Ярость монстра была ужасна. Он избивал ненавистный ему город снова и снова, тщетно пытаясь сбросить его с лица земли. Пронзительный свист на грани слышимости – во всяком случае, для человеческого уха – оглушал, заставлял все тело вибрировать и содрогаться.
Так продолжалось до бесконечности… И вдруг все стихло.
Тишина охватила нас мягким одеялом. Я не сразу смог осознать ее и принять и понял, что все кончено, лишь по тому, что мой спутник весь обмяк и опустился на колени. Я сполз с его головы и устроился рядом. Мы просидели в неподвижности еще очень долго, просто радуясь тому, что опасность миновала, монстр затих, и рядом, поблизости, находится, по крайней мере, одно живое и разумное существо.
Кажется, я задремал. Когда я открыл глаза, то обнаружил себя в одиночестве. Я сидел на ступенях какого-то магазина, среди осколков витрины. Вода заливала асфальт, несколько деревьев в сквере были повалены. Девушка-продавщица со злым личиком перевязывала пораненную ладонь платком.
Я вошел в магазин, оставляя за собой мокрые следы.
– Мне нужно позвонить домой, – сказал я, обращаясь в пустоту. – Пожалуйста, позвольте мне воспользоваться телефоном.
Исчезновение поцелуя
Она:
Он сидит на табурете-насесте практически рядом со мной – собственно, разделяет нас всего один никем не занятый насест, – поглядывает на меня искоса и говорит:
– Случалось ли вам когда-либо замечать, как изысканны бывают резиновые перчатки, оставленные без пригляду? В надетом состоянии они почему-то упорно превращают ваши руки в какие-то грабарки. Но стоит снять их, выйти из ванной и погасить там свет… Всё! В перчатках пробуждается тайная жизнь. И когда в следующий раз вы входите в ванную и видите их там на краю раковины, то поневоле отмечаете, в какой элегантной позе они застыли. Если, конечно, – добавляет он, подумав, – допустимо слово "поза" в отношении перчаток, которые представляют слепки не с человеческого тела в его целокупности, но с фрагмента. Положим, выразительнейшего, но все-таки фрагмента.
– Допустимо, – сказала я. Он меня заинтересовал, заговорив о том, что я и прежде считала для себя любопытным.
Он вздохнул с явным облегчением и продолжил:
– У перчаток всегда безупречный вкус. Даже у резиновых. Они не позволят себе вульгарного оттопы́ривания… оттопырйния? – Он опять посмотрел на меня вопросительно.
– В оттопырйнии есть что-то нетопыриное, – ответила я. – Пусть будет лучше оттопы́ривание.
Он кивнул, соглашаясь, и воскликнул:
– Как с вами легко! Ну так вот, ни одна перчатка в здравом уме и не принуждаемая к тому владельцем не допустит жеманного оттопы́ривания мизинца, пригодного лишь для совращения прыщавых телеграфистов, но явно недостойного воспитанной дамы.
Он посмотрел на свою руку, в которой держал бумажный стаканчик с кока-колой. Мизинец его с длинным ровным ногтем плотно прилегал к стаканчику.
Он интригующе подвигал пальцем.
– Видите? Даже когда перчатки не напоминают мне об этом, я все равно не расслабляюсь.
– Растопыренные пальцы плохо лезут в перчатки, – согласилась я.
Он поймал губами трубочку, болтавшуюся в стаканчике, и не без колебаний присосался к коле.
– А вы любите фастфуд? – спросил он меня.
Я кивнула.
– Но ведь это вредно? – настаивал он. У него, несомненно, имелась какая-то цель, но я ничего не имела против.
– Вы же любите фастфуд, – возразила я. – Хоть это и вредно. Что скажете?
– У меня безупречный вкус, – произнес он, вздыхая. – Я ценю чистоту стиля. Гамбургер – это само воплощение чистоты стиля.
– В таком случае, вам должна нравиться тяжелая рок-музыка.
– Тяжелый рок, – поправил он. – Музыка здесь ни при чем… Нет, там слишком много примесей. Удручает.
