9. Мистер Климов становится на одно колено и галантерейно передает неотразимой телеграфистке ордер на комнату и ключ. Крупным планом: целуются. Диафрагма. Экран темнеет.
Часть третья
10. Честоковский посылает протокол "заседания" на подпись ШЧ-6, ДН-6, ТЧ-11. Они категорически отказываются подписать.
Надпись: "Мы не желаем подписывать незаконный протокол. Мы не присутствовали на заседании. Кроме того, есть лица, более нуждающиеся в квартире, чем неотразимая телеграфистка. Одним словом, пошел вон!"
11. Честоковский бежит, поджав задние ноги и свесив язык. Крупным планом: перед Честоковским встает большой вопрос.
Надпись. "А как же я теперь буду посылать протокол в доржилкомиссию???"
12. Неотразимая телеграфистка игриво въезжает в комнату.
Часть четвертая
13. Бурная ночь. Луна как сумасшедшая ныряет в чернильных тучах. Ветер гнет деревья. Мистер Климов и мистер Честоковский, закутанные в плащи, пробираются в канцелярию, где хранится книга протоколов.
Надпись: "Но бандиты не дремлют".
14. Крупным планом: открытая книга протоколов. Рука мистера Климова заклеивает протокол от 24 января 1927 года и пишет заднее число, то есть 21 января, где вызывают уже других представителей, совершенно не вызывавшихся в первый раз.
Надпись: "Дело сделано… Шито-крыто".
15. Крупным планом: неотразимая телеграфистка и мистер Климов целуются. У их ног сидит, поджав под себя пушистый хвост, Честоковский и умильно облизывается.
Надпись: "Друзья ликуют".
16. Вагон, где ютятся семьи рабочих с маленькими ребятишками. Теснота. Нищета.
Надпись: "А они получили вместо квартиры – фигу".
Часть пятая
17. Летит московский поезд.
Надпись: "Но…"
18. Крупным планом: из вагона выгружают "Гудок".
19. Мистер Климов раскрывает номер "Гудка" и медленно зеленеет.
Крупным планом надпись:
"Маленький фельетон Митрофана Горчицы: "Неотразимая телеграфистка, или Преступление мистера Климова"".
Конец.
1927
Неудачливая коммерция
Ни одно государство не соглашается купить пароходы, уведенные Врангелем из Крыма.
Из газет
На рынок вышел испитой человек с подвязанной щекой и в коротеньком пиджачке.
Одной рукой он прикрывал видневшуюся из пиджака волосатую грудь, а в другой волок мешок.
Человек вышел на середину площади, сел на корточки и разложил товары.
– Ей, не зевай! Хватай-налетай! Старый и малый, брюнет и блондин, старуха и красавица – выбирай, что нравится! Вот пароход – проверен ход. С ручательством на пять лет, полезный предмет для каждой уважающей себя нации – незаменимо при эвакуации. Верьте словам. Пробовал сам.
Подошли покупатели. Трое. Румын, турок, грек.
– Почтеннейшая публика! Не пожалейте иностранного рублика. Купите подводную лодку по случаю – самую лучшую. А? Прикажете завернуть? Отдаю за четверть цены, себе в убыток, ей-богу!
Покупатели сумрачно покачали головами.
– Не хотите? В таком случае не угодно ли чайных ложечек? Серебряные, с пробой. Можно сказать, трофей, отбиты в бою у неприятеля. Исторические ложечки.
Один из покупателей вздохнул:
– Не надо ложечек. На них монограмма: "Кафе "Якорь"". Они краденые.
Продавец выпучил глаза.
– Что? Краденые? Да отсохни у меня рука, да провались я на этом самом месте, да пусть я… Впрочем, я могу предложить вам еще… салфеточки. И меточек нет-с, все честь честью. За четверть цены…
– Тоже. Краденое. Метки вырезаны.
Торговец заплакал.
– Значит, не покупаете? А я думал… Даже сами господин Пуанкаре публично одобряли.
– Нет. Не покупаем. Пускай твой Пуанкаре сам краденое покупает. За это и в МУР можно попасть.
