Матрос-водитель - лопоухий первогодок - выскользнул из кабины грузовика, вытер вспотевшее лицо черной пилоткой и покосившись на улыбающегося капитана третьего ранга, кинулся открывать борт.
- Сигареты получили, - поставил нас в известность зам. Таким тоном, словно сам набивал и заворачивал каждую.
- Угу, - сказали мы, стоящие у трапа в расслабленном состоянии. - Хорошее дело.
Некурящему не понять беспредельной радости, нарисовавшейся на монгольском лице Быстова, при виде забитого картонными коробками кузова. А потому что вдали от берегов - это всегда надолго и... мотыжно.
Потому что это в городе можно подойти к киоску, кинуть двадцать копеек (так, чтоб со звоном) и сказать: "Дай... этого... "Примы" дай".
А в море ты бы и рубль бумажный на прилавок бросил. И языком по зубам лязгнул... чтоб со звоном. И даже сказал бы: "Сдачи не надо".
Одна беда: нет в море киосков. Ни одного нет.
Потому и расплылся в улыбке старший матрос Быстов, что опухоль ушей в следствие недостатка никотина ему уже не грозила.
Ну... почти не грозила. Ибо Быстов пересчитал ящики в кузове, перемножил количество ящиков на количество пачек, а количество пачек на количество сигарет...
Потом разделил все это на предполагаемую численность курильщиков...
И поскучне-е-ел.
- Товарищ капитан третьего ранга, - обратился водитель к заму, - сам я разгружать не могу.
- А ну, товарищи моряки, - весело обратился зам к нам, стоящим все так же расслабленно, - разгружайте.
- Хм, - ответил вахтенный у трапа. - Я не могу. - И демонстративно поправил красную повязку. - Наряд.
- Верно, - сказал зам. И посмотрел на меня.
- Нет, - ответил я на его взгляд. - Пусть носят курильщики. - И демонстративно помахал перед собой растопыренной ладонью. Дабы зам убедился... что я ни в коем случае не принадлежу к их числу.
- Тоже верно, - хмыкнул зам. И перенес взгляд на Быстова.
- Дембель, - задумчиво ответил Быстов, мысленно все еще подсчитывая.
Зам аж позеленел.
- Так вот, товарищи, - сказал нам зам на вечерней поверке, и лицо его торжественно сияло. - В связи с ВЫБОРАМИ, - он так и произнес, каждую букву заглавной, - завтрашний день объявлен праздничным.
Зам выдержал паузу. Чуть ли не МХАТовскую. Он что, аплодисментов дожидался?
Строй равнодушно молчал. Двумстам матросам завтрашние выборы были как взрыв сверхновой на другом конце галактики.
- Поэтому, - продолжил, так и не дождавшийся аплодисментов, зам, - подъем завтра не производится.
Аплодисменты, не аплодисменты, но одобрительного гула зам дождался. Выборы выборами, но если начальство клятвенно заверяет, что завтра даже будить не будет, мы согласны полюбить даже советскую власть. Тоже завтра.
- Единственное, что вы завтра должны сделать, - со слащавой улыбкой продолжал зам, - это проголосовать. Голосование будет в клубе, - он указал на сопку, - агитпункт откроется в...
- Ладно, проголосуем, - дружно перебили зама из строя. - Раз такое дело, то... да. В клубе? Сходим.
- Разойдись, - отмахнулся зам.
Воодушевленные и обрадованные обещанием завтрашнего рая, мы еще долго не ложились спать. А чего? Если завтра... подъем... не производится.
И ровно в шесть утра нас сдернули с коек торопливые звонки.
Оркестр, надрывающийся по случаю постигшего нас внезапно праздника, хором взял фальшивую ноту, когда к нему, из темноты, строем в колонну по четыре выскочили двести озверевших с недосыпу... избирателей и улыбающийся зам в качестве бесплатного приложения.
Вот так мы... избирали... рекомендованного члена. Вот такой вот выходной... получился.
А подъем-то ведь и в самом деле не объявляли. Вместо него сыграли тревогу.
