А через несколько дней был призван к вождю. Шёл, улыбаясь страшной двойной улыбкой, в которой зубы были видны во рту и через дыру в щеке, а дети бежали следом и, когда оглядывался, прятались в кусты. Заплакала девочка, сидящая посреди дороги и закрыла глаза пыльными кулаками. А Тику шёл, хромая, размахивал длинной рукой, короткой придерживал на впалой груди тайку. Он всех любил.
- Я велю построить для тебя большую хижину, Тику, - сказал Мененес, выслушав ритуальные пожелания.
- Да, вождь.
- Ты будешь хранителем укладов и легенд. Дети должны знать что-то о жизни до того, как начнут её.
- Да, вождь.
- За это ты будешь получать еду и одежду от женщин.
И, не услышав сразу положенной благодарности, добавил:
- Тебе дозволено пить отту.
- Да будут дни твои светлыми, мой вождь!
- Но пей её в меру, я не хочу, чтобы ты ушёл к Большому Охотнику, не успев отблагодарить своего вождя. Ты меня слышишь, калека?
Тику сидел на коленях, сидеть было больно, и через мутные слёзы смотрел на рисунок циновки перед глазами.
- Ты для меня отец и мать, вождь Мененес, да будут жёны твои полны детьми.
- Хорошо.
Вождь замолчал. Тику зашевелился, упираясь длинной рукой в циновку, а вторую прикладывая к груди. Надо встать, не вскрикнув, и поклониться ещё. И замер, услышав вопрос.
- Скажи, брат Тику… Когда ты умирал в огне… И когда принял тебя в лапы горный медведь… Видел ты бабочек сумерек?
Больше всего Тику хотелось посмотреть на лицо вождя. Но он не посмел. Сказал хрипло:
- Да, вождь Мененес. В огне и рядом с медведем. И когда лежал, а женщины лечили.
Он не увидел, что вождь, выслушав, кивнул, будто знал ответ заранее.
- Хорошо, Тику. Иди. К дождям хижина будет построена и ты соберешь детей.
С тех пор прошло много Дождей. Тику жил в большой хижине, рассказывал детям то, что знал, и то, что приходило к нему из отты. И в каждое время Дождей приходил в хижину вождь, один, ночью, когда гасли все светильники в хижинах. Приносил семена ош, показал, как посадить и что потом делать. И, когда ростки выползали из жирной земли, каждое утро Тику ронял капли своей крови из надрезов на запястьях под серые стебельки. Четыре стебля, два утра без отты, восемь капель крови.
А потом наступала ночь бабочек…
Тику задремал, сидя на полу, обхватив длинной рукой тючок с листьями. Без отты боль возвращалась, ползала под кожей колючей ящерицей, пилила кости зубчатым хвостом, грызла нутро жаркой пастью. Нельзя лежать или сидеть, прислонясь к стене, только вот так скрючиться, привалившись к мягкому тючку. Боль возвращала память. Он думал через дрёму о том, что, может быть, жена родила ему сына. Или дочь. И сейчас сыну никак не меньше трех рук пальцев. Он уже охотник. Пусть только не будет в его голове злого ветра, что прилетает из-за серых скал и уносит покой. Пусть не идет он следом за пропавшим отцом искать то, чего нельзя искать человеку. А если дочь… Она, наверное, похожа на мать, такие же весёлые глаза и круглые щёки. И волосы длинные, а на концах кос - речные лилеи… Пусть она…
Тонкий скрип вошел в уши и прогнал мысли, бросился в сердце, выжав через кожу ледяной пот. Тику зажмурился, покрепче обхватил тючок. Рот просил отты, кости просили отты, и голова кружилась от ясности - без отты.
Скрип смолк, снова только дождь шумел ровно. Деревня спала после ещё одного ленивого дня. Тику ждал, не открывая глаз. И когда заскрипело снова, громче, прошептал охранительные слова и медленно встал, отпихивая тючок к стене. Сегодня ночью уже не спать ему.
Касаясь длинной рукой стены, он захромал в чуланчик. Из чёрного входа лился мягкий, еле заметный свет. Скрип сдвоился, потом добавился ещё один. Тику постоял в дверях. Сколько раз входил к бабочкам, когда они созревали, и всё боялся. "Вождь ждёт, сегодня", - напомнил себе и пошёл через бледный свет к горшку у стены.