– Тогда, может быть… господа, так, кельк шоз пур буар… Несколько сантиметров в счет этой самой интервенции… Пожертвуйте герою Перекопа, бывшему студенту… Превратности судьбы… А ведь поверите – бароном был… И фамилия моя барон Врангель… Смеетесь? Не верите? С-с-странно! Ч-ч-честное слово… Мерси… За ваше здоровье!
1923
Нецензурная Тереза
Официально в Италии цензуры нет, но на самом деле, негласно, она существует; особенно свирепствует цензура в области социалистической прессы. Когда появились рабочие газеты с цензурными лысинами, рабочие увидели, что цензура есть, и стали волноваться. Цензура заявила газетам, чтобы цензурные лысины заполнялись чем угодно, лишь бы в газетах не было пробелов. Редакторы газет заявили, что все цензурные пропуски будут заполняться народной песенкой о Терезе.
Из газет
Главный цензор итальянского управления по делам печати развернул утренние рабочие газеты и немедленно схватился за лысую голову:
– О, санта Мария! Эта лысина доведет меня до могилы! Позвать сюда секретаря!
Вошел секретарь.
– Синьор Макарони! Лысина. Опять лысина! Ради бога… Вы не знаете средства против лысины?
Секретарь искоса взглянул на цензорский череп и, самодовольно погладив свою пышную итальянскую прическу, сказал, нежно изгибаясь:
– О синьор! Что может быть проще: последнее американское патентованное средство для ращения волос "Жуликоль". При регулярном втирании три раза в день в течение двух месяцев самый упорный бильярдный шар обрастает пышной шевелюрой. Большой флакон – пять лир, два флакона, – десять лир, три – пятнадцать, четыре…
Главный цензор вспылил:
– Довольно! Прекратите эти лирические излияния! Я никому не позволю издеваться над моей честной лысиной! Не в ней дело! В газетах лысина. Вот, поглядите. Что делать?
Секретарь изогнулся еще ниже:
– Слушаю-с, синьор! Сейчас мы это все уладим.
Через полчаса в редакцию рабочей газеты была отправлена официальная бумажка. Составлена она была коротко, ясно и твердо:
"Впредь ликвидировать всякие лысины. Печатайте на месте цензурных выпусков что угодно. Хотя бы песенку о Терезе. Но чтобы ни одного пробела! Мы вам покажем коммунистическую пропаганду! Закроем в два счета".
Прочитав отношение, редактор мрачно подмигнул портрету Маркса и сказал помощнику:
– Хорошо. Будьте добры, товарищ, дайте мне передовую с цензурными лысинами. Мы их сейчас ликвидируем!
И, деловито насвистывая песенку Терезы, он взялся за работу.
На следующее утро секретарь подошел к столу главного цензора:
– Вот! Ни одной лысины! Извольте взглянуть.
Цензор самодовольно развернул газету и пробежал глазами передовицу.
Затем он надулся, стал красным, потом синим, потом желтым. Наскоро переменив на своем лице все цвета, имевшиеся у него в репертуаре, он заорал:
– Вы не смеете издеваться надо мной! Я вас выгоню со службы! Мальчишка! Читайте передовую.
Секретарь трясущимися руками потянул к себе газету и обомлел.
Вот как выглядела передовая статья:
"Товарищи!
Дальше так продолжаться не может. Мы не можем оставаться пассивными в то время, как германский пролетариат схвачен за горло беспощадной рукой…
Я к тебе попался в сети,
Ты смеешься надо мной.
Ах, Тереза, шутки эти
Могут кончиться бедой.
Затем все действия королевского правительства, направленные…
Ах? Тереза, шутки эти
Могут кончиться бедой.
Для капитализма, сжимающего итальянский пролетариат:
Я к тебе попался в сети,
Ты смеешься надо мной.
Ах, Тереза, шутки эти
Могут кончиться бедой.
А также и фашистского премьер-министра Муссоли…
Я к тебе попался в сети,
Ты смеешься надо мной.
Ах, Тереза, шутки эти
Могут кончиться бедой,
Могут кончиться бедой.