Время 23:25. Вокруг зима, снег, Камчатка - унылый пейзаж военно-морской базы. Вахтенный у трапа занят до невозможности важным делом. Опершись спиной в тулупе на леера, он рассматривает снежинки, задирая голову к свету кормового фонаря. Огромные, разлапистые - они опускаются с шорохом, падают на широкую, конопатую рожу вахтенного, тают, оставляя на щеках пресные капельки.
Тихо, темно, скучно.
Внезапно, общую сказочность ситуации нарушает хруст свеженаваленного снега под чьими-то заплетающимися ногами. Из-за надстройки выходит лейтенант Мелентьев - любимая "жертва" командира, вечный крайний.
Одет Мелентьев в тельник-майку, спортивные штаны; он босиком, вследствие чего поминутно спотыкается, неразборчиво матерясь.
В одной руке Мелентьева гитара, вторая судорожно сжимает никелированный матросский чайник из нержавеющей стали. Чайником товарищ лейтенант взмахивает в такт словам.
- За чаем пошел,... твою... м-м-м! - кричит Мелентьев остановившись и глядя куда-то в глубину снегопада.
Внезапно он упирает гитару в колено правой ноги и чайником по струнам со всего размаха: "Бр-рын-нь!!!".
Нечто подобное играли "битлы", - мелькает у вахтенного. - Только очень давно.
Мелентьев поворачивает голову в сторону берега. Вахтенный видит его стеклянные, как граненый стакан, глаза и тут же понимает, что товарищ лейтенант в сиську пьян.
Мелентьев тоже замечает вахтенного, его посещает желание пообщаться и товарищ лейтенант, приплясывая, движется к трапу.
Бедный вахтенный мгновенно осознает, что пьяный офицер хочет уйти с корабля в снежную ночь.
- Товарищ лейтенант, - кричит он, растопыривая руки, - сход с корабля запрещен! - Подумав еще, вахтенный добавляет: - Приказом командира.
Это было ошибкой. Упоминание командира приводит Мелентьева в ярость. Он поднимает стеклянные глаза к снегопаду и потрясая гитарой и чайником орет. Орет громко, продолжительно и, большей частью, нецензурно. Каждую фразу он заканчивает словами "товарищ командир" и подпрыгивает, размешивая босыми ногами свежий снег. Чайник и гитара звучат каждый по-своему, аккомпанируя.
Вахтенный, отвисая челюстью, тянется к звонку. И давит. Давит, давит.
Дежурный по кораблю, выскочивший на звонок, замирает статуей, безмолвный, глядя на эти танцы.
Нога Мелентьева цепляется за систему и товарищ лейтенант рушится лицом вниз. Прямо в мокрый и холодный снег, разбросав босые ноги и отбросив "музыкальные инструменты".
"А чего я-то? - читается в глазах дежурного и вахтенного. - Я сам обалдел!".
- Палец со звонка убери, - хмуро говорит дежурный вахтенному. И добавляет почти ласково: - Твою мать.
Мелентьев вяло копошится в снегу, пытаясь подняться.
Дежурный наблюдает его телодвижения с истинным военно-морским спокойствием. "Салага, - читается по его, закаленному всеми тяготами и излишествами многолетней службы, лицу. - Пить не умеет".
- Ладно, - говорит он вахтенному. - Нечего глазеть.
Дежурный рывком поднимает Мелентьева на ноги и трет ему морду снегом. Мелентьев не сопротивляется.
- Уши ему надо потереть, товарищ капитан-лейтенант, - подсказывает вахтенный.
- Видал я таких советчиков... - говорит ему товарищ капитан-лейтенант. И кратко уточняет где именно.
Но уши Мелентьеву все же трет. Мелентьев по лошадиному мотает головой и мычит.
- Пойдем, пойдем. - Дежурный подталкивает Мелентьева в сторону кают, размышляя попутно как пройти, что бы не попасться никому на глаза. И не дай бог командир узнает...
Их фигуры скрывает тьма и снегопад. Вахтенный поднимает гитару, чайник, прячет их под навес.
Снежинки блестят в желтом электрическом свете, со стуком бьют по лицу. Вахтенный закрывает глаза, ртом ловит замерзшую воду. Ему скучно.
