Тиканье наполнило комнату, проскакивая мне в уши и вызывая запах линолеумного пола в школе, куда я подготовишкой ходил в семидесятые годы прошлого века. На моей памяти дежурная, регулировавшая уличное движение возле школы, улыбалась, когда я переходил дорогу с кожаным ранцем, хлопавшим меня по боку. Я видел лица четырех детей, о ком не думал десятки лет. На какой-то миг вспомнил детей и все их имена – и тут же опять забыл.
В оконном стекле отразился высокий, тонкий силуэт Луи со всклоченной головой, качающейся из стороны в сторону, когда она вошла в комнату. Увидев меня, Луи замерла и произнесла: "Ты", – голосом, измученным от отчаяния и прерывающимся от отвращения. И потом она ринулась вперед и с полоборота завелась у меня за спиной.
Я вздрогнул.
В кафе на пирсе я разрезал маленькое сухое пирожное пополам – кусочек такой и ребенка не удовлетворил бы. Осторожно положил половинку на блюдце и поставил перед Луи. Одно из ее век дрогнуло, словно удостоверяя получение, а больше выражая неудовольствие, будто я пытался подлизаться к ней и заставить быть признательной. Насколько мог видеть, глаза ее по-прежнему выражали отчужденность, гнев и болезненное отвращение. Чувствуя себя скованно и неуютно, я продолжал возиться с чайной посудой.
Мы были единственными посетителями. Море за окном посерело, ветер трепал флажки и пластиковые покрытия на простаивавших аттракционных электромобильчиках. В чашках наших плескался жиденький несладкий чай. Я всем свои видом показывал, что мой мне не в радость.
Внутри ее виниловой сумки цвета кислицы тиканье почти стихло, стало не таким назойливым, но меня отвлекло что-то большое и темное в воде, далеко внизу под пирсом, возможно, тень от облака. Она, казалось, плыла под водой, исчезая под пирсом, и я вдруг ощутил запах соленого мокрого дерева под кафе и расслышал плеск тугих волн об опоры. Последовал краткий приступ головокружения, и я вспомнил рождественскую елку на красно-зеленом ковре, напоминавшем мне хамелеонов, и кружевную скатерть на кофейном столике с заостренными ножками, похожими на хвостовики старых американских авто, и деревянную чашу с орехами и изюмом, и бокал шерри, и длинные голени приходящей няни в прозрачных темных колготках, влажно блестевших в свете газового огня. Ноги, от которых я глаз не в силах был оторвать даже в том возрасте, а было мне, должно быть, года четыре. Я попробовал устроить из блестящих ног няни мост, чтоб под ними проезжали мои машинки, а я мог бы поближе придвинуться к ним лицом. Под колготками бледная кожа няни была покрыта веснушками. А прямо у скрещения ног пахло ящиком комода с женским бельем, а материя, из какой были изготовлены ее колготки, состояла из множества маленьких квадратиков, превратившихся в гладкую вторую кожу, стоило мне только снова отодвинуться. То одно, то другое. Как же много способов все увидеть! То одна кожа, а то – другая. Мне от этого очень неловко делалось, чуть не писался.
Сидя напротив, за столиком кафе на пирсе, Луи улыбалась, а глаза ее блистали от удовольствия. "Ты никогда не научишься", – сказала она, и я понял, что ей хочется крепко мне врезать. Меня дрожь пробирала от сквозняка, залетавшего под дверь с продуваемого ветром пирса, а вены на моих старческих руках до того вздулись, что те выглядели синеватыми на пластиковой поверхности стола. Накрутив легкий шарф вокруг головы, она дала понять, что собралась уходить. Когда поднималась, на очки ей попал свет длинной флуоресцентной лампы: мерцающий огонь над колючим льдом. Не было никого ни возле кафе, ни на пирсе, ни на поросшей травой местности за набережной, и Луи со всей силы вдарила мне по лицу сжатым кулаком, предоставив самому приходить в себя, опершись о закрытый киоск мороженого. Рот мой наполнился кровью.