Серые стебли за два дня выросли в длину мужского локтя и стояли, клоня тяжёлые головки. На каждой висел плод размером с детский кулачок. Чёрный, бугристый, редко утыканный короткими шипами. У основания каждого шипа кожица, лопнув, уже расползалась, и оттуда, изнутри, шёл волнами свет, и было видно, как ворочается бледное тельце.
Тику отпрянул и чуть не упал, когда из трещины выломилась волосатая лапка, подёргиваясь и складываясь. "Зато сегодня буду пить отту, потом", - сказал он себе. И попятился к противоположной стене. Там, на покосившемся сундуке, стоял глиняный светильник. Тику унёс его на мостки перед входом и, хоронясь под навесиком от капель дождя, затеплил на глиняном носике огонек. Рыжий хвостик мигнул и выпрямился, задрожал.
- Вот так, - Тику поставил светильник на жерди и снова ушел в хижину. Четыре бабочки, рождаясь из чёрных плодов, скрипели, и от этого скрипа было больно в голове. Старик не пошёл в чуланчик, боялся. Держась за стену, сполз на пол и сел, кряхтя, ждать, когда придёт вождь.
Чтоб выгнать из головы скрип, стал думать о Меру, что приходил днём. С перевязанной лубом грудью и неподвижно примотанной рукой, принёс Тику крошечного поросенка, только народившегося, уже опалённого и натёртого пряностями. И, после приветствия и разговора о новостях, после выкуренной без торопливости трубки, потемнев лицом, стал говорить.
Тику усмехнулся. Глупые люди. Они думают, раз он болтает языком и дети слушают его, раскрыв рты, то - всё знает и всё умеет. Меру просил совета. И помощи. Значит, пришёл и за умением, и за знаниями. За крохотного, на три укуса голодного рта, поросёнка, захотел изменить судьбу, которую сам себе сотворил. Изменить её покалеченными руками Тику и его больной без отты головой. И ещё Меру сказал, когда ждал ответа:
- Позови серых бабочек, колдун. Я буду говорить с ними. Выкликну тех, у кого просил мены. Попрошу их отдать мои слова обратно.
Тику смеялся. Хохотал, хлопая Меру по плечу, падал на спину и дёргал ногами. Но всё это - в голове. Снаружи он покивал и стал плести сказку о том, что бабочки сами выбирают время, когда прилететь, и что он, мудрец Тику, принимает поросёнка в дар и, как только взмахнут над хижиной серые крылья, призовёт Меру и устроит так, что бабочки услышат. И услышат те, кто взял обещание охотника. А пока дал Меру отвара листьев кровянника, велел смачивать рану и научил заклинанию, чтоб кость быстрее срослась.
Он поднял голову. Через шум дождя и близкий, уже неумолкающий скрип, слышались тяжёлые шаги. Шаги уверенного большого человека. Тику встал, усмехнулся, перекашивая занывшую щёку. Конечно, что ему, большому вождю, ведь не ему слушать бабочек. Ему слушать то, что они прошепчут для Тику. И за это вождь велит женщинам кормить старика и стирать его одежду, а вовсе не за сказки детям.
Большая фигура заслонила слабый оранжевый свет на пороге.
- Все готово, старик?
- Да, мой вождь. Слышишь?
Мененес не ответил. Прошёл к стене, грузно сел на тючок и упёрся руками в колени. Тику вдохнул, выдохнул, успокаивая сердце. И побрёл в чулан. Неся горшок, откидывал голову, насколько мог, морщась от резкого запаха. Плоды раскачивались на стеблях, из трещин торчали щетинистые лапки, хорошо видные в свете, что лился изнутри.
Он поставил горшок в середину комнаты и сел напротив, так, чтобы сосуд стоял между ним и вождем. Только вождь сидел вдалеке, у самой стены, а Тику почти касался глиняного края посудины.
- Уже сейчас? - Мененес говорил шёпотом, глядя на бледные блики, ползающие по лицу Тику.
- Да.
