Том 8. Рваный барин - Иван Шмелев 4 стр.


Ноготком, осторожно приподымаю я край одеяла и выглядываю одним глазом. Золотой, дробящийся луч лампады сторожит меня, тянет к себе. Нет, они все так же за стеклами, так же моргают и смотрят. Один я и они… Жуть охватывает меня. Я вижу, как в темном углу белое что-то шевелится, подается вперед и тонет, точно высматривает и прячется. Васька!.. Он, это он… Я кричу так, что вздрагивает луч лампады, и старая Домна почти скатывается с лежанки.

– Васька там!.. Васька…

– У, полуношник… ни свет, ни заря… Вышвырну вот за дверь… День-деньской покою нет… Чего разорался?.. У, боль-шой бесстыдник!.. Пожалюсь мамаше-то…

Я плачу, сидя на подушке, слезы капают на грудь и ползут по животу, щекочут.

– Ты… ты хра-пи-ишь… а там Васька…

– Тьфу!., пустая болтушка… Ну, какой тебе Васька тут?., юбку повесила… У-у… уйду вот, возьму, на куфню… Васька!.. Где он, Васька?..

И в ее голосе я чувствую сомнение и тревогу. Она протирает глаза, она глядит в темный, подозрительный угол.

– И нет ничего… – Вздох. – Чего ему здесь… В раю он теперь… Спи…

…В раю!.. Это что-то чудесное. Там так хорошо, там четыре реки, широкие дорожки, всегда солнце и белые и розовые птицы… и золотые лужайки.

И в этом свете и золоте – он, босой, со сбитыми волосами и голыми ногами, с присохшими полосками грязи в пальцах.

Новость. На наш двор привели красивого пони со стриженой, подрагивающей гривкой. Дядя Захар купил его для Лени. Это за то, что он выздоровел. Если бы и мне подарили такого! Я хоть три раза готов заболеть скарлатиной и выздороветь. А если бы Васька выздоровел, что бы ему подарил Плешкин? Должно быть, ничего, так как у Плешкина нет ни гроша, и еще недавно, когда мы катались с Васькой с горы, он сообщил, что хозяин Цыган, то есть дядя Захар, грозился вышвырнуть их на мостовую.

IV

Какой странный Леня! Должно быть, болезнь так подействовала на него: он совсем не выходит гулять. Но ведь он всегда был какой-то дикий и странный. Он весь в дядю Захара, говорят у нас. Но это неправда, – я это хорошо знаю. Дядя Захар никогда ничего не читает, а Леня каждую субботу посылает Гришку в какую-то "библитеку" и по ночам читает. Это очень злит мать дяди Захара, сухую и скупую старуху, вечно возящуюся в своем коровнике: много выходит свечей и фотогену. Дядя тоже недоволен: в его время "никаких этих дурацких книг не было"; с них только с ума сойти можно и "нигилистом" сделаться.

Это слово часто повторяют у нас, и даже дворник Гришка обругал раз кучера, и кучер ткнул его за это кулаком в брюхо. Я спрашивал, что значит "нигилист", но все говорят по-разному. Домна говорит, что это значит – "нехристь", который в пост скоромное лопает и в церкву не ходит. Гришка сказал, что это "жулики и, воопче, так… которые, воопче… вроде как бы черти"…

Я, конечно, ничего не понял, и мы решили, что это, должно быть, страшные преступники, которых еще недавно возили на черной телеге куда-то на "конную".

И вот дядя Захар боится, как бы и Леня не превратился в нигилиста. Но мы… мы все хотим, чтобы он превратился: тогда-то мы все узнаем.

Конечно, он превратится. Он все время, как приедет из училища, возится у себя в кабинетике и занимается какой-то "химией". Дяде это, видимо, приятно: это мешает читать книги и необходимо для ученья.

По вечерам из окон видим мы, как Леня что-то разливает в пузырьки с трубочками. Я очень интересуюсь "химией", но как ни придешь в тот дом, прорвавшись под охраной Гришки через стаю "мушек", – никак не удается попасть в комнатку Лени: она заперта, и Леня не желает водить туда "всяких младенцев".

Но не беда, что мы не видим "химию": мы в том доме видим многое другое.

