Приложение
Светлой памяти Татьяны Ланиной
Хулио Сакраментес
ОПОССУМ
Гарнизонные склады находились в стороне от остальных казарм.
Надо было пройти полкилометра по раскисшей дороге вдоль колючей проволоки - тогда только появлялись наконец металлические ворота воинской части. В ту сторону никто из солдат не шел. Шли прямо через дорогу - к дыре, проделанной в проволоке еще при прежнем гаудильо.
Шли и направо - через пару минут пути проволока кончалась, дорога уходила в горы, к индейскому поселку, где жила, переходя от призыва к призыву, утеха солдатских самоволок, толстая Хуанита.
Впрочем, речь не о ней.
Старшина Мендес допил чай и поднялся. Тут же поднялись и остальные - и по одному вылезли из мазанки, служившей складом маисовых лепешек, кухней и местом отдыха.
Рядом с мазанкой, похлопывая на ветру парусиной, лежала новая палатка. Старую лейтенант Пенья приказал снять и сдать на списание до обеда.
Прожженный верх подпирали пыльные столбы света. Палатка стояла тут много лет.
- Можно? - спросил Глиста (когда-то мама назвала его Диего, но в армии имя не прижилось).
- Мочи, - сказал старшина Мендес.
Через пару минут, выбитая сержантской ногой, упала последняя штанга, и палатка тяжело легла на землю.
- Л-ловко мы ее! - Рядовой Рамирес попытался улыбнуться всем сразу, но у него не получилось.
- Вперед давай, - выразил общую старослужащую мысль Лопес, призванный в гондурасскую армию из горных районов. - Разговоры. Терпеть ненавижу.
Через полчаса палатка уже лежала за складом, готовая к списанию. На ее месте дожидались своей очереди гнилые доски настила и баки из-под воды.
Старшина Мендес, прикрыв веки, лежал за занавеской, спасавшей от москитов. Он думал о том, что до дембеля осталось никак не больше месяца; что полковник Кобос обещал отпустить "стариков" сразу после приказа, и теперь главное было, чтобы штабной капитанишко Франсиско Нуньес не сунул палки в колеса. С Нуньесом он был на ножах еще с ноября: на светлый праздник Гондурасской революции штабист заказал себе филе тунца, а Мендес, при том складе сидевший, ему не дал. Не из принципа не дал, просто не было уже в природе того тунца: до Нуньеса на складе рыбачили гарнизонные прапорщики…
Меж тем у палатки что-то происходило. Приподнявшись и отодвинув занавеску, старшина увидел, как хлопает себя по ляжкам Глиста, как застыл с доской в руках Рамирес. Невдалеке сидел огромный даже на корточках Хосе Эскалон, а рядом гоготал маленький Лопес, призванный в гондурасскую армию из горных районов.
- Давай сюда! - Лопес смеялся, и лицо его светилось радостью бытия. - Скажи Кармальо - у нас в обед мясо будет!
Кармальо был поваром - он тер в палатке маис и, услышав снаружи свое имя, привычно сжался, ожидая унижения. Но было не до него.
Влажная земля под настилом была источена мышами, и тут же зияла огромная нора. Рамирес отложил доску и присел рядом.
- Опоссум, - определил Хосе Эскалон.
Личный состав собрался на военный совет. Старшина Мендес обулся и подошел поучаствовать. Район предстоящих действий подвергся разведке палкой, но до водяной крысы добраться не удалось.
- М-может, нет его там? - с тревогой в голосе спросил рядовой Рамирес, пытаясь передать свою преданность всем сразу.
- Куда на хер денется, - отрезал мрачный Эрреро.
Помолчали. Глиста поднял вверх грязный палец:
- Я придумал!
Лопес не поверил и посмотрел на Глисту как бы свысока. Глиста сиял.
- Надо залить его водой!
Эрреро просветлел, старшина Мендес самолично похлопал Глисту по плечу, а Лопес восхищенно выругался. Городской мат звучал в его индейских устах заклинанием: смысла произносимого Лопес не понимал, как научили, так и говорил.
