В середине самой большой постройки, очистив её от обломков стен, он поставил свою шкурницу - рассудил, что если там обитал когда-то великий владыка древних, то и ему, Головне, в ней самое место.
Люди вкапывались в мёрзлую глину, искали железо древних. Среди заросших жёлтым ягелем холмов, утыканных разлапистыми лиственницами, топорщились меховые и земляные жилища - длинные и приземистые. Общинники сновали туда-сюда, вывозили землю на лошадиных упряжках. Некоторые, щеголяя, обвешивались костями - оленьими, собачьими, человечьими. Кое-кто и черепушку на колпак водрузил для пущего страху. Роскошно!
Зима переломилась к лету. Лёд на реке треснул и, стремительно тая, с грохотом поволокся течением на полдень, в край чёрных пришельцев. Обнажились от снега кочки на болотах, каплями крови заалели ягоды брусники и клюквы, зашелестел на ветру сухой пырей, устилавший обширные пространства между сосновыми рощами. Повсюду в распадках заблестела вода и запузырилась глубокая чёрная грязь.
Лошади, чудом доковылявшие до мёртвого места, отъелись на полынных лугах, разродились жеребятами. Общинники, в последние дни сидевшие на рыбе да сосновой заболони, ожили, пили кумыс, кусками ели масло.
Мимо становища то и дело проходили стада оленей, загодя спасавшиеся от гнуса. Охотники чуть не каждый день подстреливали по нескольку сохатых, получая кроме мяса и жира ещё и свежие, с кровинкой, рога - самое желанное лакомство. Жизнь стала привольная, жирная. Мёртвое место оказалось местом благодати.
С Рычаговыми Головня поступил хитро: вернул свободу, но не дал лошадей. Пусть, дескать, ковыляют на своих двоих, если пожелают уйти. Предосторожность напрасная: бывшие невольники и так уже в большинстве не рвались обратно, в родное становище. Из всей Рычаговской общины покинуть Артамоновых захотели всего два пятка мужиков да несколько старух. Уходя, эти радетели за старину звали с собой девок и баб, те ни в какую не соглашались - прикипели уже к новым очагам, прижились, да и бременем вот-вот должны были разрешиться. Куда им было идти? Артамоновские жёны, правда, ворчали, покрикивали на новоявленных соперниц, но кто их теперь слушал? Собрание молчало, не смело пикнуть, а вождь всё делал в угоду мужикам. Не было больше Отца Огневика, чтобы постоять за женщин.
Рычаговы спорили друг с другом до хрипоты.
- Вернуться в родное становище? - вопрошали одни. - Вот ещё! Что мы там хорошего видели? Голодуху да загоны? А здесь, хоть подневольные, зажили так, что и не снилось. У Артамоновых-то и мясо, и молоко, и панты, и масло, и сливки с ягодой. А у нас? Рыба да старая кожа? Нет уж, хватит! Чем ходить в загоны, лучше поклонимся Науке и пойдём бить зверьё.
- А кровь предков вам - божья роса? - возражали им ревнители прошлого. - Или забыли, как Артамоновы наших резали? Забыли про Краснощёка, сожранного ими? Вот она, ихняя Наука! Отцы да деды ныне с небес взирают, подношений взыскуют. А мы? Если не о них, то хоть о гордости Рычаговской вспомним. Артамоновы нас шпыняли, за людей не считали, а мы теперь дружбу с ними заведём? Нет уж, поруха роду, позор.
- Вчера шпыняли, а завтра сами кланяться будут, - не сдавались сторонники великого вождя. - Ты посмотри на Пепла - так и пыжится от важности, на прежних хозяев поглядывая. А был-то как мы.
- Честь его на предательстве зиждется. Он наших людей под нож подвёл. За это ему презрение и вечное проклятие. И сеструхе его, шалаве, тоже. Хотите такими же стать, как они? От корней своих отречься? В души отца и матери наплевать?
- Ежели Наука - главная богиня, то какое ж тут наплевательство? Справедливость одна...
- А ежели не главная?
- За ней нынче сила. А значит, и правда.