Он втянул в себя еще немного колы.
– Фастфуд – необязательное место, – сказал он затем и посмотрел на меня. – Здесь достаточно быть милым. Непритязательность такого блюда, как бутерброд, содержит в себе нечто завораживающее. Ты как бы задаешься вопросом: каким же я должен быть, чтобы соответствовать этой длинной булке с тмином, этим кусочкам прозрачной ветчины и ломтикам помидора? Неужто здесь будет востребован весь блеск моего экономического (я говорю условно) образования? Нет, здесь нужно нечто иное. Какие-то глубинные человеческие ценности. Вы следите за моей мыслью?
– Да, – сказала я. – Благодаря вашей мысли я могу кусать свой бутерброд без всякой задней мысли.
Он одобрительно хмыкнул.
– Поскольку вид жующей женщины всегда вызывает некоторые сомнения, – добавила я.
– О! Вам это известно? – Он выглядел приятно удивленным.
– Я наблюдала за лицами мужчин в ресторанах. Когда они украдкой посматривали на женщин.
– Понимаю. – Он отставил стаканчик. – Но бутерброд – другое дело. Бутерброд позволяет вам прилюдно осуществлять даже такую ужасную вещь, как кусание и жевание.
– Именно, – сказала я.
Он перегнулся ко мне через разделяющий нас табурет:
– Скажите мне честно: как выглядят в ресторанах мужчины? Когда они едят? Я, конечно, наблюдал – со своей стороны, – но я абсолютно необъективен…
– Мужчина в ресторане естествен, – сказала я. – Еда – его стихия. Он погружен в нее самой своей физиологией, нацеленной на короткий, но отчаянный рывок: добежать до самки и оплодотворить ее. Такова природа вещей. Женщины в большинстве своем этого не понимают. Или не желают принять. В одном древнеегипетском стихотворении девушка упрекает возлюбленного за равнодушие к ней и говорит:
Уходишь!
Трапеза зовет тебя!
О, ты – человек живота!
Я процитировала неточно, по памяти, и смутилась. Вдруг он знает это стихотворение лучше меня? Эрудиция или невежество собеседника всегда будет оставаться для тебя терра инкогнита. Это одна из тех областей человеческого взаимодействия, где потрясения вероятны в любой момент.
Но он не знал – или удачно притворился, будто не знает. Во всяком случае, держался он так, словно мой ответ полностью его удовлетворил.
– Итак, мы установили, что жующий мужчина естествен, но женщина с куском за щекой выглядит отталкивающе, – провозгласил он, потирая руки. – Поэтому надлежит кушать так, словно ты вовсе не подозреваешь о том, чем занимаешься… И здесь мы возвращаемся к теме перчаток. Чем больше женщина похожа на перчатки, тем лучше.
– Поэтому и поется в песенке: "Менял я женщин, как перчатки"? – спросила я.
Он очень серьезно посмотрел на меня.
– Это чрезвычайно правдивая и грустная песня, – вздохнул он. – Она рассказывает о человеке, который не нашел любви. Ему следовало бы окончить свои дни продавцом перчаточного магазина. Там он, по крайней мере, был бы на месте.
– Ну а если серьезно, как вас зовут? – спросила я.
Когда она спросила об имени, я по-настоящему задумался над тем, каким она меня видит. Я впервые знакомился с женщиной в фастфуде. Мы сидели на табуретах-насестах, как американские подростки, и даже немножко крутились на месте. Разделявший нас табурет имел сморщенное, как будто даже озабоченное сиденье. Оно было примято сотнями задниц, побывавших на нем и постепенно тяжелевших по мере поглощения гамбургеров и колы. Оно явно было огорчено нашим пренебрежением.
Это сиденье нагляднее всего, кажется, выражало дух того заведения, где я позволил себе подсесть к незнакомой женщине и завязать с ней разговор.