Ведун нагнулся над стеблями, поднял руки, обнимая тёмный воздух, и заговорил, почти касаясь губами ближнего плода:
- От времени до времени и через время… От начала живого через жизнь и до смерти его… Выйди из трав и крови, то, что приходит из трещины, той, что проходит по краю… Между жизнью и смертью…
Запах входил в его ноздри и в рот, а когда он закрыл рот и перестал дышать, шёл в раскрытый шрам на щеке, и Тику замычал от боли. Боль была не та, что приносят когти и клыки, и не та, которую дарит тоска. Боль чужого, непонятного, того, что не скажется никакими словами. Боль от того, что в запахе и в скрипе не было ничего от человеческого мира.
Неслышно упали на влажную землю рваные кожурки ближнего плода. Бабочка сумерек сидела на стебле, вцепившись в него складчатыми лапками, и поводила глазами, блестящими, как чёрные камушки. Медленно раскручивались и снова скручивались спирали двух пар усиков. А на спине сырым комком шевелились свернутые тряпочки крыльев. Длинное тельце дышало, надуваясь и опадая, и светилось так, как светят мёртвые гнилушки в лесу, только ещё мертвее. В этом свете узор из щетинок по спине и брюшку был чётким и страшным.
Тику взялся руками за края посудины и повернул её так, что у лица оказался следующий плод. И снова зашептал слова, содрогаясь от отвращения, когда губы прикасались к шевелящемуся комку.
Вторая бабочка уронила с себя кожуру. И в хижине стало светлее. Вождь уже не откидывался, прижимая к стене широкую спину. Наклонился вперёд, глядя на шепчущего Тику, и жадно смотрел, шевеля губами за ним заклинание. Каждый раз, когда Тику передергивался от прикосновений к лицу, Мененес широко раскрывал глаза, и на его лице отражалось мучительное наслаждение.
Третья гостья, родившись, прибавила мёртвого света. И наконец все четыре, скрипя и надувая туманные брюшки, сидели на стеблях, свесив вниз тряпочки крыльев.
Тику отполз чуть подальше и поклонился, не вставая, раскинул руки, прижимая ладони к полу.
- Я, Тику, ходивший по краю, видевший смерть, говорю вам, моя темнота - для вас, моё сердце - для вас, мои уши и голова - для ваших речей. Я готов слушать.
Скрип стих. Зашуршали подсыхающие крылышки, выпрямляясь. По две пары на каждой бледно светящейся спине, каждое крыло шириной в ладонь и длиной в две ладони.
- Снова старик, не пожалей старик, ты уже почти мёртв, старик, - тонкие голоски налезали друг на друга, перемешивались и постукивали, как ребро костяного ножа о край звонкой миски.
- Что спросить, вождь? - голос Тику зазвенел и сорвался.
Мененес, не слышавший тонких голосков, вздрогнул и сглотнул пересохшим горлом.
- Спроси про эту, новую жену Акута, что отдала своё имя. Она нужна Владыкам? Что дадут мне за неё? Или - убить?
Тику слушал перезвон жалящих голосков, не успевая вдумываться в смысл вопросов.
- Она будет нужна, потом. Береги.
- Да, да. Ещё спроси… О Меру. Что сказать ему?
………..
- Он выбрал… Пусть ждёт.
- Хорошо. Ещё, ещё спроси…
- Скорее, вождь!
В голове Тику кружились, сталкиваясь камушками в водовороте, пронзительные маленькие голоса, кусали лоб изнутри до красных пятен перед глазами. И подкатывала к горлу тошнота от запаха тварей. Крылья покачивались, складывались с легким треском и раскрывались снова, перебирали по стеблям коленчатые лапки, сверкали чёрные бусины глаз.
- Они сейчас полетят!
- Сколько женщин отдать? И - дети?
Тику зашептал вопрос, не вникая в смысл спрошенного, но, говоря, остановился. Отдать?…
Было слишком больно думать, и он договорил. С трудом ворочая во рту слова, знакомые и незнакомые, и уже сам стараясь не думать о них, ответил вождю:
- Пять. Одну руку пальцев. Сначала двоих детей. После - трёх женщин. Кроме той, о которой спросил раньше.
И, передав ответ, Тику почти закричал, не имея сил терпеть того, что крутилось в его голове:
- Всё? Уже всё?
- Всё, - сказал Мененес. Выпрямился и, сжимая кулаками тайку на коленях, приготовился смотреть дальше. Неслышный ему писк оглушил Тику:
- Готов, старик? Мы идём, старик, плати, старик.