Такие перепалки происходили ежедневно. Головня, слушая их, посмеивался, вспоминал, с какой ненавистью взирали на него люди, когда он гнал их, стонущих, в мёртвое место. А теперь куда девалась их злоба? Не жизнь настала - праздник. Ешь, пей, гуляй - сказка! Оттого и таяли ряды тех, кто хотел уйти. Куда им было уходить? В неизвестность? В пустоту? В зубы к чёрным пришельцам? А здесь и накормят, и обогреют, и спать уложат. Живи - не хочу. Головня уже не опасался заговора, а потому решился отпустить от себя Лучину: отправил его с несколькими охотниками в зимник к Сияну - подать весточку и узнать, как там дела.
Удручало, однако, что хорошего, добротного железа ему так и не попалось. Сплошная ржавая труха, рассыпавшаяся при малейшем прикосновении. Люди вгрызались в землю всё глубже, кое-где дошли до нетронутой породы, а вместо залежей металлов находили бесчисленные реликвии древних. "Металл, металл, - твердил Головня. - Ищите металл". Металла не было. Головня метался как зверь в западне. Не хотел верить, что сделал ошибку, подозревал богиню в каверзе. Сколько их уже было, этих каверз? А сколько ещё будет!
С женой отношения обострились до предела. Головня уже не спал с ней, вёл себя как чужак, за целый день мог не сказать Искре ни единого слова. Столь дурацкое положение, невыносимое для обоих, вызывало в вожде клокочущее бешенство, которое день за днём становилось сильнее и сильнее, подкрепляясь не только холодностью Искры, но и бесплодными поисками железа. Рано утром Головня уходил на раскоп, чтобы не видеть супруги, а вечером спешил в жилище, чтобы поскорее забыть об очередном напрасно потраченном дне. И то, и другое сделало его дёрганым, вспыльчивым, полным смутных подозрений. Искра тоже ярилась, ревновала к Зарянике: девка, получив свободу, упросила Головню оставить её в услужении. "Знаю я, для чего она тебе нужна, - бурчала Искра. - Блудить с ней хочешь, пока я на сносях. Все вы такие". Головня устало огрызался, но чувствовал её правоту - смазливая служанка и впрямь будоражила кровь. Ему доставляло удовольствие следить, как она работает, как изгибается её тело, спрятанное под лисьим меховиком, как падает с затылка туго закрученная коса с бренчащими в ней маленькими реликвиями. Иногда, торопя её или подбадривая, он легонько хлопал служанку по прямой спине, и она льнула к нему, смущённо хлопая длинными ресницами. Изъеденная ревностью, Искра то и дело по мелочам придиралась к девке, а однажды не выдержала и оттаскала её за волосы, недовольная тем, как Заряника заштопала хозяйке дублёный нательник. Головня в тот день, как всегда, пропадал на раскопе, некому было вступиться за служанку. Переполненная обидой, Заряника ударилась в слёзы, крикнула сгоряча: не её, дескать, вина, что вождь охладел к жене. Услыхав такое, Искра совсем обезумела: кликнула кое-кого из людей Сполоха, велела хорошенько выпороть дерзкую девчонку. Повеление было исполнено, и Зарянику в беспамятстве унесли в женское жилище. Вернувшийся с раскопа Головня, не заметив служанки, с удивлением спросил:
- А девка-то что, приболела?
- Приболела, - буркнула Искра, подавая ему ужин.
- Сильно?
- Да уж неслабо, - усмехнулась жена.
Головня рассеянно кивнул - мысли его были далеко, о Зарянике думать не хотелось. Но всё же сказал, ковыряя в зубах:
- Варенихе это... надо сказать. Кабы не померла. Жалко будет.
- Да уж сказала, - откликнулась супруга.
Головня больше не спрашивал про девку. Но по окончании ужина, отойдя по нужде за холм, вдруг наткнулся на саму Варениху. Бабка засеменила рядом, бормоча:
- Ты Искре-то скажи, чтоб не лютовала так больше, чай гнев-то сдерживать надо. Оно, конечно, наше бабье дело такое, что всё сносить надобно, да и ребёночек колотится, разум набекрень, сама знаю, а только снисхождение тоже не помешает. Убьёт девку - грех на ней будет. Скажи уж супруге-то, авось охолонёт.
Вождь недоумённо уставился на неё.
- Ты о чём толкуешь, коряга старая?
