Агни Парфене - Светлана Полякова 5 стр.


Или - как иногда приходило ему в голову, дарил что-то новое, уже давно позабытое, но теперь - возвращающееся. И в самом деле, надо заметить, что картины художника снова обрели утраченную свежесть, в то время как Сашины - становились все глубже, все загадочнее. Сначала они ездили по городу - благо в городе еще сохранились остовы старинных домов и церквей, был даже старинный парк, в котором можно было прикоснуться к трехсотлетнему дубу, - мальчик учился, а художник смотрел на его работы с легкой завистью, все больше и больше удивляясь способности Саши проникать в чужое дыхание, делать его своим, чувствовать и видеть то, что невозможно почувствовать и увидеть душе огрубевшей, обветренной, какая была у него самого. Потом начали ездить в область - на его машине, в самые отдаленные уголки. Рисовали все - поля подсолнухов, маленькие, покосившиеся домишки, лесные чащи, одинокие березы в поле, сельские кладбища и - останки церквей. Наконец, когда он понял, что мальчик ему доверяет, и дед его тоже, он решил отвезти парня туда, куда сам всей душой рвался, - непонятно почему это место притягивало его, но там он испытывал то, чего уже давно не мог испытать тут, в городе и в его окрестностях.

Замирание сердца.

Обычно он ездил туда один и даже не пытался запечатлеть это место на холсте - то, что происходило там с ним, было только его, и он не хотел ни с кем этим делиться. В конце концов, даже обнаружил он этот разрушенный скит случайно, сам. Ездил по городам Золотого кольца тогда еще на своем раздолбанном "пежорожце", и, добравшись до одного старинного села, в котором сохранилась настоящая деревянная церковь, его "пежорожец" вдруг встал. Надо сказать, в первую минуту он испугался - начинало темнеть, вокруг был непроходимый лес, а в последнем остановочном пункте, убогой по-современному деревеньке с единственным тусклым магазином с харизматичным названием "ХЛЕ" (последняя буква была унесена в бесконечность, и местные остроумцы дописали огромную, кривую, ярко-красную "В") поселянин, пахнущий дешевым портвейном и "примоастрийским" ароматом, с мрачной ухмылкой и лукавым блеском в прищуренных глазах сказал:

- Ты б туды на ночь глядючи не ездил… Туды здоровый человек и днем не пойдет. Место нехорошее…

Потом случайно встреченная старушка немного прояснила загадочные слова этого харизматичного алкоголика:

- Лес там кругом, и волк с медведем ночью разгуливают, ты б поутру туда, я за небольшие деньги пущу переночевать-то…

Но он не послушал. В сказки о волках и медведях не верил, тем паче не верил уже давно в привидения, в нехорошие места и во всяческие сказочно-сладкие фантазии. Да и дорога казалась ему достаточно близкой, поэтому он лишь усмехнулся - доберется, а там и переночует, чтобы с утра раннего заняться делом. Да разве может что-нибудь ему помешать сейчас, одержимому новой своей идеей, новым образом - маленькая деревянная церковь над рекой, и - лучи восходящего солнца освещают ее нежно, точно касаясь или - благословляя…

Поэтому он поехал дальше и, когда ехал по дороге, окруженной со всех сторон высокими соснами, подсвеченными лучами угасающего солнца, не мог сдержать улыбки - ну какая чаща, какие волки, какие медведи… Ему было удивительно легко, спокойно и радостно.

Потом дорога кончилась, его окружал тяжелый, сумрачный лес, в сгущающихся сумерках он выглядел еще более густым и непроходимым, чем на самом деле. Казалось, художник почти выехал из него - там, где он был вынужден остановиться, лес наконец поредел и стал виден просвет между деревьями. Он довольно быстро справился с поломкой - но ехать до деревни в темноте было уже поздновато, и он направился туда, где было видно поле, - в конце концов, наверняка тут притаилось маленькое село, или хутор, или… Да, он просто успокаивал себя, чтобы не нервничать. Потому что в темном лесу в самом деле стало неуютно. Ему даже померещился волчий вой. Но было удобнее думать, что это не волк, а собака и где-то рядом - хутор или село.

Он в самом деле оказался на поле, огромном поле, со всех сторон окруженном лесом, и замер. Прямо посредине поля он увидел эти руины. Сначала ему показалось, что это не руины, а величественный монастырь. Он отчетливо ощутил запах ладана, ему показалось, что там, в узких окнах, мелькают слабые огоньки свечей. Сердце радостно забилось. "Там кто-то есть", - подумал он и решительно направился туда.