Хорошо бы в точности знать, что именно она хотела бы сейчас услышать от меня. Проще всего мне с женщинами, которые носят очки. Я сразу видел в их стеклах свое отражение. У черноглазых я отражался прямо в зрачках, нестерпимо блестящих этим неповторимым холодным блеском, какой бывает у женщин, которые в постели кричат – на страх соседям, – хохочут и подскакивают, а потом мгновенно засыпают расслабленным младенческим сном.
Краем глаза я лихорадочно выискивал свое отражение в какой-нибудь блестящей поверхности и в конце концов вынужден был довольствоваться никелированной стеной. Бедные древние греки и особенно гречанки. Как представишь себе, что Прекрасная Елена за все десять лет сидения в Трое так толком и не увидела своего лица! Все, что ей оставалось, – это довольствоваться выражением отчаянной похоти на физиономии Париса.
– Интересно, – заговорил я, – как изменяется представление человека о своем месте во вселенной, если он не имеет под рукой приличного зеркала?
– Вы не ответили на мой вопрос, – сказала моя соседка.
– А вы – на мой.
– Сперва вы.
– Хорошо. Меня зовут Эдуард.
– Эдуард? Серьезно?
– Да. Вполне серьезно. Учтите, вы не первая это спрашиваете. До сих пор мы вели довольно оригинальный разговор, давайте не будем снижать планку.
– Хорошо. Эдуард – это антигуманно. Ваши родители об этом подумали?
– У меня на это несколько вариантов ответа. А. "Они вообще ни о чем не думали". Б. "Имя сочинила бабушка". В. "У меня не было возможности спросить об этом родителей, потому что они погибли в автокатастрофе сразу после моего рождения". Г. "Я все наврал, и на самом деле меня зовут Игорь".
Она задумалась, чуть улыбнулась, дотронулась зубочисткой до уголка рта.
Я ждал. И, пользуясь тем, что она разглядывает меня, разглядывал, в свою очередь, ее.
Она совершенно очевидно принадлежала к числу офисных леди. Маленькая должность, но не референт, чуть повыше. Маленькая – самостоятельная – должность. Не больше тридцати. Лицо ухоженно привяло, как и обычно у женщин, которые регулярно пользуются дорогой косметикой, обязанной навечно сохранить их молодость.
Если она переварит "Эдуарда", то приглашу ее на свидание. На какое-нибудь смешное свидание, совсем детское, вроде похода в кино.
Наконец-то я сумел рассмотреть свое отражение в никелированной отделке стены – оно все время скользило и плавало, распадаясь то на полосы, то на нескольких двойников сразу.
Я выглядел как мужчина средних лет – вероятно, ровесник моей новой приятельницы. Внимательные светлые глаза. Полноватый. Про таких, кажется, говорят "рыхлый".
По тому, как она улыбалась, я понимал, что она находит меня симпатичным. И еще одно слово назойливо крутилось у меня в голове: "безопасный". Она не видит во мне никакой возможной опасности для себя. Как и многие женщины до нее. Я так до сих пор и не решил, как относиться к этому впечатлению: считать его комплиментом или обижаться.
На всякий случай сразу скажу, что я – не маньяк. Я не убиваю своих случайных знакомых и не прячу их тела в полиэтиленовых мешках по свалкам и необитаемым подвалам.
Я постоянно знакомлюсь с женщинами и, как правило, заканчиваю день в одной постели с ними.
Это их свободный выбор. Никого ни к чему не принуждают. Они сами хотят со мной переспать. Наутро они уходят. Одни прощаются долго и нежно, уверяют, что "все было чудесно" и что "когда-нибудь стоит повторить"; другие – выскальзывают из моего дома бесшумно, оставив после себя невесомый поцелуй и запах кофе (который они варят только для себя и потом никогда не моют чашек); третьи пытаются установить более стабильные отношения: "Может быть, попробуем?" Я не препятствую ни первым, ни вторым, ни третьим. В конце концов всё имеет одинаковый финал: они уходят.
Я подманиваю женщин, но не удерживаю их.
По сравнению с Дракулой я, конечно, абсолютно не опасен.
Моя внешность доставляет мне немало хлопот.