Минут десять я шел за ней, дуясь, потом пошел рядом, и мы маятно таскались по почти пустым улицам города, заглядывая в витрины магазинов. Купили поздравительных открыток к Рождеству, фунт картошки, позже ее, рассыпчатую, сварили и съели с безвкусной рыбой и консервированной морковью. В магазине "Все за фунт" купили коробочку шотландского песочного печенья. В лавке старья она приобрела, не меряя, юбку в обтяжку и две сатиновые блузки. "Понятия не имею, когда снова смогу носить что-нибудь приличное".
Когда проходили мимо магазина электротоваров, на двух телеэкранах я увидел лицо девушки. В местных новостях тоже показывали симпатичную девушку в очках в черной оправе, которая больше недели назад (однажды утром) так и не добралась до работы. То была девушка в собачьей будке.
"Так вот что тебе нравится? – зашипела рядом, почти не разжимая губ, Луи. – Так вот что у тебя на уме?"
Ускорив шаг, она пошла впереди меня, наклонив голову – и так до самой машины, в которой по пути домой не проронила ни слова. Дома она уселась смотреть какую-то телевикторину (уже, кстати, писавшуюся на видик): Луи хотелось ее смотреть, она и смотрела.
Вид мой был ей несносен, точно говорю, и она не желала, чтобы я смотрел ее викторину вместе с нею, так что я избавился от одежды, пошел и улегся в корзину под кухонным столом. Попытался вспомнить, была ли у нас когда-нибудь собака или это мои зубы оставили такие следы на резиновой косточке.
Час спустя после того, как я улегся, свернувшись клубком, Луи принялась вопить в гостиной. Думаю, она взяла телефон и набирала номер, который помнит по давно минувшим делам многих лет, а то и десятилетий. "Мистер Прайс на месте? Что значит, я набрала неверный номер? Позовите его немедленно!" Бог знает, что подумали об этом звонке на том конце линии. Я просто лежал, не шевелясь и плотно закрыв глаза, пока она не повесила трубку и не принялась рыдать.
На кухне тиканье убаюкивало меня среди запахов лимонного пемолюкса, собачьей подстилки и газа из плиты.
Луи собирала мозаику из тысячи кусочков, ту, что с картинкой мельницы у пруда. Мозаика была разложена на карточном столике, а ноги ее устроились под ним. Я сидел перед ней, голый, и рта не открывал. Пальцы ее ног были всего в нескольких дюймах от моих колен, и я не смел шевельнуться, чтоб не оказаться еще ближе. На ней были черный бюстгальтер, нейлоновая комбинация и очень тонкие колготки. Ногти на пальцах ног она покрыла красным лаком, а ноги ее пропадали, когда она потирала их одна о другую. Ее волосы, из которых теперь были извлечены папильотки, отливали серебром под волшебным светом. Для глаз она выбрала розовый макияж, что придавал победоносную привлекательность ее холодным, стального цвета глазам. Когда она пользовалась макияжем, то выглядела моложе. Тонкий золотой браслет обвивал ее тонкое запястье, а часы на металлическом ремешке тихо тикали. Циферблат часиков был до того мал, что я не мог разглядеть, который час. "Полночь минула", – подумал я.
Пока Луи не закончила собирать мозаику, она заговорила со мной всего один раз, тихо, резко: "Только тронь, и я брошу это враз".
Я позволил своим неуклюжим рукам вновь упасть на пол. У меня все тело ныло от такого долгого недвижимого сидения.
Она же по большей части оставалась спокойной и безучастной все то время, что ушло у нее на завершение мозаики, так что у меня в памяти ничего и не осталось. Помню такое только, когда она заводится, и забываю об этом, когда она успокаивается. Когда она гневом пылает, память у меня из берегов выходит.
Луи принялась пить шерри из высокого бокала и отпускать нелестные воспоминания и замечания по поводу нашего ухаживания. Вроде таких: "Не знаю, о чем я тогда думала? А теперь влипла. Ха! Гляньте на меня теперь, ха! Какой уж тут "Ритц"! Обещания, обещания. Уж с тем парнишкой-американцем мне было б куда лучше. Тем, с кем ты дружил…" Заводясь все больше и больше, она заметалась взад-вперед по комнате, такая высокая, тонкая и шелковистая в своих с шелестом сходящихся колготках. Я чуял запах ее губной помады, духов и лака для волос, который обычно возбуждал меня, особенно если ее настрой сбивался на что-то гадкое и капризное. А когда чуял, что ее забирает уксус злобы, я начинал вспоминать… по-моему… пакет, что прибыл в комнатушку, где я жил, годы и годы назад. Да, я это и раньше вспоминал – много раз, по-моему.