Тетя Лиза…

Она всегда такая добрая и грустная. У ней белое, как крем, лицо, большие голубые глаза и маленькие розовые губки. Она всегда в белом отложном воротничке и с большой красной брошкой под шеей. Мне всегда кажется, что она скучает или боится чего-то: она всегда так жалобно сморит перед собой и вздыхает, перекусывая нитку. На ее столике всегда груда белья, шерстяной камушек и на нем стайка булавок с медным, покачивающимся наперстком на самой высокой.

Я люблю тетю Лизу: она позволяет мне лазить по старым креслам, ковырять замазку на окнах и перетыкать булавки. Она позволяет мне открывать большой стеклянный шкаф и любоваться на редкости.

Там, на средней полочке, в уголку, стоит деревянный старичок, в шляпе ведерком, и смотрит слепыми глазами. Этот старичок – коричневый, и ему больше ста лет. Это редкость. Его вырезал какой-то Антип Захарыч, мужичок и наш предок, когда еще жил в деревне. Этого Захарыча, искусного резчика, продал его хозяин, какой-то князь, за пятьсот рублей куда-то, а он убежал на Афон и сделался монахом.

Прабабушка ездила на Афон и вывезла этого старичка "из Туречины", и теперь этого старичка берегут, как золото: по субботам его обтирают тряпочкой и ставят на прежнее место. Мне кажется, что это не простой старичок, а сам Антип Захарыч, мой родственник, Хмуров. И я всегда, когда нет никого в комнате, трогаю его пальцем и здороваюсь с ним, и он… он улыбается ласково, и его слепые глаза грустно глядят на меня из-под шляпы.

Кроме старичка, в шкапу стоит чашка, из которой пила кипяток с изюмом наша прабабушка. Потом я очень люблю пузатый разноцветный графин с белыми пятнышками, что-то еще, фарфоровую мышку и веселого косца с расстегнутым воротом и грабельками на плечах.

А часы, большие часы в столовой, с румяными яблоками й цветами на передней доске! Их маятник, как большая нога, идет, идет… идет всегда, в будущее, к завтрашнему дню, – и когда ему делается скучно, отскакивает крышечка, выскакивает на проволочке кукушечка и хрипит.

А стулья с высокими резными спинками, с решеткой, о которую так приятно тереться затылком!

Тетя Лиза рассаживает нас в столовой, из которой я вижу, как на галерее, на солнышке, развалились "мушки" и "жулики" – мои враги, ставит перед нами малюсенькие стаканчики с гранеными бочками и колет щипчиками шоколад. Дядя пьет чай вприкуску и чвокает зубом так, что я вздрагиваю, заглядываю на него вбок и вижу подрагивающий черный хохол, большие, строгие глаза, нахмуренные брови и громадные пальцы, которыми он ломает сахар на мелкие кусочки.

Леня в сторонке, как всегда, зажав уши, читает книгу. – Брось! – строго говорит ему дядя Захар. И я опрокидываю стаканчик на скатерть.

– Сажают слюнтяев… – ворчит дядя и чвокает зубом. – Со свиньями им… Брось, тебе говорят, книжку! Поедем лучше на завод… Эй! заложить Стервеца!

Леня молча уходит с книгой, и я слышу, как звонко щелкает ключ.

– А, чо… Ленька!.. Отомкнись!..

Ответа нет. Мы дрожим от громкого окрика.

– Ну, ну… ступайте… На-ка вот… возьми апельсинчика-то и ступай, – говорит со вздохом тетя Лиза.

Но там, на галерее, "мушки"; но там, у двери, кричит дядя Захар.

– Дверь сорву!.. Тебе говорят!!. Отопрись!..

Дверь трещит, "мушки" подымают гам. Бабка Василиса показывает из моленной сухую, похожую на воронью, голову.

– Вырастил чадушку… нечего сказать! С эстих-то вот пор…

– Я хочу читать… не поеду на завод! – резко отвечает Леня. – Сказал раз – не поеду!..

– Майся вот теперь… Лба не перекрестит… Вот тебе за неуважение твое к матери… во-от!..

Дядя сжимает кулаки. Сейчас разлетится дверь.

– Не по-еду!..

– Бол-ван!!. – прокатывается по всему дому. – Выйди только!.. А вам чего?., чего вам? Богу молитесь да деньги копите!., вам чего? – подступает дядя к матери. – Вырастил – мое дело. Помирать вам пора, а вы треплетесь…

– Э-эх, как тебя окаяшка-то осетил… тьфу!.. Ты бы вот за собой-то побольше глядел да с разными Матрешками при законной жене не крутился… Тьфу!..

– Сами – тьфу!.. Днем деньги копите, ночью черта молитвой тешите. Не дам сена!., и коровник снесу… Торговка!

Бабка Василиса держит двух коров, сама ходит за ними и продает молоко. Продает даже семье, в которой живет, и всю недельную выручку носит по субботам в банкирскую контору, к родственнику, откуда обязательно отправляется на молебен к Иверской. У бабки, как все говорят, денег куры не клюют, дядя ждет наследства, но бабка грозится, что переживет всех, и никто от нее "ни эстолько вот" не получит. На дворе ее терпеть не могут и говорят, что у нее есть какой-то "глаз". Она может иссушить человека, и я боюсь попадаться ей на глаза.

Я начинаю чувствовать уважение к Лене: не бояться дяди Захара! Но странно, что и дядя Захар только кричит, никогда не наказывает Леню и часто уступает. Ему, должно быть, нравится, что Леня такой, и я раз слышал, как он сказал:

– Как железо… весь в меня!.. Расти, Ленюк!.. Такой заводище завернем… всю глину у мужиков скупим, – никто не подступится. Знай Хмуровых!.. Загремим!.. Так, что ли, а?..

Летом мы не ездим на дачу. У нас на заднем дворе небольшой садик, где растут четыре березы, бузина и несколько вишневых деревьев, где в углу, у забора, стоит старая беседка с цветными стеклами. В беседку забирается Леня и читает в холодочке, а мы виснем на березах и швыряем пылью в прохожих за забором. У забора растут грибы – шампиньоны. Я их открыл и помалкиваю, чтобы сделать сюрприз.

Кроме того, я сделал еще открытие. В беседку проникает через забор с улицы тоже реалист, сын хромого портного, худой, рыжеватый мальчик с длинным носом и в смятой кепке. Это Ленин товарищ. Он почему-то боится зайти в дом, и Леня водится с ним украдкой. Эта таинственность очень мне нравится. Я готов помогать им в их делах, должно быть, очень важных и опасных. Но они только читают книги и говорят что-то непонятное. Когда я приближаюсь к беседке, меня гонят, и я обещаюсь "все" рассказать, а они оба кричат:

– Дурак!

И получают ответ:

– А вы нигилисты!

Они смеются и спрашивают:

– А что такое нигилисты, ну?

– Жулики… Мне Гришка сказал. Жу-ли-ки!..

– Вот осел-то! Поди-ка сюда…

Но я уже висну на березе и пою:

– Жулики… ни-ги-ли-сты… ску-ден-ты!..

Это тоже ругательное слово на нашем дворе. Еще сегодня Гришка крикнул на оборванца:

– Скудент, рваный черт!.. – и замахнулся метлой.

Я теперь знаю много замечательных слов: лахудра, прохвост, нигилист, скудент и другие. Но есть еще слова, которые мне совестно произносить, хотя я и не понимаю их. Я только догадываюсь.

Каждый день я делаю новые открытия. Играя в палочку-выручалочку, я забрался на сеновал и застал там нашу горничную Пашу, от которой всегда пахнет черемухой, и Гришку. Они играли сеном. И когда я спросил, что они тут делают, Паша, вся красная, стала быстро-быстро застегивать кофточку и оправлять волосы, а потом вдруг стала просить меня, чтобы я никому, никому не говорил; Гришка же стоял в сене, потягивался и улыбался.

Я подозреваю, что они что-нибудь утащили и прячут в сене. Теперь я буду хорошенько следить за ними, как делает Леня, который всегда поглядывает на свою горничную Грушу и даже раз вечером, в саду, когда та пришла звать его ужинать, хотел вывернуть у ней карман в юбке, а она не давалась и все просила:

– Ах, барин… да оставьте… увидят…

Это уж верно: эти горничные всегда что-нибудь прячут в своих карманах.

Теперь я узнал, почему реалист, сын хромого портного, перелезает через забор. Это потому, что он – мещанинишка.

Недавно, когда я смотрел, как запрягали Стервеца, дядя Захар пил чай на галерее и кричал:

– А вот тб!.. Ежли еще увижу – и выгоню!..

– Он мой товарищ.

– Всякий мещанинишка тебе товарищ!.. Ты отца не срами… Я заводчик, купец… а ты мой сын!.. А он – мещанинишка!.. Его отца я подлецом ругаю и с лестницы могу спустить…

– Это самодурство!..

– Еще скажи!! щенок!.. От меня он питается!.. Его отец моему Архипке портки шьет, а тоже… в бары норовит… в училище отдал!., всякая шваль!..

– Он у нас из первых… Ему стипендию дадут…

– У вас!.. А у меня он дальше кухни ходить не может… Молчи!!. – крикнул дядя. – Огрыза!

– Мы сами из мужиков…

– Молчать!.. Да, из мужиков… А он мещанинишка!..

Мещанинишка… Это, должно быть, что-нибудь нехорошее. Так как это нехорошее, то я не решился спросить дома, а отправился к Гришке.

Гришка живет в комнатке у ворот, где у него под досками валяются пустые бутылки, и куда иногда забегает спать в холодочке какая-то горничная из трактира, в красных туфельках и румяная.

"…и го-ло-ва… у е-го… и… ус… от-ско… сускочила и…"

– Гришка…

– Погоди… дай до большака дойтить… "и разе-ва"… разинув… так… "ро-т… по-ка-ти"… по-катила… "с лес-тни-цы"… Ловко! Ну, что тебе?..

– Видишь что… Ты это про солдата читаешь? как спас царя от разбойников?..

– Ну, про солдата… А тебе чего?..

– Вот что… Что это такое – мещанинишка?

– Мещанинишка? – важно спрашивает Гришка, развалясь на рогоже и свертывая "фунтик" для махорки. – А еф-то значит, еф-то значит… ефы-то значит мещанин!.. А тебе на что?

– Так. Я знаю… это который лазит через заборы?

– Хо-хо-хо… на манер жулика!..

– Да?., это… вроде жулика?..

– Ха-ха-ха! – покатывается Гришка. – Мещанин… это который кошке заду прищемил.

– Ты дурак. Я скажу, что ты с Пашей в сено прятали вещи.

– Пффсс… – прыскает Гришка. – Ве-щи… Ха-ха-ха…

Он так гогочет, что я начинаю обижаться.

– Так что же это, а?..

– А то. Вот ты понимай… Стоит двор, во дворе забор, на заборе книжка, а в книжке сидит Гришка… так?..

– Ну?..

– Ну… и сидит… и сам себе, сталыть, говорит: "Гришка, Гришка!., чья за ата за самая за книжка"?

– Ну?..

– Ну… Книжка эта матери Марей… А ты, Миколя, иди-ка отседа поскорее… а то блоху посажу!..

Он опускает руку за пазуху, и я стрелой вылетаю из каморки.

Так я и не мог ничего узнать, кроме "мещанина".

V

Ходит страх…

Да, сегодня во всем нашем доме ходит какой-то неопределенный, жуткий страх. За чаем не говорили ни слова, часто подходили к окнам и смотрели на улицу. Вызывали кучера и спрашивали:

– Ну, как?.. ничего?

– Да, вить, как сказать… опасаются. Дворников в часть скликали… беспременно чтоб на часах…

– Ворота запереть!..

Все вздыхают, не выходят из дому. Страх захватывает и нас. Пробуем начать бой подушками, но выходит скучно, и мы рассаживаемся на подоконники и глядим на улицу. Там тише, чем обыкновенно. Гришка, с бляхой на картузе, стоит на мостовой и сторожит.

Что же это все значит? Наша Домна часто вытаскивает из своего глубокого кармана тряпочку и трет глаза Мы спрашиваем ее.

– Царь-батюшка преставился… Царство небесное…

Это известие страшно поражает нас. Царь помер! Тот царь, с хохлом на голове, портрет которого висит в столовой. Это тот царь, который все может; может казнить и делать все, что хочет, как говорила нам раньше Домна. Его поставил Бог. Я не могу понять, как это он мог помереть. Ведь это не простой человек: его поставил Бог, – значит, это что-то особое, знакомое с Богом, как святые и угодники. Он ходит в золоте и ест на золоте, и ест не то, что едим мы. Мы даже затрудняемся придумать, что он может есть: все так обыкновенно. Это даже не человек, а только имеет вид человека. Это что-то особенное.

А Домна мыкается, плачет и причитает. В меня проникает ужас. Что теперь будет без царя? Теперь все погибло, и нам всем грозит беда, гибель. Оттого все шепчутся, сторожат на улицах и ждут. А вдруг придут "враги" и всех нас… перережут? Конечно, это о них спрашивали за чаем.

"Царствуй на страх врагам"!..

Мы еще недавно распевали эту песенку. Ну, теперь какой же врагам страх? Царь умер.

– А могут они… прийти? – спрашиваю я Домну.

Она не отвечает, гремит щеткой под стульями и шмыгает носом.

– Домнушка, скажи… могут, а?.. Нет, ты скажи… могут прийти, а?..

Я хватаюсь за надоедную щетку.

– Да отвяжешься ты от меня, смола!.. Ну, чего тебе? ну, чего?..

– Придут они?

– Кто?

– А враги..?

Она смотрит на меня сердито. Ей кажется, что я дразню ее.

– Вот, головешкой-то ткну вот… Пропасти на вас нету!., скачи, скачи… хрустнет нога-то!..

Я все-таки сомневаюсь. Сомневаюсь потому, что на улице не видно солдат. Если бы шли на нас враги, непременно прошли бы солдаты с трубами, как ходили недавно, когда мы воевали с турками. Но непонятный страх сидит прочно. Украдкой пробираюсь я черным ходом во двор.

Я слышу, как по городу плавает звон, не прерываясь, точно плачут колокола. Кучер Архип возится в сарае. Я вхожу. Архип моет пролетку и трет тряпкой. Я, конечно, забираюсь на козлы, смотрю на волосатые руки Архипа и задаю вопрос:

– Архип… правда, будто царь умер?

– Помер, – вздыхает Архип. – Убили вчерась в Питере.

– Как, убили?

Царь – и вдруг… Архип всегда врет.

– Врешь ты все!.. Его нельзя убить… он царь!..

– Ори еще! убили вот, – шепотом говорит Архип и оглядывается.

Я тоже оглядываюсь, но ничего особенного нет: все на местах – шлеи и дуга, вожжи и армяк на деревянном гвозде.

– Кто же убил?

– Ну вот, кто… Тебе все надоть, кто! – Он опять оглядывается. – Известно, – нигилисты.

"Нигилисты"!.. Они, те, о ком я ничего не мог узнать.

– Теперь нас будут резать?

– А ты почем знаешь?

Я чувствую, как шевелятся и покалывают волосы на моей голове. – Значит, верно… значит…

– Теперь на нас придут враги, Архипушка? Придут, а?

– Реж-публику хотят, – шепотком говорит он, стоя с тряпкой, по которой сбегают мутные струйки. – Они теперь та-кую резку зачать могут… – Он вздыхает и смотрит на свои волосатые, жилистые руки. – Ну, да уж… все пойдем!..

Я не знаю нигилистов, этой таинственной страшной силы, но и я готов, готов идти на нигилистов.

– Я шкворень возьму… Можно, Архип? – говорю я, чувствуя дрожь в животе и спазмы в горле. – Я буду шкворнем… А ты что возьмешь?

Архип показывает здоровенный кулак.

– Вот… ежли только начнется… А то оглоблей.

– А начнется?

– Да ты што пристал-то? Ступай-ка… ну, тебя…

– Голубчик, Архип… я тебе газетинку на "фунтики" принесу… Скажи, начнется?

– Да, вить, кто е знает… Ежели успеют присягу поцеловать, – может, и обойдется, а не успеют…

Я смотрю, выпучив глаза, и не понимаю. Присяга… А присяга где? и что такое "присяга"? зачем ее целовать?

– Ступай, ступай. Закладать надо. Полицейский сказывал, чтоб скорей присягу шли целовать.

У меня отлегает от сердца. Спасенье еще не погибло, только скорей бы успели поцеловать присягу. Скорей!.. Я бегу к воротам и маню Гришку.

– Кто царя убил?

– Ори!., рази так можно? – говорить Гришка, и его лицо строго и боязливо.

Ну, конечно, и он боится.

– А присягу успели поцеловать?

Гришка смотрит на меня косым глазом и вздыхает.

– Тебе не надоть… ты еще младенец.

– Кто царя убил? Нигилисты? – уже шепчу я.

– Кому ж еще? Они…

– А где они?

– Где!.. Везде. Вот теперь обыскивать всех будут… и как прознают, что нигилист, сичас – казнить.

А звон плавает и не засыпает. Мне кажется, что все колокола, церкви, колокольни и воздух, – все, все плачет, плачет от страха.

Назад Дальше