Имя твоего волка - Татьяна Томах 3 стр.


Пан Владислав

Как будто это могло быть чем-то, кроме сна…

В глазах, ослепших от бессонницы, уже рябило и плыло. Огоньки свечей, отражаясь от блестящей крышки гроба, дрожали и искрились ярче солнечного света в летний полдень. И казалось, как будто не над покойником истекают восковыми слезами и горестно гнутся две белые тростиночки, а полыхают десятки, а то и сотни зажженных свечей - как в бальной зале, ожидающей прихода гостей. Помолиться бы надо, да что-то никак не шли на ум да на язык благочестивые слова молитв, что должны умиротворять, смирять и примирять бестолковую мятущуюся Душу. Не получалось молиться. А может, не хотел бог принимать молитву старого пана, слишком поздно решившего обратиться к благочестию. А может, и сам старый пан не слишком-то старался… Сидел, горбя худые плечи, моргал воспаленными глазами на огни свечей и осторожно поглаживал дрожащими пальцами лакированное дерево гроба.

То, что было под его тяжелой крышкой, слишком страшно даже для смельчака старого пана…

Огни свечей расплывались желтыми пятнами в воспаленных от невыплаканных слез глазах пана. Сотен свечей, как будто в бальной зале, ожидающей прихода гостей… А гости… гости скоро пожаловали.

Он не заметил, как она вошла. Ему никогда не удавалось поймать миг, когда она появлялась.

Дуновение прохладного ветра - как сквозняк от при открытой двери, дрожь свечей, длинные тени, испуганно метнувшиеся по стенам и потолку…

Она подошла неторопливо и бесшумно - как и положено призраку, чуть склонив голову к левому плечу - как обычно. Распущенные волосы сияли золотом, в зеленых задумчивых глазах отражались огоньки свечей. Подошла и присела на резную лавку, крытую мягким ковром. Рядом со старым паном, который вежливо подвинулся, освобождая место. Поправила узкой бледной: рукой пушистую прядь волос, сползающую на лоб, дрогнула губами - то ли в улыбке, то ли в беззвучном приветствии - мол: "Ну вот, я пришла. Ждал?", и молча, задумчиво посмотрела на пана… Его мука, проклятие, наваждение снов и видение бессонных ночей…

Длинное белое платье тихонько шелестело при каждом ее движении. Это все было таким реальным - шорох платья, нежность едва заметной улыбки, сияние глаз… Таким, что хотелось протянуть руку - и дотронуться до нее… Но пан знал, что этого делать не стоит - если он не хочет сойти с ума прямо сейчас. Потому что… потому что вдруг его рука встретит не пустоту? А и в самом деле скользкую прохладу шелкового платья, тепло женской руки… Или - не тепло, а холод. Смертельный холод закоченевших тонких пальцев. Ведь она мертва, уже много лет мертва. И ее руки, и улыбка, и сияние глаз - уже давно лишь горсть сухого пепла да несколько обгорелых костей… И все равно она продолжает приходить к нему все эти годы. Его мука, проклятие, наваждение снов, видение бессонных ночей…

…Вот так, как сейчас. Сидит рядом на лавке, задумчиво склонив голову, а в ее взгляде - не то сочувствие, не то упрек. Не то просто грусть.

- Вот видишь, как оно все… получилось, - тихо сказал ей старый пан, гладя дрожащими пальцами деревянную крышку гроба. - Видишь…

И краем глаза, так и не решаясь посмотреть на нее в упор (как будто боялся… чего? - что она обидится на бесцеремонность и исчезнет, тихонько растворится в воздухе, как и положено призракам?), заметил, что она кивнула. Качнулись, вспыхнув зелеными огоньками, изумруды в серебряной вязи старинных серег - любимых, мужем на свадьбу дареных… С ними и похоронили… То есть их-то и похоронили - серьги вместе с горстью пепла и обугленных костей. И такими же огоньками вспыхнули ее глаза, заблестевшие (уж не от слез ли? - да какие слезы у призраков…), взглянувшие на пана грустно и вроде бы, с укоризной. Мол, я-то вижу, а ты, пан, - ты-то что недоглядел?