По дороге случилась новая неприятность - несчастный "пежорожец" завяз в грязи. Это была всего лишь похожая на небольшое болото лужа, но вытаскивать его в темноте было неуютно. К тому же художник начал, невзирая на свой "скептический материализм", испытывать странные движения души, которые пытался назвать как угодно, только не страхом, поэтому он был вынужден оставить машину здесь - в конце концов, что с ней случится, в безлюдной местности? Если кто тут живет, то лишь монахи, а монахи люди честные, на чужую машину покушаться не станут… Он запер "пежорожец", достав предварительно необходимые, на его взгляд, вещи, и направился по этому полю прямо к развалинам.

Идти было трудно, ноги увязали в грязи - было проще вернуться к машине и провести ночь там, тем более что неизвестно было, как к его непрошеному визиту отнесутся отшельники-монахи, нарочно забравшиеся в такую глушь. Но его манила эта странная, величественная церковь. Чем ближе он подходил, тем явственнее пахло зажженными свечами. Он слышал тихое пение, от красоты мелодии, исполняемой мужским хором, протяжно, странно, - перехватывало дыхание. Когда он приблизился и осталось лишь перейти небольшой пригорок, он увидел на этом пригорке фигурку женщины. Она сидела, обхватив колени руками, и задумчиво глядела на монастырь.

"Как странно, - подумал он. - Она так спокойно сидит в этом своем легком платье, будто нет холодного ветра, нет грязи… И сама она похожа на ангела".

Женщина обернулась и посмотрела на него - у нее было прелестное неправильное лицо, с печальными глазами и детскими, готовыми улыбнуться губами.

Он подошел.

Теперь он видел, что свечи горят не в самом храме, ибо храма нет, а вокруг. Их так много - целый океан свечей. О, как это было красиво, как величественно, как возвышенно и в то же время больно, он невольно вскрикнул.

- Они просто молятся за нас, - тихо произнесла женщина. - Они всегда за нас молятся. Непрестанно. Впрочем, это видно лишь ночью. Днем тут стоит кажущееся молчание…

Он кивнул. Остановился рядом с ней, неуверенно посмотрел на землю - его пугала грязь. Он ощущал усталость, ему хотелось опуститься рядом с этой странной незнакомкой - так же равнодушно и свободно, словно презирая земные хляби.

- Мы только и делаем, что валяемся в грязи, - заметила она, едва улыбнувшись. - В чужой, в своей… Родители опускают в грязь своих детей, дети тащат за собой родителей… Не глупо ли бояться того, что, напротив - чисто, чище нас и наших помыслов?

Она вдруг неожиданно встала.

- Что… они поют? - спросил он. - Вы слышите? Как они поют, я ничего не слышал красивее…

- Они молятся, - повторила она. - О нас с вами. Это греческий язык, поэтому вам трудно понять слова…

Владычице всепетая, сладчайшая Марие!
Радуйся, Невесто Неневестная!
Заступнице усердная, надеждо ненадежных,
Радуйся, Невесто Неневестная!
В бедах и скорбех помощь нам, покров и утешение.
Радуйся, Невесто Неневестная!..

Потом она совсем тихо проговорила:

- "Кричат мне с Сеира: сторож! сколько ночи? Сторож отвечает: приближается утро, но еще ночь…" А утро приближается из-за нас - медленно, так медленно, что кажется - ночь вечно будет…

И вдруг, развернувшись, пошла прочь - только оглянулась, уже почти сливаясь с темнотой, проговорила:

- Нам с вами туда нельзя. Впрочем, вы и не сможете туда попасть. Как и я - не могу… Пыль, которая осела у нас на душе, не позволяет нам быть там…

Он попытался шагнуть за ней следом - она лишь рассмеялась печально. Он еще подумал - есть такой смех, который похож на плач, или - наоборот? Она растворилась в темноте, и темнота начала растворяться в нем. Сам же он вдруг почувствовал, как кружится голова и все плывет куда-то, и огоньки вдали уже напоминали одно сплошное море огней, пожар, и где-то вдали слышен был колокол, и плач, и грустная тягучая песня на непонятном языке… И было что-то еще, важное, чего он пока не мог понять, осознать и принять как неизбежность.

Он очнулся в своей машине. Накрытый теплым пледом, который возил с собой на всякий случай в багажнике.

Он помнил, как запирал машину и уходил. И не мог вспомнить, как доставал этот верный старенький плед из верблюжьей шерсти.

Голова побаливала - оттого что в машине было спать неудобно. Пел соловей - совсем близко, звонко, и он улыбнулся. Утро в лесу - разве может что-то быть прекраснее? Потянулся, выбрался из машины, сожалея, что не догадался прихватить термос с горячим кофе, кофе был бы кстати…

Жаль, что это был лишь сон. Но какой прекрасный сон!