Рамирес побежал за водой, следом заторопился Глиста.
Из-под ящика выскочила мышка, заметалась между сапог пинг-понговым шариком и была затоптана. В этот момент на территорию гарнизона вступил лейтенант Пенья. Лицо его, раз и навсегда сложившись в брезгливую гримасу, более ничего с тех пор не выражало.
- Вот, господин лейтенант. Опоссум, - уточнил старшина. Круг раздвинулся, и лейтенант Пенья присел на корточки перед норой. Посидев так с полминуты, он оглядел присутствующих, и стало ясно, что против опоссума теперь не только количество, но и качество.
- Несите воду, - приказал лейтенант.
Хосе Эскалон хмыкнул, потому что из-за угла уже показалась нескладная фигура Рамиреса. Руку его оттягивало ведро.
Лицо лейтенанта Пеньи сделалось еще брезгливее.
- Быстрее давай, Рамирес гребаный! - Лопеса захлестывал азарт, а лейтенанта здесь давно никто не стеснялся.
Виновато улыбаясь, Рамирес ковылял на стертых ногах, и у самого финиша его обошел с полупустым ведром Глиста.
- Я гляжу: ты хитрожопый, - заметил ему внимательный старшина Мендес.
- Так я чего? - засуетился Глиста. - Ведь хватит воды-то. Не хватит - еще принесу.
- Ладно. Бегом еще за пустыми ведрами…
Через минуту все было готово к засаде на опоссума, и Лопес начал затапливать шахту.
Опоссум уже давно чувствовал беду - он не ждал ничего хорошего от света, проникшего в нору, и когда свет обрушился на него водой, опоссум понял, что настал его последний час.
Крик торжества потряс территорию.
Зверек, рванувшийся на волю от потопа, сидел теперь на дне высокой металлической посудины - мокрый, оскаленный, обреченный. На крик из палатки высунул голову повар Кармальо. Увидел все - и нырнул обратно.
Лейтенант Пенья смотрел на клацающее зубами, подрагивающее животное. Опоссум был ему противен. Ему было неприятно, что животное так хочет жить.
- Старшина, - сказал он, отходя, - давай решай с этим…
И калитка заскрипела, провожая лейтенанта.
Спустя несколько минут опоссум перестал бросаться на стенки ведра и, задрав морду к небу, застучал зубами. Там, наверху, решалась его судьба. Людям хотелось зрелищ.
Смерти оппосума надлежало быть по возможности мучительной.
Суд велся без различия чинов.
- Ут-топим, а? - предложил Рамирес.
Предложение было односложно забраковано Хосе Эскалоном. Он был молчун, и слово его, простое и недлинное, ценилось.
- Повесить сучару! - с оттягом сказал Эрреро, и на мощной шее его прыгнул кадык. Эрреро понимал всю затейливость своего плана, но желание увидеть опоссума повешенным внезапно поразило рассудок.
Лопес, призванный в гондурасскую армию из горных районов, все это время сосредоточенно тыкал в морду опоссума прутиком, а потом поднял голову и, блеснув улыбкой, сказал:
- Жечь.
Приговор был одобрен дружным гиканьем. Признавая правоту Лопеса, Хосе Эскалон сам пошел за соляркой. Опоссума обильно полили горючим, и Мендес бросил Рамиресу:
- Бегом за поваром!
Рамирес бросился к палатке, но вылез из нее один. Виноватая улыбка будто приросла к его лицу.
- Он не хочет. Говорит: работы много…
- Иди, скажи: я приказал, - тихо проговорил старшина Мендес.
Лопес выразился в том смысле, что если не хочет, то и не надо, а опоссум ждет. Эрреро парировал, что, мол, ничего подобного, подождет. В паузе Хосе Эскалон высказался по национальному вопросу, хотя в Гондурасе давно не было евреев.
Тут из палатки вышел счастливый Рамирес, а за ним и Кармальо-индивидуалист. Пальцы повара нервно застегивали пуговицу у воротника.