И вообще все это
Могут кончиться бедой.
для всех душителей рабочего класса."
Главный цензор лежал без чувств.
1923
О долгом ящике
Кто о чем, а я о ящике. И не о каком-нибудь, а именно о долгом.
Чем же, собственно, отличается долгий ящик от просто ящика? Попробую осветить этот вопрос.
Обыкновенный, честный, советский просто ящик состоит из четырех стенок, дна и покрышки.
Долгий ящик – наоборот. Хотя стенки у него изредка и имеются, но зато и покрышка у него абсолютно отсутствует. Поэтому про долгий ящик принято говорить тихо, скрипя зубами и сжимая кулаки:
– У-у-у, проклятый! Чтоб тебе ни дна, ни покрышки!
Ни на какую крупную роль, имеющую общественно-политическое значение, просто ящик не претендует и довольствуется незаметной, скромной, повседневной работой.
Что же касается долгого ящика, то – шалишь!
Долгий ящик другого сорта. Долгий ящик любит власть, славу, кипучую деятельность. Любит быть заваленным делами, проектами, сметами, изобретениями, жалобами.
Так и говорят потом со слезами на глазах:
– Ну, братцы, попало мое изобретение в долгий ящик! Пиши пропало!
Или весело:
– А жалоба-то, которую подал на меня негодяй Афанасьев, что я ему дал по морде, того… в долгий ящик… тю-тю… хе-хе…
Одним словом, у долгого ящика есть и враги и друзья. Смотря по обстоятельствам.
А уж ежели где какая волокита, бюрократизм, разгильдяйство или головотяпство, то будьте уверены, что долгий ящик тут первый человек.
И если бы управление какой-нибудь железной дороги пожелало бы соорудить в назидание какой-нибудь этакий шикарный памятник волоките и бюрократизму, то я предложил бы такой проект.
Письменный стол, покрытый сукном… тем самым сукном, про которое говорят: "А ты, Ваня, зря себе голову не ломай. Клади под сукно – и баста".
…На столе – справки, отношения, резолюции, входящие, исходящие… За столом два сонных чиновника, ковыряющих в носах (фигуры, натурально, должны быть отлиты из крепкой меди). А у них на плечах возвышается, как некое завершение, красивый долгий ящик, снабженный стишками товарища Зубило.
Впрочем, не настаиваю. Итак, товарищи, о долгом ящике.
На днях в лавке ТПО на станции Подсолнечная Октябрьской обнаружен в высшей степени редкий экземпляр долгого ящика.
С первого взгляда никто бы и не заподозрил, что это именно долгий ящик.
Наоборот, такой симпатичный просто ящик. Четыре стены, дно и покрышка. В покрышке аккуратная щель для корреспонденции. А на стенке написано даже, чтоб не заподозрили, что это долгий ящик: "Ящик для жалоб и заявлений".
И что же вы думаете?
Этот тихий на вид ящичек при ближайшем рассмотрении оказался закоренелым, злостным долгим ящиком.
"Совершенно случайно 9 января, – пишет нам рабкор, – при ревизии лавки на ящик было обращено внимание, и из него извлекли заявление, опущенное туда… тридцатого декабря тысяча девятьсот двадцать четвертого года, то есть триста семьдесят пять дней тому назад".
Понимаете, какая скотина! Висел себе на стене целый год и в ус не дул.
Если бы не счастливая случайность, так бы до сих пор, негодяй, и молчал, что в нем лежит заявление.
Так бы и пролежало, может быть, в подлом ящике бедное заявление лет сорок – пятьдесят!
И, может быть, году этак в 1966-м какой-нибудь глубокий и дряхлый старик, член лавочно-наблюдательной комиссии, натолкнулся бы по старческой слепоте на этот ящик и заинтересовался им.
А интересно взглянуть: что находится в этом ящике?
И посыпались бы из вскрытого ящика на дряхлого члена лавочно-наблюдательной комиссии жалобы:
"Почему нету керосина?", "Даешь дешевый ситец!", "Приказчики кроют матом" и т. д.
И набросился бы рассвирепевший старик на заведующего лавкой:
– Почему керосина не держите?
– Керосина? – удивился бы заведующий. – Это какого керосина? Которым лет тридцать тому назад самоеды освещали свои жилища?
– При чем тут самоеды! Керосин подавайте!
– Керосин, товарищ, теперь у нас музейная редкость. Поезжайте в Москву. Там в Политехническом музее десять – пятнадцать граммов оставлено для обозрения… А нам керосин для чего? У нас, слава богу, от электрического освещения и отопления некуда деваться.
– А ситец почему дорогой?
– Да вы что, папаша, издеваетесь надо мной, что ли, при исполнении служебных обязанностей? Никакого ситцу и в помине нету. Зимой – сукно. Летом – шелк. Большой выбор и недорого.
– А зачем приказчики, того… кроют покупателей?
– Чем кроют?
– Известно чем. Матом.
– Не держим таких сортов.
– Как же не держите, если покупатели жалуются? Вот видите жалобы…
И взял тогда заведующий лавкой жалобы и воскликнул:
– Ба-тень-ка! Да ведь это не жалобы, а, можно сказать, исторические редкости. Поезжайте в Москву, большие деньги дадут, как за рукописи тысяча девятьсот двадцать четвертого, двадцать пятого, двадцать шестого и двадцать седьмого годов. Начало двадцатого века. Эпоха-с! А вы говорите – керосин.
– Позвольте, да у нас сейчас какой год?
– Тысяча девятьсот шестьдесят шестой.
– Скажите пожалуйста, как быстро время летит! Когда я прилег давеча вздремнуть после обеда, был тысяча девятьсот двадцать шестой год, а проснулся – оказался уже тысяча девятьсот шестьдесят шестой. Спасибо, что сказали. Проклятый долгий ящик! Пойду отдохну. Всхрапну часок.
Вот, дорогие товарищи, до чего может довести долгий ящик!
Это только один экземпляр.
А сколько их, этих долгих ящиков, висит по линии железных дорог?
Сколько их скрывается в письменных столах администраторов?
Сколько их в учкпрофсожах, месткомах, линейных конторах, и т. д., и т. д.? Уму непостижимо!
Ищите их, товарищи! Выводите их, негодяев, на свежую воду! Уничтожайте их! Превращайте их в честные, деловые, скромные, советские просто ящики!
1926
Общий любимец
– Здравствуйте, Вера Федоровна. Что это вы такая расстроенная? У вас неприятности?
– И не спрашивайте.
– Что случилось?
– Уезжаю.
– Куда?
– И не спрашивайте. В провинцию.
– Надолго?
– И не спрашивайте. Навсегда.
– Навсегда? А, боже мой! Но почему же?
– И не спрашивайте. Вообразите, вдруг, ни с того ни с сего, моего Николая Борисовича – бац! – снимают с работы и вдруг, ни с того ни с сего – бац! – бросают в провинцию.
– Вы шутите! Такого обаятельного человека?..
– Представьте себе. Именно такого. И именно обаятельного. Разве у нас умеют ценить хороших людей? И главное, что обидно? Обидно, что это уже третий случай. Сначала он, как вы знаете, был директором объединения Паротрубодизельтурбошкивмет. Его буквально все обожали. Верите ли – не то что со швейцаром, со всеми уборщицами за руку здоровался, истопника по имени-отчеству называл, помощнику старшего бухгалтера на полторы тысячи золотых зубов вставил. Никому никогда обидного слова не скажет. Никого не притесняет. Наоборот. Старается, чтобы каждому было приятно. В других предприятиях вечно шум, споры, дебаты, дискуссии, производственные совещания, реорганизации, рационализации, соцсоревнования, – словом, не служба, а сплошная мигрень. А у Николая Борисовича все тихо, дружественно, любовно. Поссорятся, бывало, два каких-нибудь начальника. Один кричит: "Мне, дескать, производственный план срывают – материалов в срок не везут, я требую, чтобы в это дело вмешалась комиссия Совконтроля!" А другой ему отвечает: "Вы бы лучше, чем кричать, товарищ, позаботились рассчитаться с нами за второй квартал. А Совконтролем нас не пугайте. Сами под суд попасть можете за головотяпство". И тому подобное. А мой Николай Борисович слышит эти крики и только улыбается своей сияющей, общечеловеческой улыбкой. "Ну что вы, дорогие мои друзья, кипятитесь? Зачем себе зря нервы треплете? Успокойтесь. Не волнуйтесь. И вы, Иосиф Матвеевич, чудесный работник и хороший человек, и вы, Николай Сидорович, прекраснейший производственник и хороший человек. Так зачем же вам между собою враждовать? Все само собою наладится. Все образуется. И кредиты как-нибудь образуются. И производственный план как-нибудь не сорвется. Напрасно кровь себе портите. Ну чего вам не хватает? Может быть, вы Иосиф Матвеевич, переутомились, переработались? Так в чем же дело? Берите денег, поезжайте месяца на полтора в Кисловодск, на Ривьеру, отдохнете, деток с собой возьмете. А вы, Николай Сидорович? Ну на что это похоже? Совсем измотались. Может быть, вам жалованья прибавить? Так я это сейчас устрою… Вот и все в порядке. Ну, перестали друг на друга дуться? И отлично. Подайте друг другу лапки, и больше чтоб у меня – ни-ни. Никаких этих волнений. Люди нашей великой эпохи должны жить мирно, согласно, радостно". И, знаете, все так хорошо устроит, уладит, помирит. Верите ли, подчиненные его прямо-таки на руках носили.
– Ну и?
– И не спрашивайте. Сняли.
– За что же?
– "Ты, говорят, всю работу нам развалил". Это Николай-то Борисович! Это он развалил-то! Этот деликатнейший человек, от которого никто грубого слова никогда не слышал!
– Чудовищно!
– И не спрашивайте. Затем, значит, бросают его заведовать издательством "Буревестник". Приходит мой Николай Борисович в издательство, а там сплошной кошмар. Вы себе представить не можете, что делалось. Все друг друга критикуют, бракуют, выправляют, что-то там не принимают, что-то сокращают. И все, конечно, к Николаю Борисовичу. Словом, тихий ужас. Приходит, например, молодой человек. Говорит – писатель. А у самого такое милое-милое, симпатичное-симпатичное лицо. "В чем дело?" – "Зарезали", – говорит. "Кого зарезали?" – "Роман мой зарезали". – "Почему же?" – "Говорят, безграмотный". А сам чуть не плачет. Николай Борисович, конечно, стал его утешать, чаю предложил, папиросы поставил. "Давайте, говорит, ваш роман, а ну-ка, мы его сейчас посмотрим". Взял рукопись, стал читать: "Шебуршастое небо дымилось над колхозной околицей. Лобатые облака перекатывались по ярам да чащобам. Теребенькало". "А что вы думаете, говорит, ей-богу, недурно. Совсем даже недурно. Прямо сказать – талантливо. Поздравляю вас, молодой человек. Прекрасный роман. Не расстраивайтесь. Мы его обязательно напечатаем. Пишите, развивайтесь, растите. До свидания". Вы сами понимаете, "шебуршастое небо", "теребенькало" – это, конечно, далеко не Лидин, но согласитесь сами, зачем молодого человека зря обижать, врагов себе только создавать. А так и молодому человеку приятно, и Николаю Борисовичу приятно, а читатель, может быть, и не заметит. Одним словом, за какой-нибудь год Николай Борисович расположил к себе абсолютно всех авторов. Его вся художественная литература прямо-таки на руках носила. И что же вы думаете?
– Сняли?
– И не спрашивайте. "Он, говорят, нам все издательство развалил. Черт знает каким барахлом завалил рынок". Это Николай-то Борисович? Барахлом-то! Рынок! А?
– Чудовищно!
– Именно чудовищно. Тогда послали Николай Борисовича заведовать по торговой части. Прослужил Николай Борисович год. Его товарищи буквально на руках носили.
– Ну и?..