- Нас у отца три сына, - поведал нам Вовка Ряузов.
- Двое умных, - продолжил я.
- А третий на "Кедрове" служил, - закончил Быстов.
Вот такая получилась... сказка.
- Переломы, сотрясения мозга были? - интересовались у меня на всех медицинских комиссиях.
И я, оттопыривая средний палец на левой руке в характерном жесте, говорил:
- Был накол кости. Второй фаланги.
Да, в конце восьмидесятых это выглядело еще вполне пристойно. Даже перед майором медицинской службы.
По тревоге
Корабль был старый. На ходу он протяжно скрипел ржавым корпусом, заполошно, как сердцем, стучал машиной и пыхтел как слон на турнике. Где-то в Керчи уже рвался со стапелей, уже обрастал обшивкой и весело сверкал электросваркой новенький красавец-сторожевик, призванный заменить усталого ветерана. Уже нет-нет, да и обращали свои взоры в сторону корабельного кладбища командир и экипаж, а высокое командование почесывало под носом золотым "Паркером", готовясь поставить хитрую закорючку под приказом...
А старый тральщик, в ломоте и отдышке, доскребывал последние дни своей долгой службы, все так же грозя супостату на дистанции двенадцати морских миль, отсчитываемых от линии наибольшего отлива, все так же гордо нес зеленый пограничный флаг с эмблемами и орденом Красного Знамени. И все так же внутри него сидели люди. Только теперь по тревоге. Преимущественно. И тревоги эти плавно перетекали одна в другую. Старенькая машина с трудом справлялась с даже средней силы штормом. Однажды, на Курилах, японцы просили помощи.
"Да вы что? - ответили им. - Сами не держимся".
Японцев выбросило на берег, где их белоснежный сейнер разграбили местные жители. Тральщик удержался. Может, он потому и удержался, что грабить на нем уже было нечего. За пятьдесят лет безупречной службы свистнули все. Может и так, черт его знает.
На тральщике все горело. Что не горело, то тонуло. А прочный, некогда, корпус можно было, имея к тому желание, проткнуть пальцем. И не дай бог выстрелить. Рассыплется все - до последней заклепки.
Если что и удерживало кораблик от саморазваливания, то это краска. И только потому, что жалеть ее никто не собирался. Мазали щедро, покрывая густым слоем и борта, и переборки, и внутренние помещения.
Но ведь горит она, краска-то. Ой как гори-ит!
Человек не может не спать вообще. Пару суток - еще туда-сюда, а потом все. Потом не может. И, вот, хоть режь его сонного - все равно не может.
И не мешает ему - всклоченному, с провалившимися глазами - ни стук машины, ни свет лампочки двухсотки, ни густой запах нагретого масла, заполнившего, кажется, весь бассейн Тихого океана. Человек просто проваливается в сон как в яму. И летит, летит. Долго летит в спасительную темноту. До тех пор летит, пока частые и противные звонки аварийной тревоги не ввинтятся куда-то повыше мозга, вдребезги раскалывая, и без того хрупкий, череп.
Сон - этот коварный брат Смерти - сморил матроса третьего года службы, отличника боевой и политической подготовки и командира боевой смены мотористов Леху Изотова. Чувствуя, что вот сейчас, ровно через одиннадцать секунд, рухнет прямо здесь, на блестящие от масла паелы кормового машинного, он подозвал напарника, служившего первый год и сопротивлявшегося Морфею несколько успешнее, и проговорил:
- Стой здесь и бди. Если что - разбудишь. - Язык его при этом настолько заплетался, что понять смысл приказа можно было только по губам.
Напарник кивнул. Он понял. И глаза его, с трудом открывающиеся, были как у медведя коалы - окруженные широченными черными кругами.
За оставшиеся три секунды, Леха успел добраться до ящика с ветошью, куда и рухнул, засыпая в полете.
Нам не известно, что снилось Лехе, поэтому оставим его ящику - пусть наслаждаются обществом друг друга, а сами обратимся к напарнику.