Впрочем, и сейчас, когда он смотрел на руины монастыря - молчаливые, величественные, загадочные в лучах восходящего солнца, пробивающегося сквозь серую мглу рассвета, он испытал это сладкое сердцебиение, этот восторг внутри, это замирание души. Та деревянная церквушка, к которой он так стремился, была забыта. Он достал мольберт. Он рисовал как сумасшедший, забыв о времени. Очнулся только к вечеру - надо было уезжать, хотя уезжать не хотелось, если бы не голод, он бы остался…

Он собрал свои вещи, наброски. Вернулся домой. Находясь под впечатлением от увиденного, предвкушая восторг дальнейшей работы, достал из этюдника зарисовки.

И чуть не закричал от отчаяния.

То, что казалось ему прекрасным и загадочным - теперь было грудой камней, в которых не было ни-че-го.

Пустота. Только жалкие попытки наделить душой то, что было - безнадежно мертво.

Он возвращался туда снова и снова, уже надолго, одержимый идеей добиться того, что чувствовал и видел, - но все его попытки оставались пустыми потугами, бессмысленными и жалкими, точно кто-то выносил ему приговор, ставил диагноз - ты бездарен. Ты не можешь этого передать. Тебе не дано запечатлеть на холсте этого дыхания…

Можно было смириться. Забыть. Найти что-то другое, более доступное, понятное.

Но место это стало для него родным, он начинал болеть душой, если долго там не бывал.

Поэтому однажды он предложил своему четырнадцатилетнему ученику туда поехать.

К тому времени дружба их уже стала крепкой, дед доверял художнику полностью, впрочем - дед все больше угасал, истончался, точно изнутри охвачен был сиянием, небом, иногда начинало казаться, что он и сам светится, прощается с этим миром, принесшим ему столько боли и страданий.

Саша обрадовался - эти поездки он любил, особенно тянули его старые храмы, монастыри, и - чтобы непременно рядом были вода и лес… Но странно… Сначала воспротивился дед. Вернее, дед был согласен, пока художник не назвал место, в которое они едут.

Вот тут дед растерялся. Долго смотрел почему-то на черную, ужасную икону, шептал что-то беззвучно, потом очень тихо спросил - скорее ее, чем художника:

- Зачем?

Художник не понял.

- Как зачем? - переспросил удивленно. - Рисовать…

И, как-то по-глупому усмехнувшись, добавил:

- На пленэр…

- Зачем именно туда? - спросил дед.

- Там красиво…

Дед долго смотрел в окно, показалось, что в глазах у него блестели слезы, но - наверное, только показалось. Спустя мгновение дед едва заметно поморщился. Потом кивнул.

- Значит, такова Его воля, - сказал он. - Если это не искушение. Кому дано распознать? Грани так тонки… И - иной раз мы переходим зыбкую границу света и тени, не замечая даже, что темнота становится непроглядной. Нам все кажется - мы можем еще вернуться.

Художник ничего не понял из того, что сказал ему дед. Но - Саша понял. Казалось, он повзрослел, вытянулся, стал грустным. Подошел, сказал едва слышно:

- Дед… Отпусти меня, а? Я думаю, что там в самом деле красиво.

Дед смотрел на него долго, потом улыбнулся, дотронулся до его щеки и тихонечко проговорил:

- Приближается утро, но еще ночь…

Слова эти показались художнику знакомыми, отозвались в сердце нежной болью, но он тщетно напрягал память тогда, пытаясь припомнить, где уже слышал похожее.

Вспомнил позже. Когда они с Сашей приехали к руинам монастыря.

Это было осенью. Под ногами шуршали листья. Вспоминая стихотворение Тадеуша Ружевича, они брели по тропинке, вбирая всей грудью пьянящий запах леса.

- "Молча люди идут по дороге в такой необычной тревоге - не наступить бы на листья" , - процитировал Саша, и художник снова был потрясен, насколько близок его душе этот красивый, смущающийся, когда его хвалят, подросток.

"Он чувствует душой то, что я уже не могу". А он? Он уже - "взывает из глубин", из которых не выбраться никогда.

De profundis clamo ad te, Domine…

Они сами решили прогуляться, оставили машину на поляне, впереди у них был целый день.

Сказочный, осенний, теплый день. Деревья стояли, гордясь своим золотым одеянием, кое-где они были багряные, а в некоторых местах еще мелькала изумрудная зелень.

Саша вспоминал все стихи про осень, какие знал - читал их нараспев, иногда останавливался, смотрел в небо, щуря ресницы.

Художник видел, как мальчик счастлив - может быть, впервые за последнее время.

Мне прошептали ночью осенней
Как-то сухие листья:
"Бога ищите в каждом мгновенье
Вашей нелегкой жизни!"

