А потом всё заканчивалось. Гасли софиты, уходили уставшие клиенты, договориваясь с Альехо о следующем сеансе. Приходила уборщица в сером халате, толкая перед собой тележку со швабрами. И, пока двое сидели за компьютером в маленькой комнате, по-черновому отсматривая материал, если работа была срочной, - шлёпала мокрой тряпкой, тарахтела шторами, ворчала под нос. Крупным щелчком гасила верхний свет, и студия исчезала в сумраке. Только неярко горели лампы в комнатушке. Альехо на Витьку не отвлекался, просто работал молча. Витька сперва ждал чего-то, крутился вокруг, наклоняясь над столом и глядя через плечо в монитор, ожидая, что мэтр скажет, тыкая пальцем, объяснит, что тут правильно, а чего делать нельзя. И в один из разов покраснел до макушки, когда Альехо сказал с явным раздражением:
- Чего мелькаешь, сядь, работай.
Витька сел напротив, отгородился крышкой лаптопа и уставился в экран, ничего не видя. Даже в горле защипало, как в детстве, когда бежал соседской бабушке помочь, гордясь по дороге, ах, какой он добрый мальчик, а бабка стала кричать, чтоб убирался, а то сворует сумку. Тогда и заплакать было можно, хотя и стыдно. А тут…
Сегодняшний день отработали быстро. Не приехала известная дива, за неё извинились по телефону, и солнце ещё вовсю лезло в огромные стекла крыши, а Альехо уже ушёл, уехал на съёмку в театр, сам.
Витька повертел в руках куртку. Кинуть на плечи или просто затолкать в рюкзак, чтоб не мешала? Сложил. А в руку привычно примостил небольшую фотокамеру, купленную взамен той, пропавшей в бешеной зелёной воде Азова, под скалами. Когда брал в правую руку аппарат, то снова пришло и толкнуло воспоминание о том, как держал так же старый, в котором сложена была память о странной зиме. Держал, как птицу. И отпустил, когда понял, что есть в мире вещи важнее отснятых кадров. Теперь вот и не знает, было или приснилось. Спускаясь по узкой лестничке, подумал - было, не потому что помнилось как реальность, а потому что сны со времени приезда в Москву перестали сниться. Те самые, в которых почти дошёл до чёрной пещеры, проваленной в толщу угловатой скалы. И молчала на коже, по всему телу вытатуированная многоцветная змея.
Сделав охраннику, прогуливавшему новенькие фирменные очки, рукой, вышел на неширокую улицу, по которой проталкивались медленным потоком блестящие авто, и встал, думая, куда пойти.
Домой не хотелось. Вслед за своей звездой - модной певичкой Тиной Тин, уехал из его жизни рыжий Степан. И оказалось, что шумный Стёпка крепко связывал его с миром, в котором трещали глуповатые, на всё согласные девчонки, заглядывали в лаборантскую приятели, тащили курить и пить пиво, охали и ахали тётушки, торгующие цветами или квашеной капустой. Витька вспомнил, как пару лет назад рыжему приспичило сделать фотосессию с канарейками. Полдня мерзли на Птичке, Степан сто продавцов уговорил сняться с клетками, а сто первый, бросив рабочее место, рвался морды набить и камеры отобрать. Потом сидели в грязном китайском ресторанчике, найдённом в закоулках, Степка и там умудрился снять репортажик, закадрив попутно прозрачную девочку-официантку, оказавшуюся нормальной отечественной казашкой. Через неделю втроём съездили в детский интернат, подарили им клетки с канарейками. А лаборантская украсилась портретами желтых и пестрых птиц.
Не было в Москве Наташи. Теперь, вспоминая неловкую и быструю встречу (она приехала в Москву на неделю и улетала в Грецию, везла туда какую-то выставку), страшно жалел, что не топнул ногой, хватая "египетскую женщину Наташку" за руку и не украл её на целый день, - на парковой скамейке пить кофе в зыбких пластиковых стаканчиках.
А тогда, в гулком помещении выставочного зала, она кинулась ему на шею, расцеловала, роняя на паркет кипу рекламных буклетов, и всмотрелась:
- Какой ты стал!
- Какой, Наташ?