И старый пан сгорбился еще сильнее - от ее взгляда.

- Простишь меня когда-нибудь, а? - спросил тоскливо и зажмурил на секунду глаза. Заслезились вдруг - от света ярко вспыхнувших свечей или от света в ее глазах? Негоже перед женщиной нюни распускать… призрак она или нет. Вот так бы и сидеть - с закрытыми глазами, смотреть в спокойные сумерки закрытых век и притворяться перед самим собой, что нет ничего, кроме этого. Нет и не было. Сон это и больше ничего….

Анджей

А чем это еще могло быть, кроме сна, дурного сна, тяжелого и муторного, скорей бы уж закончился что ли…

Он умирал. И знал, что умирает. А потому сердился и отбивался, слабо и бестолково, от влажных, пахнущих горькими травами тряпиц, которые упрямая девка все лепила и лепила на больную обожженную кожу. И не находя сил - разглядеть, узнать, вспомнить - ту, что склонялась над постелью, сипел измученно, с трудом раздирая запекшиеся, в кровавых волдырях, губы:

- Да оставь, дура, оставь меня в покое…

А она не слушала - или не слышала. И новая тряпица, истекая влажной прохладой, опускалась на пылающую огнем кожу; пальцы легонько и нежно разглаживали очередную повязку; а голос - знакомый и незнакомый, не то бормотал, не то напевал что-то - дрожащим шепотом, сдержанным плачем, ласково-бессмысленным лепетом… Вроде как - уговаривал. Упрашивал, убаюкивал. Кого? Человека, с сердитым мычанием ворочающегося на сбитой постели? Боль, адовым огнем сжигающую тело снаружи - как будто так и не затушили опалившее пламя - и ледяным ознобом колотящуюся внутри? Смерть, которую уже видно - близко-близко - из-под воспаленных, с обгоревшими ресницами, век?…

И ведь уговорила, убаюкала. Боль замерла, свернулась сонным змеиным клубком под пряно пахнущими повязками, задремала. И человек успокоился, перестал метаться и кричать, и звать свою смерть - ишь, нетерпеливый… Уснул, спокойно и безмятежно, как спят не умирающие - а выздоравливающие. И смерть, уже жадно и любопытно заглядывавшая под его обожженные вспухшие веки, отступила, засомневалась - звали, не звали? Прикорнула было рядом - подремать-покараулить, подышать в затылок ледяным холодом.

А к рассвету, позевав разочарованно, поклацав зубами, покосившись досадливо на девушку (которая так и сидела по другую сторону постели и осторожно держала в руках ладонь спящего - изуродованную, обожженную - как невесть какую драгоценность держала - мол, мое, не отдам), - так и уползла потихоньку. По делам - много дел у нее, неугомонной.

Проснувшись, он удивленно вглядывался в полумрак незнакомого дома, больно прищуривая правое воспаленное веко (левое совсем распухло и не открывалось). Дом - не дом, так себе, хижина, сеном пахнет, какие-то пучки сушеных трав под низким потолком… И все опять показалось ему сном. Странным, невозможным.

Только когда из этого полумрака вылепилось бледное девичье лицо и голос, измученный и радостный, тихонько сказал:

- Ну вот… вот так… А ты думал, что я тебя просто так отпущу? Я? Тебя?

Тогда он решил, что это все-таки, наверное, не сон…

- Тс-с, молчи, - прохладная легкая ладонь нежно тронула его губы. - Ты молчи, а то тебе сейчас будет больно говорить.

Он послушно молчал и послушно пил какое-то теплое горьковатое питье из глиняной кружки со щербатым краем, опять соскальзывал в дремоту и снова просыпался, разглядывал сушеные травы-цветы под потолком, пытался припомнить свои сны и улыбнуться девушке, заботливо склонявшейся над ним. Когда он научился различать - сны и не-сны - наверное, это было началом выздоровления. Потом он вспомнил ее имя - девочки из своих снов. И - из не-снов, потому что теперь эта девочка сидела с ним рядом, осторожно держа его ладонь в своих руках. "А ты думал, что я тебя просто так отпущу? Я? Тебя?." И ведь не отпустила.