Толстый конверт, когда-то адресованный какому-то доктору, но спереди кто-то написал: "ПО ДАННОМУ АДРЕСУ БОЛЬШЕ НЕ ПРОЖИВАЕТ", – а потом написал мой адрес как точный для почты. Только письмо не было адресовано мне или кому-то конкретно, вместо этого над моим почтовым адресом значилось "Вам", потом "Мужчине" и "Ему", и тому подобное. Не было никаких примет отправителя, вот я и вскрыл пакет. А в нем оказались старые часы, женские наручные часики на тонком поцарапанном браслете, пахнувшем духами, и до того сильно, что мне, когда я держал часы, представлялись тонкие белые запястья. В вате оказался рекламный листок-многотиражка, расписывавший прелести какой-то "литературной прогулки", организуемой чем-то под названием "Движение".
Я отправился на эту прогулку, но только для того, по-моему, чтобы вернуть часики отправителю. То была воскресная тематическая прогулка: что-то, связанное с тремя жуткими изображениями в крохотной церквушке. Живописный триптих, предметом изображения которого был жуткий антикварный застекленный шкаф-горка из дерева. Существовала какая-то связь между этой горкой и местным поэтом, сошедшим с ума. По-моему. После утомительной прогулки, уверен, собрались выпить в каком-то общинном центре. Я расспрашивал всех бывших в группе подряд, пытаясь выяснить, чьи это часики. Все, кого спрашивал, говорили: "Луи спросите. Похоже, у нее такие были". Или: "Поговорите с Луи. Это ее". Может, даже: "Луи, она ищет. Она знает".
В конце концов я эту Луи вычислил и подошел к ней, поговорил с ней, комплимент ей сделал за потрясающую подводку глаз. Глядела она настороженно, но похвалу приняла, кивнув головой и сжатой улыбкой, которая не затрагивала ее глаз. "Ты, – сказала она, – из того дома, где бомжи живут? Я надеялась, что ты другим парнем окажешься, видела, как он в тот дом заходил". А потом взяла у меня часы и вздохнула безропотно: "Ну да уж ладно, – будто приглашение мое принимала. – Ты, по крайней мере, их вернул. Только, боюсь, это не будет тем, о чем ты думаешь". Я, помню, сконфузился.
В тот день я не мог удержаться, чтоб не любоваться ее прекрасными руками, а то еще чтоб не представлять ее в одних только узких кожаных сапогах, какие были на ней на той прогулке. Так что я был доволен, что часы оказались связаны с этой женщиной по имени Луи. По-моему, мои знаки внимания делали ее какой-то особенной в собственных ее глазах, но при этом и раздражали, будто я был надоедливым насекомым. Сколько ей было лет, я точно не знал, но она явно старалась выглядеть старше в длинном пальто, с шарфом на голове и в тройных твидовых юбках.
С первой встречи она все делала, чтобы я чувствовал себя с нею неловко, но еще я был полон самых невероятных ожиданий и возбужден, а в то время был одинок и не в силах выбросить эту холодную, неприветливую женщину из головы, вот и пошел опять в общинный центр, зная, что как раз там ежемесячно и собирается эта странная группа людей, "Движение". Это неопрятное, простое и гнетущее здание было штабом их организации, там стены были покрыты рисунками, сделанными детскими руками. Когда я пришел туда во второй раз, рядами были расставлены пластиковые стулья. Красные. Еще стоял серебристый электрический самовар для чая, на бумажных тарелочках лежали разные печенья. Я нервничал, по сути, никого не знал, а те, кто, на мой взгляд, могли бы узнать меня по прогулке, казалось, были не расположены вступать в разговор.