- Ты стал… - она задумалась, отодвинулась и осмотрела его снова, - ты стал - глаза. Понимаешь?
- А раньше не было их?
- Раньше, - махнула рукой с тем же серебряным толстым кольцом, - раньше был виден нос, подбородок, уши торчали. А теперь, уеду и буду помнить - глаза.
- Ну вот…
- Дурачок, это же здорово!
Её позвали. Примеряли к стене картину с синими лошадями и кричали требовательно, чтоб смотрела. Она отошла, оглядываясь, побежала к рабочим, стала командовать, сразу включившись, но всё оборачивалась на него и кивала, мол, подожди.
Витька сперва ждал, прохаживался. А потом достал камеру и стал снимать. Стремянка, грязные подошвы на ней, а выше - картина косо на стене, с падающим на неё солнцем. Женщины в углу, в серых рабочих халатах, что-то зашивают огромными иглами с белой бечёвкой. Наташа. Наташа так и эдак, и ещё вот так. В узких брючках и широком свитере, падающем с одного плеча, с бейджем, криво приколотым к пушистой вязке. Когда подошла, стал прятать камеру, а она сказала, виновато улыбаясь, произнося имя твердо, как говорила когда-то на яхте красавица Ингрид:
- За мной уже приехали, Витка, машина ждёт. Ну что же мы так с тобой, а?
- Спишемся, - бодро ответил он, обнимая её, и поцеловал в пепельную макушку, - созвонимся. Напишешь мне?
- Да, Вить, напишу, всё-превсё.
Можно было махнуть за город. Бродить среди голых деревьев, разбивая подошвами лежалый скучный снег, увидеть первые листья и щёточку травы на чёрной жирной земле.
Витька поправил толстый, набитый курткой рюкзак и двинулся через людей, сверкание витрин и автомобилей - к Арбату. Там, на отполированной гостями булыжной мостовой, уставленной кукольными фонарями, на улице, куда москвичи, презрительно хмыкая, не забредали без дела, среди лоскутной суеты красок и звуков хорошо было снимать людей, разных.
Глава 32
Чай у Альехо
Не было снов. Первое время Витька был рад этому. Слишком много всего произошло зимой в маленьком рыбацком поселке, и то, что случилось, надо было попробовать уложить в голове, а если в его жизнь вмешаются сны, то всё запутается ещё больше. Но чем дальше, тем чаще ему казалось - выпал, прорвал плёнку и болтается в вакууме, в котором ничего не происходит. Будто резкая остановка после бега, когда внутри ещё всё бежит и хочется размахивать руками, говорить громко, неважно что. Но говорить о зимних событиях оказалось некому. Он-то думал, Альехо выслушает.
А ещё молчала Ноа. Просто жила рисунком на коже, не росла, хотя куда уж расти дальше - Витька носил теперь футболки с глухим воротом, чтоб не косились в студии клиенты на многоцветный рисунок, начинающийся под ямкой на горле.
Работая в студии или снимая на улицах, он плавно нажимал пальцем на спуск и замирал внутри, прислушиваясь - не шевельнется ли? Отсматривал на компьютере снимки, кое-что нравилось, а кое-что было действительно сильным, снова слушал, потирая рукой грудь через рубашку. А она не отзывалась. Как-то, выбрав снимок старой женщины, что сидела под зонтом, светлое, в тонких морщинах её лицо было расчерчено пунктиром капель, а в руках - пучок зелени, казавшийся в свете лица - чем-то ужасно важным; вскочил и, дергая рубашку, закричал:
- Ну? Что молчишь? Посмотри, это я сделал, ведь что-то могу!
Подбежал к зеркалу в коридоре и смотрел, уже не надеясь на осязание, - увидеть хоть маленькие движения своей ноши.
По батарее снизу постучали. Витька был тихим соседом, и потому любой шум в его квартире нижними жильцами воспринимался болезненно. В ответ на стук он схватил помятую бронзовую вазу с натыканными в неё перчатками и варежками, швырнул в открытую дверь комнаты. Ваза с визгом проехала по полу и бумкнулась о стенку. Нижние притихли, но продолжать шуметь Витьке расхотелось. Один в пустой квартире с высокими потолками, кому кричать, с кем ругаться?