Она смотрела в его лицо внимательно и терпеливо - так же, как и всю прошлую ночь, а может, и позапрошлую? Сколько их уже прошло - ночей и дней в сумерках незнакомой комнаты, пахнущей травами? Он точно не помнил. Девушка поймала его взгляд и улыбнулась. Он попытался разлепить запекшиеся губы - произнести ее имя и наконец сказать то, что хотел сказать давно. Очень Давно. В своих снах. Но узкая прохладная ладонь снова торопливо и предостерегающе тронула его губы.

- Молчи, - попросила она. - Больно будет. У тебя, знаешь, горло тоже обожжено. Успеешь еще наговориться. Потом. И знаешь, еще что, - она запнулась, как будто решая - говорить или нет. Ее темные глаза потемнели еще сильнее - до черноты, горячей и тревожной. - Знаешь, не вспоминай о том, что случилось. Выздоравливать будешь хуже. Считай, что это был сон. И все. Ладно? Повязка-то сползла, дай поправлю.

Прохладные пальцы осторожно погладили лоб; влажная, пахнущая горьким травяным отваром тряпица ласково улеглась на левом распухшем веке и мягким краешком потрогала правое. И, повинуясь этому движению и завораживающей напевности негромкого голоса, он снова закрыл глаза.

И, опять начиная соскальзывать в сон, успел подумать, что недаром ее называли ведьмой. Вот ведь он уже почти поверил, что это все было сном; а когда проснется - будет в этом уверен. А потом его обняла и закачала в своей уютной колыбели сонная темнота…

Первый слог

Темнота. Мягкая и теплая. Нежно-ворчливая. Влажная и сладкая. Вкусная темнота. А потом - сонная.

Но перед тем, как уткнуться носом в теплый лохматый бок темноты - и уснуть, - он осторожно и любопытно понюхал запах другой темноты - тонкий и еле заметный, легонько пощекотавший ноздри тревожным холодком. Запах чужой темноты, которая улеглась где-то неподалеку. Чужая темнота пахла неизвестностью - и будущим, которое еще не наступило. Чужая темнота терпеливо ждала, положив на вытянутые лапы звериную морду с оскаленной пастью. И, почувствовав холодное дыхание этой пасти, он тихонько и растерянно заскулил, не зная - то ли заплакать всерьез, то ли зарычать. Но теплая темнота легонько подтолкнула влажным нежным носом, подышала уютно и тепло - успокоила и снова заслонила от чужой темноты.

А чужая темнота так и осталась пока лежать неподвижно неподалеку - в ожидании…

Марго (12). Апрель

- Первый слог его имени… Первый… тс-с, тихо, - зашипела старуха, перебивая саму себя: - Ты чувствуешь, девочка?

- Что? - так же беззвучно, одними губами, - недоуменно спросила Марго, оборачиваясь к старухе.

И осторожно повела затекшими плечами в попытке сбросить цепкую старухину руку, пригибающую Марго к земле.

- Тише, - сердито пробурчала старуха в самое ухо. - Ты чувствуешь?

Повинуясь нажатию сильной старухиной ладони, Марго опять пригнулась и снова посмотрела в просвет между тесно переплетенных ветвей. Туда, где почти незаметное среди толстых, змеино выгибающихся над откосом древесных корней, темнело пятно звериной норы. Лисьей? Волчьей?.. Марго прислушалась, вглядываясь в темноту. Ворчание, глухое, еле слышное, поскуливание - тонкое-тонкое… Темнота…

…Темнота… Мягкая и теплая. Нежно-ворчливая…

- Ты чувствуешь? - назойливо переспросила старуха.