Когда на сцене чему-то предстояло произойти, я сидел в ряду позади Луи. На ней было серое пальто, которое она не сняла, войдя в помещение. Голова ее вновь была повязана шарфом, зато глаза скрывались под очками с красноватыми стеклами. На ногах у нее были те же сапоги, а сама она, похоже, была безразлична ко мне, даже после того, как вернул часы и она предложила заключить что-то вроде загадочного соглашения – в тот первый раз, когда мы встретились. Я и вправду опасался, что она неуравновешенная, но я был одинок и доведен до отчаяния. Ото всего этого я сильно недоумевал, но недоумению моему суждено было лишь нарастать.
Воспроизводя образ одной из тех жутких картин, что я увидел на литературной прогулке, той картины, которая довела местного поэта до сумасшествия, на низкой сцене в кресле неподвижно сидела пожилая женщина. Она была закутана в черное и носила вуаль. Одна нога ее была помещена в большой деревянный сапог. Рядом с креслом стояла зашторенная горка размером со шкаф, только глубже, такие в ходу у расхожих фокусников. По другую сторону рядом с женщиной стоял какой-то навигационный прибор (морской, как я предположил), весь из меди, с чем-то, похожим на циферблат часов спереди. Изнутри медного прибора доносилось громкое тиканье.
На сцену вышла еще одна женщина, с вьющимися черными волосами, избыточно толстая, а одетая, как маленькая девочка… По-моему, у нее были очень высокие шпильки красного цвета. Когда женщина в красных туфлях читала по книжке стихи, мне стало неловко, и я решил было уйти: просто встать и быстро покинуть зал. Но я тянул из страха привлечь к себе внимание, царапая ножками стула по полу, в то время как все остальные зрители были так погружены в происходящее на сцене. После декламации женщина, одетая, как маленькая девочка, ушла со сцены, а зал погрузился в темноту, пока весь дом не стал освещаться всего-навсего двумя красными сценическими лампами.
Внутри шкафа на сцене что-то заквакало, по звуку мне показалось, что это лягушка-бык. Должно быть, то была запись, или я тогда так подумал. Тиканье из медного прибора тоже становилось все громче и громче. Некоторые вскочили с мест и заорали всякое на ящик. Я был в ужасе, мне стало стыдно за кричавших, неудобно, и в конце концов я запаниковал и вознамерился уйти. Луи обернулась и прикрикнула: "Сядь обратно!" То был первый раз, когда она в тот вечер хотя бы признала мое присутствие, я вернулся на свое место, хотя и не мог с уверенностью сказать, почему подчинился ей. А другие рядом со мной в зале тоже выжидающе поглядывали на меня. Я пожал плечами, прочистил горло и спросил: "Что?"
Луи же сказала: "Разве в том дело, что, а не в том, кто и когда?"
Я не понял.
На сцене пожилая женщина с фальшивой ногой в первый раз заговорила. "Один может идти", – произнесла она, и ее хрупкий голос был усилен какими-то старыми пластиковыми динамиками над сценой. Стулья отлетели в сторону или даже опрокинулись, когда в недостойной возне к сцене стали пробиваться, по меньшей мере, четыре женщины из сидевших в зале. Они к тому же, добравшись до сцены, взметнули в воздух карманные часы.
Луи была там первой, тело ее напряглось в детском восторге, и она выжидающе смотрела на пожилую женщину. Пожилая укрытая вуалью голова кивнула, и Луи поднялась по ступеням на сцену. На четвереньках, со склоненной головой, она заползла в зашторенную горку. Пока Луи залезала внутрь, то ли хихикая, а может, и скуля, пожилая женщина в кресле молотила ее по спине, ягодицам и ногам – довольно безжалостно – своей клюкой для ходьбы.
Огни на сцене погасили (или они сами погасли), и собравшиеся, оказавшись в темноте, погрузились в молчание. Я слышал только одно: громкое тиканье часов, пока со сцены не донесся звук, похожий на то хлюпанье, с каким раскалывается арбуз.