- Да о девке вашей, о Зарянике, будь она неладна. Хоть и Рычаговская, не наша, а тоже - человек, чтобы так измываться, нельзя уж, в самом деле, хоть её тоже понять можно, уж так тяжело приходится, ну так что ж с того? Я вот тоже выносила без счёта, и худо было, и жить не хотелось, да вот жива же, и бабе твоей то же говорю всегда: терпи, мол, Искра, уж наша доля такова, чтобы терпеть...
Головня вспомнил слова жены о болезни Заряники, вцепился в старуху, встряхнув её как следует:
- Где она?
- Да кто, кормилец? - перепугалась та.
- Девка! Заряника!
- Да у нас же. Отлёживается...
Вождь метнулся в женское жилище. Густеющие сумерки расцветились кострами, впечатали в окоём очертания сосновых рощ, растеклись в лощинах непроглядной тьмой, рассечённой тремя шестами с черепами на верхушках. Человеческий гомон, целый день стоявший в стойбище, притух, распался на отдельные голоса. Какая-то баба протяжно крикнула:
- Пламуся, горе ты моё, куда подевалась?
Вождь миновал загон, где над завалом из стволов, земли и камней плыли чёрные лошадиные головы на изогнутых шеях, и оставил позади несколько жилищ, чьи обитатели, собравшись вокруг общего костра, травили байки в ожидании луковой похлёбки, закипавшей в большом котле. Двое мужиков азартно галдели, бросая кости. Их руки то и дело взмывали над костром, словно ночные птицы, выпархивающие из гнезда. "Тройка с надрезом... Кон и баста... подкрепляю...". И тут же рядом косматая Рдяница рассказывала сказку детям, сидевшим перед ней: "Взмолился Светлик-следопыт Большому-И-Старому, чтобы оставил его зверь в заветном месте. А Большой-И-Старый ему и отвечает...".
Впереди громоздились отвалы, обозначавшие входы в штольни. Вождь взял левее, идя по самому краю становища. За отвалами возвышались похожие на лысые горы обрубки древних стен, обгрызенные по краям Ледовой стихией. Женское жилище находилось внизу, за стенами, невидимое с вершины изрытого общинниками холма. А ровно посередине этого холма, деля становище на две части, торчало мужское жилище, подпиравшее чередой скрещённых слег мутное тёмно-сизое небо. Прямо перед ним горел большой костёр, при свете которого парни забавлялись в "сову" - сигали через поставленные торцом сани. В отдалении Рычаговские девки чистили рыбу. Одна из них пискляво подначивала соперников:
- Нажуравишься, Костровик, не поскользнись. Ай, не прыгай!
Ей задорно отвечали:
- А если перепрыгну, поцелуешь?
Девки хихикали, пихались локтями, перешёптывались. Кричали:
- Чего ж не прыгаешь? Заробел?
Им было весело. Парни скакали через сани, румяные, довольные, хлопали в ладоши, кое-кто и кожух распахнул - бахвалился. Названный Костровиком разбежался - прыг! Задел ногой за полозья, хряпнулся носом в мох. Девки - в хохот, повалились друг на друга. А у того лицо смялось, в глазах - бешенство. Головня усмехнулся, вспомнив, как сам не так давно кочевряжился перед девками, заигрывая с Искрой. Не так давно? Кажется, в другой жизни.
Дальше начиналась Рычаговская часть становища: мужики резались в бабки возле длинных земляных жилищ, женщины заунывно пели у костров, вспоминая старое житьё-бытьё, дети, обвешавшись костями, хвастали друг перед другом вещами древних, которые их родители нашли в мёртвом месте.
- Зырь, "льдинка" без щербины...
- А у меня тянучка, глянь-ка!
- Изъян. Не видел, что ли?
- Коптишь, дубина.
В одном месте парни плясали вокруг костра, слаженно двигая руками и ногами, издавая загонщицкие кличи и хлопая в ладоши. Какая-то баба умывала над кадкой хнычущую девочку - держала её одной рукой, а другой нагибала к тёмной воде, возила мокрой ладонью по лицу. Та отфыркивалась и ныла, пихала мать в плечо. Баба покрикивала на неё, слегка подбрасывая, когда та съезжала с потной руки. Тихо звякали костяные и железные обереги, серебряными крючками прицепленные к набедренной повязке. Вокруг жилища со смехом носились дети, кидались друг в друга комьями земли и угольями.