- Не знаю, - вздохнула Марго, сдувая со вспотевшего лба прядь спутавшихся волос. И растерянно моргая в привидевшуюся темноту, заслонившую вдруг весь мир: и золотисто-зеленые пятна листьев вперемешку с синими клочьями неба, и рыжий обрыв оврага, перевитый тугими кольцами толстых серых корней…

- Вот и ладно, - почему-то удовлетворенно буркнула старуха, с удвоенной силой вцепляясь в затекшее плечо девочки и заставляя ее, пригибаясь, медленно и осторожно пятясь, вылезти из густых и колючих зарослей, где они просидели уже битый час.

Марго перевела дыхание, вынырнув на открытое пространство и неожиданно освободившись от цепкой старухиной хватки, и растеряно посмотрела на старуху.

- Ну что? - фыркнула та. - Что ты на меня уставилась? Может, это и не важно. Не так важно, я имею в виду.

А может, и важно. Ты знаешь, что сегодня день твоего рождения, девочка?

- Знаю, - Марго пожала плечами. - Я даже знаю, что мне сегодня исполняется двенадцать.

- Не остри, девочка. Первый слог его имени - сегодняшний день. Твой день рождения - и его день рождения. Может быть, это и не очень важно… не так, как все остальное. Потому что рождение всего-навсего предопределяет - то, что может быть. Любой предсказатель или астролог, если его вынудить к откровенности - о, как они этого не любят, никто не любит признаваться в своей беспомощности - но если вынудить, - любой признает, что это так: рождение предопределяет. Но никогда - не определяет. Не определяет точно. То, что будет или чего не будет лет через пять или семь…

Марго (19). Сентябрь

Лет пять или семь… она не чувствовала себя так беспомощно очень давно. Наверное, с того дня, как умерла старуха - семь лет назад; и мир неожиданно оказался опустевшим, потускневшим и обеззвученным. Как надколотая чашка, в один миг потерявшая красоту и совершенство формы; изуродованная черной трещиной, через которую ускользнул вкус, цвет, звук - и смысл. Остались бестолковые черепки - и понимание, запоздалое и ненужное понимание того, как много места старуха занимала в жизни Марго.

Интересно, почему осознание любви настигает тебя как раз тогда, когда ты уже теряешь ее? Почему ты понимаешь, что умираешь от жажды, только тогда, когда чашка с волшебной живой водой выскальзывает из твоих пальцев? И остается только растерянно смотреть, как она разбивается вдребезги на камнях возле ног - и понимать, что теперь ты уже точно умрешь в этой проклятущей, пыльной и бесконечной пустыне…

…Марго замерзала. Холод вползал под тонкую ткань платья, щекотал ознобом кожу на спине, гладил ледяными ладонями бедра, дышал вечерним ветерком в шею. Как нетерпеливый любовник, который торопится обнять и зацеловать-заморозить насмерть глупую девицу, которая пришла - ведь сама пришла, дурочка! - в конце сентября, когда ночи уже пахнут морозом и рассыпают седой иней на жухнущую траву, зачем-то пришла в лес. На поляну, окруженную черным ельником.

Чтобы посмотреть, кусая губы, как пурпурное солнце соскальзывает в оскаленную взъерошенными елками пасть леса? Пришла в легких домашних туфлях, насквозь промокших по дороге от вечерней росы, и в тонком шелковом платье, совершенно неподходящем для прогулок по осеннему лесу…

Платье… ей так и не пришло в голову надеть что-то другое, у нее не было ни желания, ни сил, ни времени. Сегодня утром рука просто слепо потянулась и наткнулась на смятый возле кровати, небрежно брошенный сияющий шелк. Какая разница… ей все равно - шелк или дерюга, бальное платье - или нищенские обноски.

А ведь еще вчера она впервые примеряла это платье перед зеркалом, с удовольствием приглаживая тонкую ткань на своих плечах, и дрожащая, с трудом сдерживаемая улыбка рвалась на губы. Марго думала о мужчине, за которого она собиралась выходить замуж через несколько дней. От его поцелуев горели губы; и хотелось рассмеяться, глядя на себя - такую неузнаваемо-прекрасную в этом новом платье. А перед тем, как выйти из своей комнаты, она приостановилась на секунду, с неожиданным испугом снова обернулась назад к своему отражению. Как будто пытаясь разглядеть там, под серебристой безмятежной гладью, в черном омуте зеркальной глубины - то, что могло ее напугать. И не разглядела. Или не захотела разглядывать? "Интересно, понравлюсь ли я ему в этом платье?" - вместо этого подумала она. Снова, на этот раз чуть озабоченно трогая струящийся с плеч прохладный шелк и объясняя этим вопросом себе - и своему невесть чего испугавшемуся отражению - торопливый взгляд и мимолетный страх.

…Марго стояла на краю поляны, вцепившись в плечи окоченевшими пальцами. Сейчас от любого неверного движения, слова, даже вздоха, могла зависеть ее жизнь.

Тень одной из елок вздрогнула, разрываясь пополам - и Марго с трудом сдержала испуганный крик.

Ее волк. Он пришел для того, чтобы убить ее. И она это знала - когда звала его.

Его глаза всегда казались ей золотистыми. Когда он был еще щенком - месяц от роду - его глаза были голубыми, младенчески безмятежного небесного цвета. Но не бессмысленными, как часто бывает у младенцев. Уже тогда - умными. И уже тогда Марго различала в их глубине золотистые прожилки. В день их первой встречи Марго было двенадцать и один месяц, а ему - один месяц, разница в двенадцать лет, день в день. Он был таким забавным - мохнатый колобок с неуклюжими толстыми лапами, плюшевым жемчужно-розовым брюхом. Играя, он иногда прихватывал своими острыми зубками руку Марго - но никогда не делал ей больно, держал ее руку очень бережно и осторожно и улыбался - так, как могут улыбаться дети и некоторые звери. Искренне и доверчиво.

Через несколько лет забавный щенок превратился в могучего и безжалостного зверя. В убийцу, душащего кроликов и оленят для утоления голода. В убийцу, способного легко и не задумываясь перегрызть горло человеку. Маленькая девочка, которая, смеясь, бесстрашно вкладывала ладошку в щенячью пасть и ласково поглаживала мягкую бархатистую шерстку на мордочке волчонка, выросла. И через несколько лет холодным осенним вечером, дрожа от холода, пришла в лес - чтобы позволить волку убить ее.

Так, как прошлой ночью он убил человека, для которого она надевала это платье.

Когда он повзрослел - в полгода или чуть позже, его глаза изменили свой цвет. Как это часто бывает с детьми, человеческими и звериными. Безмятежная голубизна в глазах потемнела - до светло-карего, почти рыжего цвета. Золотистого - если вглядываться в них пристальнее. Цвета нежности - когда он смотрел на Марго.

Цвета смерти - как он смотрел на Марго сейчас.

Марго смотрела, как он идет, и думала, что еще несколько шагов - и он приблизится достаточно для того, чтобы прыгнуть. Прыгнуть - и разорвать ей горло.

…Разорванное горло - черная рана вместо шеи, бледный треугольник запрокинутого подбородка, гримаса, закостеневшая на неподвижном лице. Незнакомая гримаса - на знакомом лице. Ужас и безнадежность. Ужас - потому что он успел понять, что происходит; безнадежность - потому что он понял это слишком поздно. Поздно для того, чтобы пытаться сопротивляться - звериному телу, придавившему к кровати, клыкам, крошащим позвоночник. Ужас и безнадежность навсегда исказили глаза, которые Марго помнила веселыми и влюбленными, и губы, вкус которых Марго еще помнила на своих губах. Помнила, как и вкус, и приторный, сладковатый запах крови, толчками выплескивавшейся из рваной раны - черной дыры с клочьями сухожилий на том месте, где должна быть шея…

"Я не должна об этом думать", - Марго попыталась справиться с тошнотой, подкатившей к горлу. Она сейчас чувствовала этот запах. Как будто запах и вкус крови въелись в это воспоминание, а воспоминание въелось в память. И теперь его никак не вырвать оттуда. Разве что вместе с памятью, дыханием и жизнью. Разве что перегрызть горло - той, которая все это помнит.

Назад Дальше