Любите ли вы гостиницы? Я – очень. Этот несравненный миг, когда ты открываешь дверь в номер и не знаешь, что ожидает тебя внутри. То есть приблизительное знание у тебя, конечно, имеется: кровать, тумбочка, графин, который ни в коем случае нельзя разбить… Но – какие они? Как расставлены? Какого цвета покрывало? Как сложено белье – уголком или прямоугольником?
А что окажется за окном, занавешенным гостиничной тюлевой занавеской? Вид на волейбольную площадку, на "парковый массив" со спрятанным в глубине грилем, на столовую? Я всегда ожидаю чуда. Я не удивился бы, отдернув штору и увидев за окном сияющее море. Но и волейбольная площадка меня неизменно радует. Не говоря уж о парковом массиве с грилем.
Приблизительно то же самое происходит с моей внешностью, когда я встречаю новую женщину. Я никогда заранее не знаю, каким буду выглядеть в ее глазах. Для того чтобы понять это, мне необходимо увидеть свое отражение в любом блестящем предмете, расположенном поблизости от нее.
Разумеется, я заранее знаю, что на моем лице окажутся глаза, нос, щеки, подбородок и прочие аксессуары, но здесь, как и в произведении искусства (не говоря уж о гостиничном номере), важно не что, а как.
Ибо в искусстве форма и есть содержание.
Внешность обычно диктует мне и выбор очередного имени. Рыхлый белобрысый мужчина – немного тряпковатый, но безопасный (что важнее всего!) – мог быть либо Игорем, либо Эдуардом. Я выбрал Эдуарда и стал ждать: что выберет она.
Она сказала:
– Лично мне нравится первое объяснение. Должно быть, ваши родители были очень молоды, очень влюблены друг в друга и жутко счастливы, если назвали вас так экзотически.
– Хорошо. Теперь ваша очередь. Отвечайте на мой вопрос.
– В таком случае, меня зовут Татьяна.
Я молчал.
Она чуть склонила голову набок и улыбнулась. В уголке ее рта засохла капелька кетчупа. Я машинально обтер ей губы, как делал это с моей младшей сестрой, когда та была еще маленькой.
Она засмеялась:
– У меня такое ощущение, что мы знакомы с вами тысячу лет. Может быть, даже родственники.
Я все еще молчал.
Она вдруг обеспокоилась:
– Что-то не так? Вы, наверное, торопитесь?
Ну конечно. "Безопасный" мужчина. И тряпка к тому же. У него не хватит мужества сказать женщине, что разговор окончен и пора расходиться.
– Нет, Татьяна, я никуда не спешу, – сказал я, чтобы успокоить ее. – Если только вы не спешите.
Она покачала головой.
– Хорошо, – кивнул я. И снова замолчал.
– А что не так? – Она опять улыбнулась. – Вам не нравится имя Татьяна? Предпочли бы Гризельду или Бьенпенсанту?
– Ваше имя меня вполне устраивает, – сказал я, – просто это не ответ на мой вопрос.
Она чуть нахмурилась.
– А какой вопрос вы задавали?
– Я спрашивал насчет зеркал и места человека во вселенной.
– Ах, это! – Она весело улыбнулась и повертелась на табурете, туда-сюда, туда-сюда. Несомненно, на работе у нее такой же вертящийся стул. Чрезвычайно гармонирует с ее фигурой. Они как бы созданы друг для друга.
Удивительное дело. Стоило появиться таким стульям, как сразу же народилось поколение женщин с подходящими для них фигурами. Причем – как предусмотрительна природа! – зачаты и, стало быть, генетически предопределены были эти дамы с их офисным фенотипом за двадцать лет до того, как промышленность освоила офисную мебель. Над этим стоило бы поразмыслить.
– Можете не отвечать, – сказал я, коснувшись ее руки.
– Почему? – Она, кажется, обиделась.
– Вы уже ответили.
– Каким это образом, если я все время молчала?
– Вся ваша личность, все ваше естество… или, лучше сказать, фенотип…
– Логотип – знаю. Даже линотип знаю. Просто типов – знавала. А что такое фенотип?