Пройдя Рычаговскую часть, вождь вышел к краю холма и заскользил вниз по склону, путаясь ногами в переплетениях стелящихся по земле гибких ветвей. Чёрная полоса реки масляно замерцала в полумраке, зияя прорехами плывущих льдин. Вереница костров наверху головёшками впивалась в небо. Справа, на том берегу, тянулась лощина, в глубине которой, скрытый грязным оплывающим снегом, грохотал каменистый ручей, вдоль которого рос густой лозняк. Слева речной берег стремительно поднимался, превращаясь в глинистый овраг, вдоль кромки которого изгибались, цепляясь за жизнь, уродливые ели и сосны. Вождь приблизился к жилищу и, чуть не угодив в выкопанную на пути ямину, тихо выругался. Затем, отряхнувшись, ступил внутрь.
В жилище густо пахло сушёной мятой, шиповником и невыделанной кожей. У входа темнела кадка с водой. Возле неё, словно муравьи вокруг матки, выстроились керамические горшки с зигзагообразным орнаментом, лыковые туески и деревянные лари с изящной резьбой. Виднелась сваленная повсюду одежда, с потолка свисал шерстяной мешок с кумысом. Возле очага девки-перестарки лепили из коричневой глины кринки, а у стены полубезумная старуха безостановочно бормотала заклинания.
Головня, как полагалось, толкнул ладонью мешок с кобыльим молоком, висевший на шесте (чтоб закисло скорее) - привязанные к нему серебряные подвески тонко звякнули, а по бусам прокатился перестук костяшек.
- Где Заряника?
- Там, - испуганно показали ему.
Головня обошёл потеснившихся девок, подступил к воткнутой в земляную стену лучине, чей слабый огонёк выхватывал из полумрака лежавшую на животе девчонку с задранным нательником. Возле неё, держа в левой руке плошку с рыбьим клеем, замерла конопатая Горивласа, младшая подружка Искры. Головня бросил взгляд на иссечённую спину девки, сжал кулаки.
- Будет жить?
Горивласа испуганно кивнула. Заряника медленно повернула к нему голову, губы её затряслись, по щеке стекла слеза.
- За что? - прошептала девчонка. - За что она меня так?
Ноги сами понесли Головню прочь. Ярость застила взор. Вихрем пронёсся он через становище, ворвался в свою шкурницу, схватил жену за руку и влепил ей пощёчину. Искра вскрикнула и упала на спину, а Головня подступил к ней, наклонился, заорав в лицо:
- Никогда! Никогда не смей! Слышишь?
Супруга закрылась ладонями, подтянула ноги к тугому животу, съежилась, чувствуя на себе пряный луковый дух, исходивший от мужа. Но быстро опомнилась, взвизгнула, отняв руки от лица:
- За потаскуху свою вступаешься? Ретивое взыграло? Хочешь с двумя жить по примеру отца моего? Куда тебе, убогому! Отца бабы любят, а тебя за что любить? Всем ты как кость в горле. Сгинешь - никто не заплачет...
Головня с размаху ударил её ещё раз. Забывшись, хлестал по щекам, нависая как волк над добычей. Рычал:
- Она свободна. Как ты и я. Забудь, кем была. Свободна! Втемяшь это себе в башку. Никто. Никогда. Не смеет. Бить. Свободного. Пока я. Не прикажу. Никто. Никогда.
Искра мотала головой и колотила кулаками по его груди, а он, не замечая этого, бил её снова и снова, совершенно потеряв рассудок от гнева.
Она кричала, задыхаясь от рыданий:
- Я знала, знала! Эта сучка тебе милее, чем я... Ты, выродок... Лупишь жену... мать своего ребёнка... наследника... ради этой паршивки... проклятой вертихвостки... Рычаговской ведьмы... Не стыдно тебе? Эй, люди, спасите! Спасите! Убивают!..
- Замолчи! Замолчи, дура! Язык выдеру!