Матрос первого года службы был тоже измучен. Но он был матросом первого года службы. И службу понимал правильно. И хотя он еще не постиг закон, гласящий: "Тот, кто служит первый год - много знает, но ни черта не умеет, а тот, кто служит третий - много умеет, но ни черта не знает", к пониманию других законов корабельной организации был уже довольно близок. А потому он вперил снулый взгляд в приборы и, фиксируя положение стрелок, вошел в транс. На первом году очень легко входить в транс. Для этого совсем ни к чему уставать, садиться в позу лотоса или бубнить мантру. Глядишь - живой, потом - хлоп - и в трансе. Хлоп - живой, хлоп - снова в трансе. Со временем это гораздо сложнее, на третьем году, например, в транс войти почти невозможно. И объясняется это не умением, неумолимо повышающимся со сроком службы, а вовсе даже наоборот - уменьшением уровня интеллекта, у некоторых индивидуумов к концу службы сходящего и вовсе на "нет".
Хоть наш первогодок и находился в состоянии нирваны, рефлексы его, оточенные многодневным периодом аварийных тревог, оказались на высоте. И дым, ползущий по переборке подобно сказочному дракону, был обнаружен чуть ли не в момент его появления.
- Леха! Леха! - затряс вахтенный своего командира. - Пожар! Горим!
Леха, как могилы, восстал из ящика и шепотом поставил напарника в известность в каком месте он хотел бы видеть все пожары, включая Большой Чикагский.
После столь эмоциональной речи Леха снова заснул. Стоя.
Первогодок был поражен таким умением старшего товарища, но дым-то никуда не исчез. Не хотел пожар убираться туда, куда его послал Леха.
И наш молодой снова затряс командира.
- Аварийная тревога! - заорал он в грязные раковины Лехиных ушей. - Горим! - И три восклицательных знака в конце.
Не открывая глаз, Леха протянул руку. Безошибочно найдя огнетушитель, вынул из креплений и повернул рукоятку. Струя пены ударила в переборку, шипя и оставляя грязные разводы.
- Да не там! - уворачиваясь от струй взвизгнул молодой.
Леха кивнул и послушно повернулся в сторону возгорания. Все так же - находясь во сне и даже не открывая глаз.
Тральщик прослужил на различных морях и океанах пятьдесят четыре года. И пошел на слом ровно через год после описываемых событий.
Не смотри...
Моряк любопытен. Это его роднит с предками-обезьянами. Все новое и необычное вызывает у него такой интерес... ну как у дальнего предка корзина бананов. Если есть что-то такое в пределах прямой видимости, он обязательно подбежит и посмотрит. Потом пощупает, по сторонам оглянется и в карман спрячет. Бормоча при этом: "Надо взять, а то еще кто-нибудь украдет".
Если же вещь в карман не влезает, или стащить нет никакой возможности, будет смотреть. До тех пор будет смотреть, пока на сетчатке не отпечатается. И ночью снится не начнет.
А сигнальщик любопытен вдвойне. Должен он быть таким, положение обязывает. Обязывает его положение наблюдать. И докладывать. И даже если ничего не наблюдается, обязывает его положение доложить, что ничего не наблюдается. Как акын - что вижу, то пою. Ничего не вижу - все равно пою. Что ничего не вижу.
К исполнению своих обязанностей - удовлетворению любопытства - сигнальщики относятся ревниво. Не дай вам бог лишний раз глянуть в бинокль, или сбить настройку БМТ. Тут же над ухом возмущенное сопение (это в лучшем случае). В худшем - вас навсегда изгонят с мостика. И ввергнут в пучину сигнального остракизма.
Помню, в Индии, где нам пришлось несколько дней проболтаться у грязных пирсов города Мармаган, сигнальщикам, для исполнения своих обязанностей, приходилось буквально проталкиваться сквозь плотную толпу любопытных, заполнившую свободную площадь мостика от леера до леера. Толпа дружно вздыхала, тыкала пальцами и обменивалась впечатлениями. "Пустите, я сигнальщик, - просили сигнальщики".
Пускали, но неохотно.
И правильно. Когда еще выпадет случай вот так, запросто, поглазеть на загнивающий капитализм. Луна - и та нам ближе. Поэтому смотри, набирайся впечатлений. А, ты сигнальщик? Так успеешь еще.