– Тип, растворенный в фенолфталеине.
– Вы меня разыгрываете… Но это мило.
И безопасно, добавил я про себя.
Теперь, когда я точно знал, что я – Эдуард, рыхлый, белобрысый, милый, – я больше не терялся. Я точно знал, как держать себя с ней.
И был готов к следующему вопросу. Этот вопрос всегда маркировал переход к новой стадии отношений – более близких.
Она коснулась кончиками пальцев моей щеки (мой жест с обтиранием ее запачканного рта вполне давал ей право на такое интимное прикосновение):
– А это… неужели родимое пятно? Простите, что я спрашиваю, может быть, это неделикатно.
– Ничего, спрашивайте. Я привык. Да, это родимое пятно.
– Удивительно. Впервые в жизни такое вижу.
Каким бы я ни представал моим подругам – тощим, толстым, черноволосым, кудрявым, лысым… в общем, вы меня поняли, – неизменным сохранялось одно: большое родимое пятно на левой щеке.
Пятно, в точности повторяющее очертание женских губок. Во времена жирных помад водевили были полны незадачливых любовников с подобными отпечатками. Про нечто подобное даже сняли комедийный фильм "Поцелуй Мэри Пикфорд".
* * *
Считается, что младенец ничего не понимает, но я отчетливо помню голос моей матери: "Боже мой, что это у него на щеке?" И чей-то еще голос, чужой: "Пигментация… потом можно будет удалить. Сейчас это делают. Косметический недостаток. Хорошо, что не девочка…"
Я глубоко убежден в том, что эти голоса мне не почудились, и вот почему.
Первый женский вскрик – "Боже мой, что это у него на щеке?" – остался в моей памяти как шепелявый: "Бошемой, што это на шеке?" – и вместе с тем он воспринимался как нечто ("нешто") очень родное, знакомое издавна.
Ответ второй женщины не вызывал у меня никаких эмоций. Я даже не уверен в точности воспроизводимых слов, потому что выражение "косметический недостаток" при всей разумности младенцев мало что говорил младенческому разуму. Другое дело – непонятное логически, но внушающее гордость: "Хорошо, что это не девочка".
Моя мать никогда не шепелявила. Никогда – на моей "разумной памяти". Но как-то раз, случайно, она обмолвилась о том, что в молодости не выговаривала половину звуков и вынуждена была в конце концов пойти к логопеду или к преподавателю сценречи на пенсии, сейчас не вспомню точно. И ей поставили произношение. Она работала экскурсоводом, так что для нее это имело принципиальное значение.
На момент моего рождения мама еще не умела произносить звуки "с" и "щ". Поэтому я думаю, что услышал ее голос и запомнил ее слова. Они имели отношение ко мне, к тому, как я выгляжу. Зеркала у меня под рукой тогда, разумеется, не было, а если бы и было – как всякий младенец, я не умел фокусировать взгляд и вообще, как говорят, видел все вверх ногами. (Этого я как раз почему-то не помню. Мне все казалось вполне естественным.)
Позднее в глазах моей матери я видел чудесного ангела с пятнышком на щеке. С крохотным, несущественным, очаровательным пятнышком.
Я был симпатичный младенец.
С точки зрения бабушки, я был излишне тощий и пятно у меня было уродливое.
Отец видел меня слишком раскормленным. Когда его очки наклонялись надо мной, я отдавал себе отчет в том, что мои щеки свисают почти до плеч, а пятно похоже на прилипший к коже гнилой листик, упавший с дерева. Отец даже пытался оттереть его платком.
С самого рождения я понял и принял ту истину, что люди видят друг друга по-разному. Например, мой начальник – отвратительный урод с бородавкой на лысине – представляется своей жене мирным занудой, а младшая внучка его просто обожает, и он для нее – волшебник. (Я рассуждаю сейчас умозрительно. На самом деле я не знаком ни с женой, ни с младшей внучкой моего начальника, однако всерьез подозреваю их наличие.)