Взмахнув крыльями, бабочки одновременно поднялись в тихий воздух и закружились над Тику, который медленно поднимался на колени, раскрывая руки и откидывая голову. Свет вспыхивал волнами, всё быстрее и быстрее. А потом, как всегда это было и раньше, бабочки упали на обнаженную грудь, на лицо и плечи Тику, ввинчивая в кожу лапки и усики. Распластывая по коже бледные тельца, прижимались всё плотнее, растекались и становились прозрачными. Было видно, как под щетинистой кожицей брюшка волнами проталкивается чёрная свежая кровь.
- Давай, старый калека, - вождь привстал, не отводя глаз от дергающегося тела ведуна, - корми их.
Мененес тяжело дышал и не замечал, как кулаки мнут богато расписанную ткань тайки.
Простонав, Тику свалился на пол, навзничь, чтобы не повредить бабочек. И те, пронзительно пища, всасывались в кожу всё глубже. Пока на поверхности тела не остались лишь серые подрагивающие крылья.
Шуршал дождь. Вождь, тяжело дыша, отёр потное лицо разорванной тайкой и встал. Подошёл к лежащему старику.
- Ты жив, Тику?
И улыбнулся, услышав стон. Повёл плечами, покрутил головой, стряхивая напряжение в шее.
- Вставай. А то растеряешь своё богатство.
Тику поднял руку и коснулся крыльев, распластанных на груди. Бережно, стараясь не повредить, стал снимать их одно за другим, наощупь. И, держа собранные на ладони, с трудом сел. Когда поднял руку - снять с лица, вождь отвернулся. Сказал:
- Я принес тебе отты, за порогом, два кувшина.
Тику молчал. Склонив набок голову и щурясь от мелких капелек крови, усеявших лицо, обирал крылья с плеч. Они всё ещё слабо светились, угасая в его ладони.
- Я доволен тобой, старик. Твой вождь подумает, как отблагодарить тебя ещё.
"Мой вождь велит принести мне еще отты", - равнодушно подумал Тику. Положил собранные крылышки на циновку и медленно встал, вытирая ладонью кровь с лица и груди. Но ответил:
- Да будут дожди всегда теплы для тебя, Мененес.
- Так и будет, старик.
Вождь шагнул к выходу, где всё ещё дрожал, покачивая рыжим хвостиком, огонёк в плошке. Но обернулся.
- Скажи, Тику. Они показывали тебе что-то? Когда… ты их кормил?
Тику стоял, покачиваясь, над горкой прозрачных сухих крыльев. И вспоминал. Чёрный зёв пещеры, смуглую женщину - спина укрыта плащом чёрных волос поверх цветного рисунка на коже. Девочку, что разглядывает ветки, отводя их рукой и смеясь. А следом, касаясь плечами, идут двое - Найя, отдавшая имя любимой жене вождя и незнакомый мужчина с кожей светлой, как песок на речном берегу. И всех их вдруг закрыли спины ещё многих людей, идущих мерным шагом, с головами, склонёнными на грудь.
И, открыв рот рассказать, вспомнил вопрос вождя, который не хотел вспоминать. Сколько отдать женщин? "От-дать", - стукнуло в голове, и он увидел уже своё: тёплые от закатного света плечи молодой жены. И Тику сказал равнодушно:
- Показали долгую жизнь племени, сытую. И тебя, Мененес, вождём ещё десять рук пальцев. Да будут дни твои светлы, а ночи сладки.
Мененес глянул на старика. И молча ушёл за пелену дождя, опрокинув светильник в лужицу набежавшей с навеса воды.
Глава 34
Сны разных людей
Он ступил ногой на сухую глину тропы, придавил, чувствуя, как сперва щекочут, а потом покалывают босую подошву комочки, тут же разваливаясь. Вдохнул и засмеялся от запаха свежих листьев и сладких цветов. Отгоняя толстого шмеля с синим бархатным брюшком, нечаянно попал прямо по нему, и летун, густо прожужжав, свалился в куст на обочине.
- Ноа? Мы снова здесь?
Она оглянулась, и Витька еле удержался, чтоб не заорать от радости, глядя на её смуглое лицо, блеснувшее улыбкой. Идёт, показывает себя и улыбается! Ему! Не как раньше, когда шёл, уставая не от ходьбы, а от желания заставить её повернуться, посмотреть на него. Она тогда поворачивалась, но всегда была - не она, другие, - женщины из его прежней жизни.