Успели, насмотрелись. Сигнальщики тоже.
На самом краю света пейзаж вовсе не индийский. Нет там тропической экзотики, пальмового буйства зелени и пейзажной красоты ландшафта. Свинцовое море, заснеженные сопки, влажный мороз, боевые корабли - вот, в сущности, все, на чем может задержаться взгляд. И не только сигнальный.
Назавтра планировался выход в море для отработки взаимодействия с авиацией. Эти звучные слова на самом деле означали, что на нашу взлетно-посадочно-катастрофную палубу будут один за другим валиться вертолеты, стараясь совместить лихость с соблюдением правил воздушной безопасности. Ну, а сегодня, дабы завтра все было в ажуре, нам предстояла заправка азотом. Не знаю зачем он нужен, но вертолет без него не может. Так говорят.
Азота у нас нет. Азот есть "на том берегу", у подводников, а потому наш героический ПСКР пришвартовался у их длинного пирса и кинул шланги на берег.
Окружающий пейзаж гол и до предела откровенен. Бухта, сопки, ртутная вода. И огромный "ядерный щит Родины" у пирса. Пузатое атомное чудовище с бульбой рубки величаво колыхалось в обломках льда и остатках человеческой жизнедеятельности.
Сигнальщики, коих сама должность обязывала смотреть на все это безобразие, до предела удовлетворили профессиональное любопытство, обшарив, усиленными оптикой глазами, все изгибы "гидродинамического ублюдка" и изыскав наиболее комфортное положение на открытой палубе банкета, предавались неспешной беседе. Температура окружающего их воздуха была около пяти градусов мороза, и изо рта вместе со словами вырывались облачка белого пара. Густого, учитывая многопроцентную влажность.
Внезапно, в их степенный разговор ворвалось постороннее жужжание. Труба ОВНЦ, этого незаконнорожденного потомка перископа, окрашенная некогда бледно-шаровой краской, которая, вследствие контакта с водной стихией, покрылась сетью трещин, что придавало трубе сходство с черепашьим панцирем, медленно поворачивалась в сторону берега.
- А интересно, - как бы невзначай сказал один из сигнальщиков. - Если закрыть окуляр?
Сигнальщики переглянулись. Идея была очень интересной и требовала участия как раз двоих... специалистов.
Предложивший достал флаг и, подкравшись к трубе "со спины", изготовился. Второй спустился на "крыло", где обнял пелорус и уставился в иллюминатор.
Как вы думаете, что будет если ей (или ему) набросить на глаза плотную материю? Труба зажужжала вертясь в разные стороны, но сбросить флаг, удерживаемый цепкими руками сигнальщика, это не помогло.
- Какой!... Кто!... вашу мать! - Дверь на ГКП со звоном распахнулась и прямо на сигнальщика в обнимку с пелорусом, вылетел командир группы ЗАС. Это ему хотелось... полюбоваться.
Обнимающий пелорус сделал соответствующее моменту лицо и пожал плечами. "Не знаю я чего вам надо, товарищ капитан-лейтенант".
Командир группы посмотрел наверх, на трубу, зрение которой уже ничто не загораживало, потом сверкнул глазами и вернулся на ГКП, к окуляру.
Сигнальщик с флагом осторожно высунулся из укрытия и дождавшись разрешающего взмаха от пелоруса, снова подкрался.
На этот раз дверь хлопнула почти мгновенно.
- Где?! Где этот?!... - и далее товарищ капитан-лейтенант в нескольких словах высказал все, что он думает о тех, кто мешает ему наслаждаться суровой северной красотой.
Сигнальщик выражением лица уподобился пелорусу. Одного от другого отличала только улыбка, которая появлялась на лице сигнальщика, когда товарищ капитан-лейтенант поворачивался к нему спиной.
Поскольку второй сигнальщик не торопился явиться на отчаянный зов командира группы, последнему пришлось возвращаться к окуляру так и не удовлетворив своих низменных желаний.
Тот, что у пелоруса снова махнул рукой, плотная ткань снова закрыла обзор.