"То время истекло", – провозгласил усиленный динамиками голос пожилой женщины. Огни зажглись, а люди в зале стали тихо переговариваться. Луи я не видел и гадал, не сидит ли она все еще внутри горки. Но я уже достаточно насмотрелся бессмысленной и неприятной традиции (или ритуала), связанной с теми картинами и каким-то более глубоким верованием, о каком я многого не могу припомнить и постичь какое был не в силах даже тогда, вот я и ушел поспешно. Никто не пытался меня остановить.
По-моему… вот что могло тогда произойти. То мог бы быть сон, хотя и запомнившийся сон. Я, признаться, никогда не знаю, могу ли доверять тому, что лезет мне в голову как воспоминания. Но этот эпизод я уже вспоминал, я уверен – в еще один (похожий на этот) вечер, когда Луи оплакивала наше сожительство. Может, это всего в прошлом месяце было? Не знаю, только все это кажется таким знакомым.
Луи стала заходить ко мне после того вечера, когда залезала в шкаф на сцене общинного центра. В разговорах по телефону она сыпала оскорблениями. Помню, как я стоял у общего телефона в коридоре здания, где комнатку снимал. Голос звучал так, будто ей приходилось орать через расстояние во много миль, да еще и ветряной вихрь одолевать. Я тогда предупредил всех остальных жильцов, чтоб всем звонившим говорили, что меня нет дома, и вскоре звонки по телефону прекратились.
Вскоре после столкновения с Луи и "Движением" я познакомился с одной… Да, очень милая женщина с рыжими волосами. Но знаться нам довелось недолго, потому как ее убили: обнаружилось, что ее задушили, а останки бросили в мусорный бак. Вскоре после этого Луи и заявилась ко мне.
По-моему…
Да, вскоре состоялась краткая церемония в подсобке лавки всякого старья. Помню, на мне костюм был, слишком для меня тесный. От него пахло чьим-то чужим потом. И я стоял на коленях перед кучей старой одежды, которую нужно было разобрать, а Луи стояла рядом со мной в шикарном костюме и своих прекрасных сапогах, с потрясающим макияжем на глазах, а серебряные ее волосы были только-только завиты. Нас поставили перед горкой из дерева, которую я видел в общинном центре и на странных картинах в часовне во время литературной прогулки. И кто-то с одышкой хрипел внутри ящика, как астматики. Мы все их слышали по ту сторону пурпурного занавеса.
Один мужчина (и, по-моему, он почтальоном был в том городке) держал у меня под подбородком пару портновских ножниц, дабы убедить произнести те слова, какие меня просили. Только ножницы не нужны были, потому как сколь ни коротко было наше ухаживание, но к тому времени я до того привязался к Луи, что, признаться, сам себя не помнил от возбуждения, когда бы ее ни увидел или ни услышал голос по телефону. На свадебной церемонии в лавке старья, когда мы вслух декламировали стихи поэта, что сошел с ума, Луи выставила напоказ дамские наручные часики, которые очень громко тикали и которые когда-то были посланы по моему адресу, хотя и предназначались кому-то другому.
Мы поженились.
Луи дали ослепительный букет из искусственных цветов, а мне досталась длинная деревянная линейка, сломанная о мои плечи. Боль понемногу стихала.
Был еще и свадебный завтрак – с "детским шампанским" и сырными шариками, лососевыми сэндвичами, кочанным латуком, сосисками в тесте. А было еще и много секса в брачную ночь: такого, что и вообразить было невозможно. По крайней мере, думаю, то был секс, но я помню только много крика в темноте вокруг постели, кто-то кашлял и икал в перерывах между протяжными звуками, напоминавшими рев молодого бычка. Помню, свидетели жестоко избили меня ремнями, они тоже находились в спальне постоялого двора, которую мы сняли для такого случая.
Или то было Рождество?
Не уверен, что с тех пор она позволяла хотя бы прикасаться к ней, хотя у себя наверху не отказывала себе в удовольствиях с тем, что, как могу только предположить, было внутри ящика в общинном центре и на нашей свадьбе. Может, я ей и супруг, только уверен, что сочетается она с кем-то другим, кто лает горлом, охваченным простудой, а она кричит от удовольствия или всхрапывает, и, наконец, рыдает.