Тогда они почти дошли… Он завертел головой, одновременно пытаясь не терять её взгляда, возвращаясь к нему, а ноги шли и шли, ступая по щекотной глине.
Лес был другим. Вместо жирных тяжёлой зеленью зарослей вокруг звенело солнцем прозрачное разнолесье, тонкие чёрные и коричневые стволы, облитые светом, тянулись вверх к шапкам яркой листвы. А внизу - целый мир свистел, шуршал и поворачивался к идущим: спирально закрученной лианой с красными цветами, куртинками белейших колокольчиков на стеблях в человеческий рост, стаей пёстрых птиц, носившихся среди зелени, бабочками, раскрывающими и складывающими синие и лиловые крылья.
- Мы где? Всё изменилось…
- Ты меняешься, - отозвалась на ходу Ноа.
- Ну да, сон. Теперь я знаю, когда я внутри сна.
Она протянула руку и на ходу сорвала скрученный лист, повернувшись, показала: если опрокинуть его макушкой книзу, из острия каплет прозрачная влага, - подставив раскрытый рот, глотала, потом бросила, и лист плавно опустился на плотную шапку кустарника. Витька, высмотрев для себя, сорвал тоже. Пил, радуясь свежему вкусу.
- Но мы идём туда? В пещеры?
И чуть не наткнулся на неё, так резко остановилась.
- Ты ещё туда хочешь?
- Я? - он не знал, что ответить. - Ну…
Ноа смотрела ему в лицо с требовательным ожиданием и будто подсказывала, нахмурясь, - скажи верно!
Он чувствовал себя школьником с неперевернутым билетом.
- Мне казалось, ты выбрал. Там у тебя - учитель, ты делаешь то, что хотел делать. Всё есть для жизни, разве нет?
Вдалеке рыкнул гром, закрывая небо, поползли над краем леса белые облака. Громоздились прекрасными горами, наползая друг на друга. И под ними лес темнел, уходя в тень.
- Не всё. Ещё не всё.
- А терпение? Живи и появится то, чего пока нет.
- Да? А если не появится?
Она пожала плечами, переступила и стрельнула взглядом в сторону, будто наскучив разговором. Когда же было такое лицо у неё? Да, вспомнил Витька, когда она сидела, сложив руки на коленях, как школьница, и слушала Карпатого с приятным равнодушием. Внимала благосклонно. А потом… Что же такое сказала она? Ах да, о хмуром Генке и его девчонке, которую он помчался спасать. Ноа сказала, они не нужны, бесполезны.
- Я хочу туда, - ответил Витька и бросил развёрнутый пустой лист. Тот опустился, скользнул к тонкому стволику куста и, чмокнув, прирос, выпрямился.
Лес мрачнел, облака набухали по низам чернотой, волочились брюхами по макушкам деревьев. И гром гремел и гремел ближе.
- Что ж, подмастерье. Ты - выбрал.
Светлая глина тропы запестрела точками. Капли защелкали по голым рукам. Ноа отвернулась и пошла вперёд. Так же, как прежде, покачивая широкими бёдрами и напрягая при каждом шаге мышцы красивых ног.
Витька вытер залитое тёплым дождем лицо и поморщился: вода еле заметно пахла кровью.
- Угу. Иду.
Гром прогремел сильнее. Но Найя не проснулась. Заворочалась, натягивая на себя мягкую шкуру. Во сне она шла босиком по тёплым лужам и доставала из промежутков меж дождевых струй - слова. Слово своё и слово чужое, их надо было правильно взять, ухватить за тёплые птичьи животы и сложить в горсти. Сложенные парами, они начинали пищать и пощипывать ладони. Щекотно и смешно. "Их надо нарисовать, когда проснусь", - и улыбнулась, увидев картинку, полную слов-птиц.
Отягощённые влагой деревья кивали ветками, преграждая тропу, но можно было идти, не отводя листвы, подставлять лицо, пусть проводят по нему, гладят, роняя воду на плечи и шею. Тропа вела. Руки и голова полны птиц. Но гром всё гремит, слитно, будто у него каша во рту, и наплывает откуда-то еле заметный запах тревоги.