- Ко мне! - рявкнул старшина Мендес и, когда Кармальо вытянулся по струнке рядом с ним, победительно разрешил: - Лопес, давай!
Опоссум, похоже, давно все понял, потому что уже не стучал зубами, а, задрав морду, издавал жалкий и неприятный скрежет.
Лопес чиркнул спичкой и дал ей разгореться.
Опоссум умер не сразу. Вываленный из посудины, он еще пробовал ползти, но заваливался набок, судорожно открывая пасть. Дворняга, притащенная Лопесом для поединка со зверьком, упиралась и выла от страха.
Вскоре в палатку, где, шмыгая носом, яростно тер маис повар Кармальо, молча вошел Хосе Эскалон. Он уселся на настил, заваленный лепешками, и начал крутить ручку старого транзистора. Он занимался этим целыми днями - и по вечерам уносил транзистор с собой в казарму. Лежа в душной темноте, он курил сигарету за сигаретой, бил на звук москитов - и светящаяся перекладинка полночи ползала туда-сюда по стеклянной панели.
Эрреро метал нож в стены нижнего склада, раз за разом всаживая в дерево тяжелую сталь. Душу его сосала ненависть, и смерть опоссума не утолила ее.
Рамирес растаскивал в стороны гнилые доски. Нежданный праздник закончился. Впереди лежала серая дорога службы, разделенная светлыми вешками завтраков, обедов, ужинов и сна, в котором он был горд, спокоен и свободен.
Глиста укатывал к свалке ржавые баки из-под воды. Его подташнивало от увиденного. Он презирал себя и ненавидел людей, с которыми свела его судьба на этом огороженном пятачке между гор.
Лейтенант Пенья, взяв свою дозу, лежал, истекая потом, на постели и презрительно глядел в потолок.
Старшина Мендес дремал на койке за занавеской. Голые коричневые ноги укрывала шинель. Приближался обед. Солнце, намертво вставшее над горами, припекало стенку, исцарапанную датами и названиями индейских поселков. До дембеля оставался месяц, потому что полковник Кобос обещал отпустить "стариков" в первые же дни.
А опоссума, попинав для верности носком сапога, Лопес вынес, держа за хвост, и, поднявшись в поселок, положил посреди дороги, потому что был веселый человек.
…
1983–1999
Рассказ "Опоссум" опубликован в журнале "Иностранная литература" (№ 2, 2000).
Автобио-граффити (часть вторая)
Чилим
Осенью 1981 года замполит полка майор Буряк царским жестом выписал мне увольнительную на три дня: в Читу прилетели папа с мамой. Наутро в гостинице "Забайкалье" я рассказывал им сагу своей службы…
Изумить родителей удалось не только содержанием, но и лексикой.
- Витя, - переспросил отец, - мне кажется или ты материшься?
Ему не казалось. Год, проведенный в Забайкальском ордена Ленина, мать его, военном округе, сделал свое дело, и мат тек с моих губ самым автоматическим образом…
Печальные лица родителей произвели на меня впечатление: проводив их, я начал готовить себя к возвращению домой. И договорился с боевыми товарищами, что буду получать от них чилим всякий раз, когда они услышат от меня матерное слово.
Что такое "чилим"? Да вы в армии, что ль, не служили? "Чилим" - это вот что. На лоб человеку кладется пятерня правой руки; средний палец сильно оттягивается левой рукой, отпускается и с оттягу бьет человека в лобешник.
Хорошо поставленный "чилим" вырубает человека на срок до полуминуты.
Ставится "чилим" новобранцу за любую провинность - или за то, что показалось провинностью сержанту или старослужащему. Или просто под настроение.
С октября 81-го по май 82-го, во славу академика Павлова, я вырабатывал в себе отрицательный условный рефлекс. Боевые товарищи помогали, как могли. В Москву я вернулся с распухшим лбом и нормативной лексикой.