Искра замолчала и недоверчиво уставилась на Головню. Оба они тяжело дышали, у Искры на щеках расползались красные пятна. Головня шмыгнул носом, отошёл к мешку с молоком, висевшему возле очага, развязал узкую горловину, начал пить, долго и жадно, как лошадь после перехода. Белые ручейки потекли по его бороде, закапали на ровдужную шкуру, расстеленную на полу. Жена смотрела на него, не произнося ни звука. Закончив пить, вождь опять связал жилами горловину мешка, затянул покрепче узел и прохрипел ей напоследок:
- Здесь я всё решаю. Без моего слова и комар не пискнет.
И уже выходя, бросил, словно клеймо поставил:
- Захочу - и тебя невольницей сделаю. Так-то вот.
Снаружи уже собралась толпа. Чуть не половина общины сбежалась на вопли. Голоса родичей глухо рокотали меж каменных стен древней постройки. Стоило Головне появиться, волнение опало и люди напряжённо воззрились на него, настороженные как мыши. Впереди всех, тревожно стискивая рукоять ножа на поясе, торчал Сполох, рядом с ним шушукались Рдяница с мужем, и тут же, скрестив ноги, сидела на растрескавшемся каменном полу бабка Варениха.
- Ну, чего собрались? - пробурчал Головня, зыркая волком.
По толпе пробежал шёпоток, люди замялись, старательно пряча глаза. Вождь опустил взор на бабку.
- Ты что ли людей созвала, корявая?
Та переполошилась.
- Да куда уж мне, милостивец! И так сижу тише воды - ниже травы, о смертушке всё думаю, твоими молитвами только и жива. Разве я девка какая - по стойбищу бегать, людей скликать? Это вон пускай молодые носятся, у них сил много, а мне уж отползать пора. Как пришла я к тебе, родной, так и сижу, с места не двигаюсь, боюсь пошевелиться, чтоб духов каких не разбудить. Они ведь духи-то - ой зловредные бывают! Бывало, дыхнёшь, а они уж тут как тут - на душу твою зарятся, пасти облизывают. Вот и сижу, заклятья творю, а люди идут и идут. Я уж сама у них спрашиваю: "Чего идёте-то? Чай, ни гостей, ни чужаков здесь нет". Молчат, только знай себе топчутся. Ну я и сижу, на речку посматриваю. Она, речка-то, ай как хороша об эту пору...
- Ладно, умолкни, старая. Башка от тебя трещит. А вы расходитесь. Нечего тут стоять.
- А Искра-то как? Жива-здорова? - осмелилась вопросить Рдяница.
- Жива, жива. И вам всем здоровья желает.
Не те это были слова, которые следовало сказать. За последнее время Головня напрочь отбил у своих охоту лезть в его жизнь, и теперь, допустив слабину, почувствовал, что настроение людей неуловимо поменялось. Уже сам вопрос Рдяницы был прикосновением к запретному, а уж неловкий ответ, беззубый и жалкий в сравнении с предыдущими речами, вдруг обнажил перед всеми его уязвимое место. Надо было как-то замять вырвавшиеся слова, показать людям силу, чтобы не подумали, будто он теряет хватку. И Головня рявкнул:
- Кто без моего позволения станет учинять собрание, тому башку с плеч. Так и знайте.
И люди заторопились, заспешили, разбредаясь в сумерках, и вскоре лишь бабка Варениха осталась сидеть на прежнем месте, будто и не слышала окрика вождя.
- А ты-то, старая, чего притулилась? Оглохла что ль? - спросил Головня.
- Пригрелась, сердешный. Ты уж не гони меня, дряхлую. Посижу, кости расслаблю, а там и поковыляю.
Головня шмыгнул носом и вернулся в жилище.
В бурлящем дыму покачивались костяные фигурки богов, привязанные к перекладине под острым потолком - багровый Огонь, белый Лёд, чёрные, коричневые и жёлтые духи здоровья и силы, угольноглазая Наука с волосами-ветками. Вождь поднял к ней глаза, произнёс, молитвенно сложив руки:
- Во имя Твоё, о великая богиня, собрались мы здесь. Да пошлёшь нам мудрый совет.
И все нестройно подхватили:
- Слава Тебе, о мудрая Наука!
Головня обозрел гостей, сказал, зачёрпывая горстью голубику из берёзового туеска: