Сгрудились мужчины отдельно, женщины отдельно, стали шептаться, оглядываясь на Еэнна. Пожимали плечами и качали головами. И вышел тогда из толпы вождь, старый, с белыми волосами, погладил седую бороду, сказал, поклонясь:
- Ты гость и потому ложись спать в лучшем доме. Мы принесём тебе еще плодов и питья. А когда проснёшься, иди своей дорогой. Нам не нужна твоя правда, принесённая из-за серых скал. Мы будем жить так, как жили от времени до времени и через время.
- Да вы не живёте, - снова крикнул Еэнн, - вы, как пыль, поднятая речными порогами, светитесь бледно, а хвать рукой - и нету в ней ничего.
Засмеялся растерянным лицам и ещё крикнул, скидывая с себя одежду:
- Я без женщины не сплю.
Опустив головы, вышли вперед пять самых нежных девушек. Гостю - всё. Но посмотрел на них Еэнн и махнул рукой:
- Не нужны вы мне. Я хочу эту!
И повернулись все: за распахнутыми дверями стояла Айна. Она тоже шла гостя послушать, но задержалась у птичьего гнезда на плетне. Выпутывала птенцу лапку. Подняла Айна глаза, и будто синяя синева спустилась с неба на белую глину дороги.
- Эту! - крикнул Еэнн.
Посадила Айна птичку обратно в гнездо, погладила пальцем маленькую голову. И пошла по дороге от дома к реке.
Разозлился пьяный Еэнн. Всех расшвырял, в три шага догнал Айну, схватил за длинные волосы. Ахнула она, падая на колени. А он нагнулся смотреть: потекут ли слезы из синих глаз.
Но зарокотали тучи, сердясь за Айну, взмахнул ветками ветер, сердясь за Айну, застучали на берегу камни, сердясь за Айну. И когда Еэнн поднял лицо, посмотреть вокруг, махнула она головой и вырвалась. Побежала среди деревьев, только волосы мелькали зарницами. Кинулся следом Еэнн, рыча диким зверем.
Легко бежала красавица Айна, пыль и мелкие листья порхали из-под босых пяток. Но быстро бежал и Еэнн, тяжёлые ноги топтали птичьи гнезда, калечили неловких зверей, не умеющих увернуться. Медленнее его бежала Айна, потому что на бегу смотрела, чтоб не наступить, не ударить случайно маленькое зверьё, не сломать веток старых деревьев. Помогали они красавице: то тропу заслонят, то под ноги охотнику кинутся, то в глаза сухих листьев набросают. Заревел тогда Еэнн и, оглядевшись, увидел на поляне зайца. Схватил его за длинные уши, крикнул:
- Смотри, женщина! Смотри, как я вырву ему трусливое сердце и съем!
Пискнул заяц и повис, лапы растопырил, а глаза от страха и боли свёл к носу.
Всплеснула руками светлоликая Айна и на бегу остановилась так, что и ветер остановился, и туча забыла пролиться дождём, и камни забыли стучать друг о друга. Тихо-тихо было, когда шла она обратно, протягивая Еэнну руки:
- Отпусти маленького, сильный мужчина. Я иду к тебе…
Засмеялся Еэнн, одной рукой держа за уши зайца, а на другую намотав рыжую косу Айны. Хотел было ударить зверька оземь, раз девушка всё равно у него. Но посмотрел сверху в её глаза… И отпустил зверя.
- И меня отпусти. Я сама пришла к тебе и не убегу.
Пошли они рядом. В самую глубину леса повела Айна Еэнна, под низкие ветви, туда, где свет был только от её рук и лица, а больше там света и не было. Легла Айна на мягкий мох, вытянула руки и закрыла глаза. Лёг рядом с ней и Еэнн, не отрывал глаз от лица светлого. Хотел по привычке своей скрутить сильно, сжать, чтоб крикнула, чтоб кровь у него заиграла, но тёк светлый свет из её лица, от высоких скул, от бледных сжатых губ, да такой свет, что смуглая кожа мужчины побледнела и сама засветилась.
Словно змеи сплетались тела, проминался под ними лесной мох, колыхались гибкие ветви. А после заснул Еэнн, закрыв тёмные глаза. А красавица Айна села рядом, убирая в косу огненные волосы, и смотрела, как светится во сне его лицо. Пела песню любви, непрошеной и грустной.
На звук этой песни, тихо ступая, шли через лес мужчины, были их лица сердиты и мрачны, а в руках сжимали они толстые палки. Нашли старое дерево, укрывшее Еэнна и Айну, окружили и кинулись на гостя. Вскрикнула Айна, простёрла руки над спящим, не давая дотянуться. Но уже проснулся Еэнн. Выдернул из своей сумки тонкую ветку, острую, как жало, вскочил и воткнул её в грудь первому, кто подбежал. Зашатался мужчина, схватился за грудь. А оттуда закапала на мох, на листья кустарника красная кровь. И все расступились молча…Только вскрик Айны и хрип раненого, что умирал на листьях.
И умер первый из не умиравших до того времени. Стояли люди, глядя и удивляясь. Стоял Еэнн, держа в руке ещё одну ветку-жало. Наклонилась над умершим Айна, омыла его лицо синими слезами небесных глаз. И тоже встала.
- Ты, Еэнн, принёс нам смерть. И любовь. Ничто не будет, как раньше. Видно, пришли новые времена, но как грустно жить от времени до времени и через время, провожая старое и зная, что оно ушло, как утекает вода из реки в море. Я ухожу, мне здесь не место теперь. И ты уйдёшь, потому что и ты полюбил.
Вышла она из-под полога листьев, подняла лицо к светлому небо и поднялась в него. Только волосы вспыхнули красным огнём. Закричал тогда Еэнн от боли в раненом сердце, - вроде, и не ударил его никто, а рвётся грудь на куски. Поднял руки к небу, где в синеве засияло лицо красавицы Айны, обжигая глаза до слез.
- Возьми меня! - закричал.
- Иди, - ответила Айна, - но мы не встретимся больше. Я буду днём, ты - ночью. Когда я в небе, ты будешь спать. Когда ты выйдешь на небо, я уйду. Слишком много несчастий, когда мы с тобой вместе.
- Всё равно! - крикнул Еэнн. Поднял руки и растворился в синеве дня.
Люди ушли в деревню. Но Айна правду сказала в своем плаче. Смерть отворила ворота для ночи. И мужчины и женщины не забыли Еэнна. Стали учиться ходить на охоту, стали спорить и ссориться. Смотрел на них сверху Еэнн, ухмыляясь бледным ликом. А потом выходила в небо светлая Айна, но и тогда людям не становилось легче. Терпела Айна, прятала свои слёзы, и взгляд её обжигал огнём. Высыхали колодцы, и река позабыла, где берега, став ниткой среди камней. Ссорились люди из-за воды и еды. Звери, боясь, ушли в чащу, птицы, боясь, стали вить гнёзда на верхушках деревьев. И только заяц, спасённый Айной, бегал поблизости, сторожил длинные уши, слушая и думая. Косил испуганными глазами.
И однажды, никому не сказав, побежал далеко, к серым скалам, где жило страшное, которое лучше не трогать, с которым нельзя говорить. Но заяц сказал:
- Страшное, невидимое, неслышимое! Сжалься над теми, кто полюбил! Дай им свиданий. Пусть светлая Айна и темный охотник любят друг друга, как могут. Может, тогда станет лучше всем?
- Ты просишшь за тех, кто чуть не убил тебя? - прошелестел ветер в странных деревьях.
- Да.
- Ты хочешшь им счастья? - зашуршало в странной траве.
- Да!
И всё замолчало вокруг. Долго ждал заяц, боялся, но не уходил. Но время текло, извиваясь, и заяц, повесив уши, собрался упрыгать обратно. И тут зашуршало, зашелестело, посвистывая и поскрипывая:
- Что ж, храбрый трус, беги. Скажи своей Айне, пусть не боится плакать, когда ей захочется. Если сильна их любовь, то и слёзы их будут сильны.
Как ветер в степи, убегал заяц от странных шёпотов и хвост поджимал так, что навеки стал он коротеньким. Выбежал на пригорок и прокричал светлой Айне слова о слезах. Уши поставил, стал ждать: что будет?
Светлоликая в небе молчала. А потом потемнело вокруг, и полились с неба светлые слёзы Айны, плач по любимому. Весь день плакала Айна, не заботилась о птицах и мелком зверье, горевала свое горе. Так и ушла за дальнее море в слезах. А мокрый заяц, дрожа, дождался свирепого лика Еэнна и ему прокричал те же слова-шёпоты. И заплакал Еэнн. Храбрый и злой, плакал в тёмном небе, кривил бледный лик. Слёзы его текли так плотно, что превратились в тучи, закрывшие небо. Не стало дня, и не стало ночи.
Но заяц поставил уши и услышал: там, за тучами, из которых текут и текут слёзы с неба, встретились, наконец, Айна и Еэнн. И забыли о своих слезах. Потекли слёзы к земле сами по себе, наполняя реки и колодцы, трогая мокрыми руками корни деревьев.
И тогда поскакал промокший заяц через лес и поляны, через степь и вдоль берега реки, через деревню к морю, закричал:
- Слушайте все! Нет больше девушки Айны и нет Еэнна. Большая Матерь выходит на дневное небо, а ночью сменяет её в чёрном небе Большой Охотник. Весь год будут служить они людям и зверям. Кормить траву светом и укрывать гнезда тьмой. А ко времени Длинных Дождей там, за тучами, стелет Большая Мать облачные покрывала и ждёт домой Большого Охотника. Только за тучами встречаться им. Такое им счастье. И нам так жить.
Слушали зайца люди, кивали. С тех пор, как появилась на земле ночь и пришла в мир смерть, стали они серьёзнее и умнее. И такое бывает счастье, понимали они. И согласились, что так - правильно.
С тех пор каждый год приходят на землю Длинные Дожди и идут две луны от полного лика Большого Охотника до второго полного лика его.
Время любви и терпения - для всех.
===
Глава 29
Тику и вождь
Деревенский ведун Тику был таким, будто кто-то взял старого за шиворот, повертел и попробовал спеть его. Песня вышла корявая, голос, что пел, то поднимался к веткам деревьев, а то нырял в мышиные норы, бормоча и заикаясь.
Тику сидел на ворохе мягких листьев, подвязанных лианами в кривой тючок, подогнув под себя короткую жилистую ногу, а другую вытягивая перед собой. Дрожащий свет жирника падал на шевелящиеся пальцы и острое колено, а дальше всё было в тени.
За стенами большого дома шёл правильный дождь, через два выпрошенных женщинами дня он начался под утро, и теперь всё снова было, как надо. И дети пришли: от совсем маленьких, которых матери привели в первый раз, крепко держа за руку и оттаскивая от жиденьких перилец мостков, до тех, кому последний раз слушать старого Тику, его легенды и уклады, учить заклинания для жизни и знать то, что должен знать каждый лесной человек.
- Так повелось от начала времен и так будет всегда, - сказал Тику детям, полукругом сидящим на полу, - крепко помните сказ о Большой матери и Большом Охотнике. И идите уже.
Дети шептались, кто-то толкнул соседа локтем под бок, тот вскрикнул и рот прикрыл рукой. Тику подтянул ногу, обхватил руками колено, потёр. Кости ноют и будут ныть всё время, пока идут дожди, хорошо успели молодые перекрыть заново крышу, хоть не мокро спать. Вспомнив, что не позвал матерей, ведун поднялся, кряхтя.
- Сидите ещё.
И пошёл, размахивая кривой рукой и припадая на искалеченную ногу, но не к выходу, откуда шептал дождь, а внутрь, в узкий коридорчик. Прошёл в каморку, где лежали припасы. В своём доме Тику всё знал наизусть, а особенно тайный угол, куда и ярким днём не доставал свет. Нащупал циновку, откинул и достал большую тыкву с узким горлом. Потряс и приложил к уху. Внутри, проснувшись, зашевелилось, постукивая о стенки, легонько, как ночные летуны-кровососы.
- Ну-ну, - сказал Тику с довольным смешком. Открыл рот и опрокинул в него узкое горло сосуда. Вторую руку, сложив ладонь ковшом, придерживал у подбородка, чтоб не выпали мимо размокшие кусочки коры, смятые листики и длинные волосяные травинки. И чтоб детки болотника, которые правильно развелись и росли в приготовленном зелье, не шмыгнули мимо рта.
После трех глотков оторвал бутыль и прислушался к себе. В голове запищало тонко и весело, а воздух перед глазами расшили огненные травинки.
"Как мушкам фонарики дарены", - подумал Тику, ухмыляясь щербатым ртом. И представил себе мушек - маленьких, прозрачных, с весёлыми глазками и тоненькими ручками, в каждой по светильничку крошечному, ручками машут, крылышками трепещут.
"Мушечки мои"… Снова поднёс ко рту и хлебнул, стараясь, чтоб глоток был побольше. Мушки так и замелькали перед глазами, а пол поднялся мягким бугром под босыми ногами, толкая в пятки.
Тику вытер губы и, сунув бутыль на место, закутал циновкой. Пусть стоит, зреет. Через день останется на донце два глотка гущи, тогда он сделает новый отвар, зальёт шевелящихся на дне болотничков еще раз. И пусть плодятся. Без света не вырастут, а только будут, как надо, разлепляться на две половинки и снова, снова.
Пол подтолкнул его к стене, которая дышала, выпячиваясь, шевелила у лица невидными листьями, что только вот выросли и щекочут. Тику провел рукой по листьям и пошёл обратно, через коридорчик, который чудесно превратился в зелёную тропу посреди ласкового леса. Шёл, молодой, стройный, и выжженный лесным пожаром глаз был на месте, и пробитая когтем щека снова цела, а сам - красавец, каким никогда не был. Впору песню запеть, чтоб услышала его любимая, встретила на пороге, смеясь.
Из большой комнаты слышались шум и возня, дети, соскучившись сидеть, тихонько дрались, и кто-то уже упал в круг, стукнувшись головой, заревел через прижатую ко рту чужую руку. А вокруг - смешки, всё громче.
- Ну-к-ка, - прикрикнул Тику, неровно проходя через сидящих, споткнулся, все смолкли, отодвигаясь, но сумел выпрямиться и побрёл дальше, к открытой двери.
На мостках постоял, качаясь, и, повиснув на перилах, прокричал срывающимся голосом крик для матерей:
- Да сохранит Мать… Большая Матерь… вас и дет-тей, идите и буддь-те спокойны. Все тутт.
И засмеялся счастливо, подставляя теплому дождю широкое одноглазое лицо с вырванной и криво зажившей щекой.
- Старый ворон, хрипит, ровно в лесу заблудился, - ругнулась в ближайшей хижине молодая женщина и выбежала на мостки, присоединяясь к другим, идущим вдоль перил.
А Тику ждал, крича снова и снова. Ему казалось, голос его звучен, как голос молодого ветра, трогающего речные колокольцы. И пусть утром он будет плакать от боли в горле, где сейчас копошились, сползая внутрь, маленькие болотники, но зато вечером снова достанет свою тыкву и будет счастлив.
- Да будет ночь твоя тихой, спасибо, учитель Тику, - дети проходили мимо, держась за руки матерей, и Тику, крича и булькая горлом, кивал им и поднимал вверх трясущуюся искривленную руку. Дождь лился на неровные космы волос и на лицо, стекал по редкой бороде, которую, как и положено ведунам, Тику не брил, капал на узкую грудь, чуть прикрытую ветхой тайкой.
- Да сохранят боги твой сон, учитель Тику…
- Да будет дождь для тебя тёплым, учитель Тику…
- До завтра, учитель Тику, пусть сны твои…
- Пусть рот твой не знает голода…
Крича в дождь, Тику не заметил, как все ушли и он остался один. Открыл рот, ещё крикнуть, но раньше крика послышался голос из-за спины:
- Помолчи, Тику.
Уцепившись за перила, повернулся и среди мушек с чёрточками огней, прищурясь, стал разглядывать гостя. Привалился спиной к жердям и стал сползать, кланяясь.
- Да сохранят боги… вождь… Мене… Менес!
- Встань. Веди меня в дом.
Вставая, Тику тряхнул головой, разгоняя мушек. И ещё больно стукнул себя по бёдрам сжатыми кулаками. Мушки разлетелись, забрав свои фонарики, писк внутри головы стал тихим-тихим.
Шёл, слушая, как мягко и грузно ступает за спиной важный гость. И поёживался, дёргая худыми плечами. Не первый раз приходил к нему Мененес, но так и не привык ведун, что он идёт впереди вождя.
В большом круглом зале ещё пахло детьми, их свежим домашним запахом. Но вождь, усаживаясь на пододвинутый тючок, на который Тику набросил новую циновку, сморщил нос:
- Снова пил отту, Тику?
- Я…
- Ладно. Твоё дело, старик. Только не вздумай в одну из ночей сбежать к Большому Охотнику. Ты знаешь, что болотник делает с теми, кто берёт его в себя.
- Я понемногу, вождь, да хранят тебя боги дождя и леса.
- И скал, Тику.
- И скал, - повторил ведун мёртвым голосом. Стоя на коленях перед Мененесом, опустил голову так, что жидкая борода коснулась дерева пола.
Дождь мерно шумел, и шум его пока что был слышен. Минет день, ещё один и ещё, шум станет привычным. Тогда станет слышно, что нет ничего вокруг: ни птичьего пения, ни шороха и писка мелких зверей в кустах. Ничего, кроме людских голосов, ветра, что треплет верхушки деревьев, налетая с реки, и иногда странных звуков из-под мостков, вьющихся от одного дома к другому. Там, внизу, куда нельзя смотреть и не стоит прислушиваться, нагибаясь, вдруг булькнет что-то, выталкивая на серую поверхность воды крупные радужные пузыри, застонет утробным мычанием, приближаясь, переходя с одной стороны под мостками на другую, и стихнет, удаляясь. Только еле видимый след усами разойдётся по воде, да длинная тень протянется, неспешно колыхаясь.
Но пока дождь шумел: шелестел, возился в кустарнике, шлепал по широким листьям на мокрых обвисших ветках. Двое мужчин в тёмной большой комнате молчали. Один согнулся, упершись в пол искривленными руками, другой сидел, думая своё, крепко уставив в жерди толстые ноги и положив руки на колени.
- Что же не спросишь, Тику, какое дело к тебе у твоего вождя?
- Жду, скажешь сам, вождь, да хранят боги тебя и твою семью от времени до времени и через время.
- Скажу, старик. Завтра вели матерям, чтоб не приводили детей. Два дня не пей болотника. Что?
- Ничего, вождь Мененес, я слушаю тебя.
- Выдержишь?
Тику молчал. Мененес присмотрелся, но не увидел лица, только морщинистый лоб, освещённый слабым светом скачущего огонька глиняной лампы.
- Выдержишь.
- Да, мой вождь.
- Я принёс тебе семя, - отняв от колена руку, снял с пояса маленький кожаный мешочек, - возьми.
Согнувшись, Тику подошёл. В протянутую ладонь из мешочка упали два бугристых орешка. Вождь вытряхнул ещё два и затянул мешочек, сжал в кулаке.
- Ты знаешь, что сделать, не забудь, сегодня же!
- Да, вождь.
- А через два дня я снова приду. Смотри же, сумеречные бабочки должны найти дорогу в твою голову.
- Да, вождь, пусть дожди будут всегда тёплыми для тебя и твоих жён.
- Будут, Тику, будут.
Мененес поднялся, прицепил мешочек к поясу, прикрыл складками тяжёлой, богато украшенной тайки. Пошёл к выходу, а Тику, не разгибаясь, двигался за ним. Орешки давили ладонь, кусая острыми бугорками.
Под навесом за дверью Мененес остановился. Смотрел на пелену дождя, которая чуть заметно светилась сама по себе, под сплошными низкими тучами.
- Если придет к тебе Меру, раненный на последней охоте, подлечи, дай траву, чтоб рука его заживала быстрее.
- Да, вождь.
- Но пусть рот твой будет закрыт, как запечатанный улей. Ты понял?
- Да, вождь.
- Я сам поговорю с ним. После того как бабочки улетят.
- Да, вождь, - ответил Тику. Поднял голову, не услышав больше голоса вождя Мененеса. Широкая спина, охваченная по лопаткам расписной тайкой, исчезала за струями дождя. Скрипели мостки под тяжёлыми шагами.