Медленно возвращаясь в комнату, думал, а может, всё высосано из пальца, придумано? Какой из него мастер. На побегушках у Альехо ему быть и всё. А может… Может, всё уже и было? Может, эта зима - всё, что судьба приготовила ему, и дальше надо продолжать жить, как раньше? Тоска…
Но со светлого экрана глянула на него старая красивая женщина с мягкой улыбкой. И Витька, застёгивая пуговицы, хмыкнул, улыбнулся и пошёл жарить яичницу. Свистел, не заботясь о том, что "высвистит деньги", как пугала бабушка и, поворачивая белые и желтые кляксы с шипящими корочками, наказал себе обязательно позвонить завтра Стёпке. И Наташке.
- Выберемся, - сказал, усаживаясь на деревянную лавку, - да, милка моя? Молчишь и молчи, но всё у нас ещё будет.
Сейчас, бродя по Арбату, выбирал место, останавливался и снимал, не прислушиваясь к Ноа. Привыкал к одиночеству. Люди шли и шли, смотрели прямо перед собой, вертели по сторонам головами или не сводили глаз друг с друга. Фонари вырастали чёрными стеблями из грязноватых куч снега, дома на краю зрения кололи глаз яркими вывесками и сверкающими витринами. А перед ним - лица. Широкие, худые, с разными бровями и ртами, с глазами внутрь или по сторонам. Улыбки, плечи, колени под распахнутыми из-за тепла пальто. Тут, на Арбате, можно было просто снимать, не улыбаясь просительно, не волнуясь, что кто-то нахмурится и возмутится. Поодаль возились с аппаратурой чёрные одеждами телевизионщики, за ними стояли уличные художники с мелками наготове. Люди пришли сюда - себя показывать, потому соблюдался редкий баланс между непосредственностью движений и поз и готовностью быть запечатленными. Витька медленно шёл, отходил к бамбуковой стенке летней веранды кафе, ещё не полностью смонтированной, но уже за столиками народ, - в руках чашечки и стаканы; пробирался в самую гущу, снимал совсем близко - глаза, лица, улыбки, спины. Не выстраивал кадр, нажимая на спуск машинально, без напряжения. Радовался тому, что вечером будет долго сидеть и удивляться кадрам, которые не запомнил, а они - вот, получились. Отдыхал.
Заметил двух девчонок, одна играла на флейте пана, держа сомкнутые палочки прозрачными пальцами, вторая ходила вдоль слушателей и, требовательно выставляя пышную грудь, совала кепку с ворошком мятых купюр. Витька вклинился в небольшую толпу, снимал так, чтоб девочки оказывались в рамке оттопыренных ушей и чужих волос, а вот чей-то профиль с поджатыми скептически губами, а на заднем плане у столба, пригорюнившись, слушает пёстро одетый циркач, и на его плече, точно в такой же позе, пригорюнилась мартышка…
- Эй, дядя, сперва кинь, а после снимай! - в видоискатель въехала, заполняя мир, пышная грудь с тонкой серебряной цепочкой в ложбинке.
Витька полез в карман, бросил в подставленную кепку захваченные горстью десятки. Девушка улыбнулась и пошла дальше по кругу, а он снова вскинул камеру. И опустил, хватаясь за проснувшийся телефон.
- Ты, Витя, если не занят вечером, - проговорила трубка голосом Альехо, - приходи в гости. Мама звала, пирог будет. И переночуешь у нас.
- Хорошо, Илья Афанасьич… Спасибо…
Пошел, выбираясь из толпы, прижимая телефон к уху, чтоб не пропустить ни слова.
- Адрес помнишь?
- Да, конечно.
- Ну, ждём. К семи.
Московская бестолковая весна, разгулявшись днём, притихла, пугаясь неопрятных куч синеющего снега. Но на углах у фонарей из-под полы тётки показывали и сразу прятали тугие пучки крымских подснежников.
Витька один пучок Ольге Викторовне принёс, - сперва топтался около яркого ларька, уставленного вёдрами с розами и гвоздиками, но купил всё-таки маленький пучок замученных белых цветочков, скорее для себя, чем для хозяйки. И они втроём сидели на кухне, снова стояла там облезлая сахарница с веночком нарисованных роз и вазочка с домашним печеньем. И посредине в хрустальном низком стакане пахли освобожденные от тугой резинки цветы.
Ольга Викторовна улыбаясь, что-то рассказывала, тарахтел на табурете у батареи огромный рыжий кот, иногда открывал сонные глаза и разглядывал людей. Ели жареную картошку и тушёную курицу. А Витька поверить не мог, что был тут меньше полугода назад, совсем другим. Но тогда хоть понимал немного, каким был. Казалось, что видел дорогу.
"А чем дальше, тем больше туману", - смотрел на запотевшее оконное стекло, кивал, поддакивая, мешал чай тонкой серебряной ложечкой, иногда постукивая по чашке, чтоб звенела.
А потом Ольга Викторовна ушла стелить ему в маленькой комнатке. Альехо пил чай, разглядывал стол. И Витька тоже стал смотреть на стол, со вниманием особенным, но стараться устал, пару раз что-то спросил, получил односложные ответы и замолчал тоже.
- Я тебя, Витя, технологиям учить не буду, - сказал Альехо, стоя у раковины и споласкивая чашку, - ты всякие компьютерные штуки получше меня знаешь. И снимаешь давно. А вот как голову с сердцем помирить и самого себя узнать, это скажу. Покажу, куда идти, а там - дойдёшь или нет, твоя воля.
- Да, Илья Афанасьич.
- Давай чашку.
- Я сам.
- Сиди уже, в гостях ведь.
Перемыв посуду, сел, положил на стол старые руки с короткими пальцами, стал смотреть в лицо. Так редко раньше смотрел, что Витьке от неловкости жарко стало. Вроде как надо изобразить внимание трепетное, но что уж тут изображать перед человеком, глаза которого так видят. Альехо усмехнулся. Сказал:
- Не мучься, слушай лучше. Дерьма не смотри, журналы всякие дрянные не раскрывай, понял? В интернете своем среди недоучек и самоделкиных не крутись. Это самое первое.
- Но там тоже бывают…
- Пусть бывают. Но тебе теперь - нельзя. Другим можно, а тебе - нет. Завтра возьмёшь у меня кое-что из альбомов, изданы хорошо, цветопередача нормальная. Их и листай. Покажется скучно - всё равно листай, не пропускай ни одного снимка. Подумаешь - не твоё, всё равно смотри, даже если плеваться потянет.
- Хорошо.
- Когда что почувствуешь, сразу мне скажешь.
- В смысле что? Почувствую что?
- Не знаю. Как у тебя будет, не знаю, но поймёшь, не дурак. Возьми для начала первых. Стиглиц, Стейхен, Ман Рэй. Не мельтеши, открой и гляди долго.
- Да.
- Не смотри, как сделано, успеешь. Слушай, что внутри появится.
- Хорошо.
Кот у батареи раскрыл глаза от сна без зрачков и глядел на хозяина, не видя. Снова положил голову на лапы, развернулся мягким животом кверху. Заснул.
- Сумеешь рассказать - расскажешь. Не сумеешь - больше читай, слов набирайся. Книги опять же бери проверенные.
- Э-э…
- Да. Классику мировую.
- А кого, например?
- Кого в школе учили, того и читай.
Витька повертел в руках вымытую чашку, поставил рядом с подснежниками. Сказал медленно:
- Хорошо.
- Остальное - как делал, так и делай. Ходи больше, снимай много, думай, смотри. А сейчас, иди-ка спать. Завтра с утра поедем в театрик один, надо там девочку доснять, актрису.
В маленькой жаркой комнате Витька сел на свежую, пахнущую стиркой постель, посмотрел на стеллаж во всю стену. Подошел, наугад вытащил большой, неловко выпирающий широким краем из аккуратного ряда книг альбом в потрепанной супер-обложке. Разделся, рассматривая обложку с черно-белым снимком, завалился на одеяло и раскрыл альбом на первой странице.
- Ну, начнём прямо сейчас.
"Печальная нежность запотевшего стекла, перед которым склонились предметы, думая своё, а за ним, за дорожками слёз - мягко изломанные ветви деревьев и дачные стулья, вросшие в серую траву…"
Витька сел, не отрывая глаз от разворота альбома. Нащупал выключатель настенной лампы, щёлкнул. В новом свете снова смотрел, отводя книгу от глаз и приближая.
Слушал сердце. Оно шевелилось под сбитой футболкой и вдруг заболело. За окном шумел город, а из снимка в комнату, освещённую неярким светом двух ламп - под потолком и за спиной, - лилась тишина. Только шуршал уже прошедший меленький дождь, он остался на кончиках травинок, и капли сползали вниз, впитываясь в землю.
- Ноа? - шепнул, положив руку на грудь. И там, а он думал это только в сердце его, но нет, под рукой, знакомо и так радостно, что снова пришло, возвращается, - она двинулась, шевелясь по коже.
- Ноа? Ты видишь, да?
- Ты - видишь… ш-шь…
- Я ведь смотрел уже. Это помню, видел. Но не так.
- С-смотри по-нас-стоящ-щему.
Он кивнул и смотрел долго, не переворачивая страницу. А после встал выключить свет и снова лег, положив раскрытый альбом на грудь. Заснул, удивленно улыбаясь. И во сне ушел туда, в маленький тихий сад на окраине Праги - трогать рукой мокрые стволы деревьев.
Глава 33
Серые Бабочки
Серые бабочки сумерек. Они прилетают к больным, но те слишком заняты болезнью, и жизнь, борясь со смертью, гонит прочь из головы серых бабочек, осыпающих с прозрачных крыльев пыльцу, от которой першит глубоко в горле. Прилетают они и тогда, когда на охоте смерть подходит близко, но, взмётывая подолом тайки, расшитой картинами погребальных церемоний, смерть забирает бабочек так быстро, что люди не успевают заметить. Только сердце вместо того, чтоб сделать следующий удар, вдруг останавливается. Смерть прошла совсем рядом, и сердце снова ударяет в ребра. Даже память о прозрачных крыльях, мелькнувших за полвздоха до касания смерти, улетает.
И прилетают они не ко всем.
А ещё серых бабочек можно позвать. Если долго пить отту, без перерывов, пока другие охотятся, выдают замуж дочерей и садятся на почётные места у костра на праздниках. И если разыскать в самых глухих местах леса, там, где он уже становится другим, бугристые семена ош. Никто не видел, с каких деревьев они падают, на какой траве растут. Они - просто семена ош.
Тику тоже не видел ни разу, как растут. Даже не собирал, хотя и знал, слышал мальчишкой, что изредка их находят, далеко. А потом ушёл за семенами ош из деревни за рекой, оставив на пороге хижины молодую жену, и закатный свет Большой матери держал оранжевые ладони на её смуглых плечах. Очнулся - в родной деревне от собственного крика, потому что разорванная горным медведем щека горела лесным пожаром. Таким же, в какой попал он на дальнем краю леса. Крик резал горло, и только нежная отта спасла от невыносимой боли. И стала ему новой женой, когда, качаясь, встал и, подойдя к чаше с водой, увидел свое отражение. Шрам через щёку открывался, как второй рот, показывая осколки зубов, рука не сгибалась, и навсегда искривилась спина, так что одним плечом Тику теперь показывал на потолок, а другое клонил к полу.
Отта прогоняла боль и гладила сердце. И когда Тику, выздоровев, ушел в заброшенную хижину, маленькую и такую же, как он, кривобокую, отту пришлось делать самому. Дважды он уходил на болота и, становясь на четвереньки, копал жирный ил, разыскивая болотников. Но он был уже взрослым, охотником, и болотники, которые так часто шли сами к пальцам, когда они мальчишками бегали по лесным тропам, не находились. От боли Тику поднимал голову и выл, кособоча плечи, кричал Большому Охотнику, прося помощи.
А когда однажды не смог встать и лежал на полу, обнимая охапку сушеной травы, то впервые в его хижину пришел вождь, один. Большой, как горный медведь, стоял над скорченным Тику, разглядывая его. А потом вынул из сумки на поясе тыкву, полную новой отты и поставил рядом. Уходя, сказал:
- Мы вместе росли, брат мой Тику. Мне жаль тебя. Прогони свою боль.
В тыкве, потрескивая, возились молодые болотники. И Тику не позабыл сквозь сладкий дурман отты, допивая, оставить на донце гущу и приготовить новый отвар.