"Жаль, что вас не было с нами…"
За пару дней до демобилизации я стоял посреди Читы, возле киоска "Союзпечати" - в приятном и сильном недоумении. В киоске, в свободной и легальной продаже, лежала пластинка с рассказом Василия Аксенова в исполнении автора.
На дворе стоял май 1982 года. Аксенов уже несколько лет был беглецом и вражеским голосом. Из московских магазинов давно исчезли его книги; его повести аккуратно выдирались из библиотечных подшивок… А в Чите, в сотне метров от обкома, продавалась его пластинка.
Не дошла до здешних широт политинформация со Старой площади! То ли чересчур большая страна, то ли слишком тяжелый маразм.
Здесь было бы элегантным сказать: уже тогда, стоя у киоска "Союзпечати", я почувствовал - советские времена на исходе… Но нет, ничего такого я не почувствовал. Только приятный холодок в животе.
Аксенова к тому времени я видел лишь однажды: незадолго до своего отъезда в Америку он заходил к нам в студию, чтобы повидаться с Табаковым… Все это было в прошлой жизни. Какой будет моя новая жизнь, я, стоя у того киоска, совершенно не представлял.
Назад в будущее
Домой из Читы я вернулся странным маршрутом - через Казахстан. Уже давно "уволенный из рядов", я две недели ждал спецрейса на Москву, не дождался - и не в силах более съесть ни одной "пайки", рванул в Павлодар. Лишь бы на запад…
Из Павлодара, андижанским поездом, в компании насмерть проспиртованных товарищей-дембелей, я добирался до Казанского вокзала.
Отдельным кадром в памяти: раннее солнечное утро 12 мая 1982 года, двадцать второй троллейбус, разворачивающийся на площади… И я, стоящий в легком ступоре посреди московского муравейника, такого родного и такого непривычного.
Реабилитации проходила медленно. По целым дням я лежал на диване и слушал Второй концерт Рахманинова. Что-то есть в этой музыке, отчего хочется жить и за что не жалко умереть.
Умереть не умереть (для самоубийства я человек легкомысленный), а жить мне в ту пору не хотелось. Вернувшись, я не застал ни своей девушки, ни табаковской студии, которую благополучно придушила фирма "Демичев и К°"…
Пытаясь нащупать сюжет для дальнейшей жизни, я начал встречаться с хорошими людьми из прошлой жизни. Зашел к Константину Райкину: он к тому времени убыл из "Современника" и работал у папы. Мы договорились встретиться после спектакля; Костя вышел под руку с Аркадием Исааковичем - и вторично, спустя семь лет, я был представлен корифею.
Костя напомнил папе про спектакль "Маугли", в котором Аркадий Исаакович мог меня видеть. Райкин-старший вгляделся в меня и через паузу негромко сказал:
- Я помню.
Только спустя много лет до меня дошло: конечно, он меня не вспомнил! Не с чего ему было помнить меня, скакавшего в массовке… Но эта мастерски исполненная пауза сделала узнавание таким достоверным, что я почувствовал себя старым добрым знакомым Аркадия Исааковича Райкина.
Потом он пожал мне руку.
Эту руку спустя пару часов я продемонстрировал родителям, предупредив, что мыть ее не буду никогда.
"Смешно…"
Костя в ту пору делал в "Сатириконе" свой первый спектакль, и вскоре я познакомился с молодым драматургом Мишиным - его пьесой Райкин-младший как раз дебютировал в папином театре.
На читку пьесы я пришел в знакомый до сердечного нытья Бауманский Дворец пионеров, на улицу Стопани. Кого только не видел этот Дворец - в тот день он дождался Аркадия Райкина!
Судьбу постановки, как и судьбу всего и всех в своем театре, решал лично Аркадий Исаакович.
Очень симпатичные миниатюры Мишина читал Костя. Райкин-старший сидел в нескольких метрах от него с неподвижным лицом. На месте Мишина меня бы, пожалуй, хватил кондратий.
Труппа смеялась до упаду - Аркадий Исаакович слушал, как слушают панихиду. Он был строг и печален. Только в одном месте, когда хохот уже стал обвальным, классик приподнял бровь, прислушался к себе и тихо (и несколько удивленно) констатировал:
- Смешно.
Ноябрь-82
Работать после армии я пошел в городской Дворец пионеров. Это была попытка, вопреки Гераклиту, войти в ту же студийную реку - правда, с другого берега…
Теперь я был педагог.
И вот мы сидим на общем комсомольском собрании, околачиваем груши; в трибуне бубнит освобожденный секретарь. Я играю в слова с милой девушкой из биологического кружка и размышляю, во что бы мне с нею поиграть дальше.
Дверь открывается, входит какой-то хрен и что-то шепчет секретарю. Тот прокашливается и говорит:
- Товарищи! Сегодня умер Леонид Ильич Брежнев.
Наступает тишина, но не трагическая, а какая-то… технологическая, что ли. Все сидят и соображают, что по такому случаю следует делать. Это потом уж вошли во вкус и стали держать Шопена наготове. А тогда…
Ну умер. Дальше-то что?
- Надо встать, что ли? - неуверенно произносит кто-то рядом.
Помедлив, приподнимаем зады.
- Садитесь, - говорит освобожденный секретарь.
Опускаем зады. Ясно, что доиграть в слова уже не судьба. Собрание заканчивается.
Через пару дней вхожу в редакцию "Иностранной литературы"; телевизор в холле рассказывает биографию товарища Андропова. И никому от этого никакой радости, кроме одного человека. Этот человек спускается в холл сверху, со второго этажа редакции, с громогласным криком:
- Что я говорил? Мой пришел первым!
Они там тотализатор устраивали, антисоветчики.
Вопросы нормы
А мой друг Бильжо в это время работал в маленькой психиатрической больнице - чинил поврежденные мозги строителям коммунизма…
Когда умер Леонид Ильич, уровень тревожности в психушке повысился: врачи ходили напряженные, не ожидая от наступающих времен ничего хорошего; кастелянши были подавлены, старшая медсестра постоянно всхлипывала…
Пациенты с интересом наблюдали за ухудшающимся состоянием медперсонала.
Горе сплотило советский народ не на шутку - больным разрешили посмотреть похороны Генсека вместе со здоровыми. Длительное прослушивание Шопена благотворно повлияло на психов, но не на персонал. Когда лафет тронулся от Колонного зала, медсестры заплакали; когда загудели гудки заводов, старшая медсестра выла уже в голос.
Вдруг со стула встал пациент Волков. Молча подошел к телевизору и резко выключил звук. В больничном холле настала тишина (старшая медсестра от неожиданности тоже перестала выть).
Пациент Волков послушал тишину, удовлетворенно кивнул, вернул звук и сам вернулся на место.
- Зачем ты это сделал? - спросил его любознательный психиатр Бильжо.
- Я хотел понять, за окнами это гудит или в телевизоре, - ответил Волков.
Нормальный человек!
Наказание
Об этих днях сохранилось много баек. Одну рассказал мне композитор Сергей Шустицкий…
Его закадычный дружок весь застой напролет собирал публикации о дорогом Леониде Ильиче. Скажет ли Леонид Ильич речь на пленуме ЦК, обратится ли к работникам мелиорации, примет ли по большой нужде товарища Юмжангийна Цеденбала, - все тот друг из газеты вырежет и в папочку положит. А потом читает, иной раз и вслух приятелям. То ли изощренная антисоветчина, то ли разновидность мазохизма - компетентные органы разобраться так и не успели…
И вот - ноябрь 82-го, юный Шустицкий уходит в армию из города на Неве и созывает друзей на проводы, а приятель, коллекционер идиотизма, извиняется: приехать не может, должен проститься с Леонидом Ильичом…
Дособирать коллекцию.
Поскольку о том, чтобы не проводить Брежнева, не могло быть и речи, а дружба тоже дело святое, Шустицкий решил пойти в армию на пару дней позже, а заодно, до кучи, проститься с Леонидом Ильичом (когда все равно идешь в армию, с кем только заодно не простишься).