Он почти прошептал эти строчки, и художник замер. Он не стал спрашивать, чье это стихотворение, откуда оно - он вообще не хотел почему-то признаться, что слышал эти тихие слова, слетевшие с губ мальчика.

В тот день он признался себе в том, что ему хочется, чтобы Саша был его сыном. В том, что его собственный родной Димка прост до примитивности и из него никогда не получится путного художника. А вот этот тоненький задумчивый мальчишка непременно станет великим, художник в этом не сомневался, и ему чудилась здесь несправедливость. Точно Бог смеялся над ним. Их семья, гордящаяся своей принадлежностью к интеллигенции - прадед был искусствоведом, музей существовал благодаря ему! Невольно вспоминался прадед Канатопов, этот выходец из самых низов общества, этот, как бы сейчас сказали, маргинал… "Все должно быть наоборот, - думал он. - Димка не чувствует так тонко, не видит красоты. Ему наплевать. Моим сыном должен был быть Саша".

Но в этот же момент сам устыдился своих мыслей - вспомнил про недотепу сына, который не был виноват в том, что на нем решила отдохнуть матушка-природа.

Он ушел в свои мысли, а Саша ушел от него - далеко, теперь он был уже на выходе из леса, замер - точно задохнулся… Художник ускорил шаг, подошел к нему и сам был потрясен этой, всегда величественной разрушенной церковью, сегодня ему показалось, что в этой знакомой картине появилось что-то особенное, чего раньше не было.

Лучи солнца, бережно касаясь старых, поеденных грибком и плесенью стен, не обнажали черных пятен времени - напротив, скрывали их, и стены казались белыми, а - листья, осыпавшие обезглавленную верхушку и позолоченные солнцем, создавали ощущение, что сама природа пытается воссоздать то, что когда-то разрушил человек.

Саша невольно схватился за этюдник - он стоял, пытаясь запомнить эту странную, притягивающую и в то же время пугающую красоту - в его груди рядом с восхищением почему-то рождалось чувство вины - как будто он чем-то был виноват перед этим убитым давным-давно монастырем, именно он, ему было и больно, и в то же время он испытывал непостижимую, странную легкость.

- Господи, - выдохнул Саша, когда художник подошел ближе. - Господи… Разве такая красота возможна там, где столько боли?

Они спустились, и вот уже фрагменты западной стены церкви с сохранившимся на несколько рядов кирпичной кладки порталом, остатки юго-западного и юго-восточного столбов церкви, хорошо сохранившийся первоначальный плитяной пол… Сквозь плиты пробивалась трава, остатки стен в некоторых местах поросли мхом.

Казалось, что тут никогда ничего не было - только ветер…

…А в старых храмах стены голы;
Там много места для икон,
И ветхие метут подолы полы.

И дует из окон, - почему-то вспомнил художник прочитанное где-то давным-давно стихотворение Е. Каревой. Тут стен почти не было, ветер дул свободно.

Саша наклонился, и пряди волос упали ему на лицо под ветром, который стал теперь холодным. Он убрал их ладонью, пытаясь рассмотреть, что написано на стене - там, где не сохранилось и малой частицы старинных фресок.

На стене было выбито:

рбсЬдпуз

Он невольно замер, оглянулся, боясь спросить, что это означает, боясь показаться глупым.

- Я не знаю, - ответил художник, едва заметно улыбнувшись. Ему было уже не стыдно расписываться в собственном незнании. - Кажется, это греческий. Не думаю, что тут писали бы на другом языке…

Он прошел дальше - вглубь, Саша шел за ним, сердце его выстукивало: "Тайна - страх - страх - тайна". И все-таки он испытывал восторг - он никогда еще не бывал в таких необычных местах, где кажется, что стены живые, и кто-то смотрит на тебя, следит за тобой или… ждет, когда ты оглянешься?

Он и в самом деле испытывал непреодолимое желание оглянуться - но боялся, что в самом деле мелькнет тень, и он испугается…

Художник зачем-то его еще больше решил напугать, начал рассказывать историю - как был тут раньше монастырь, а потом борцы с "опиумом для народа" добрались в тысяча девятьсот двадцать девятом году до него, заставили монахов покинуть монастырь. Те разъехались кто куда, оставив после себя обитель, кладбище, большой яблоневый сад да пару прудов. А тех, кто остался - расстреляли… Пытались монастырь сжечь - огонь не взял: пошел дождь и шел почти неделю, поэтому решили обитель пока не трогать. В Великую Отечественную монастырь не пострадал, хотя всю землю вокруг него изрыло окопами и воронками от авиабомб. Кто в 1941 году утюжил этот участок земли - гитлеровцы или красноармейцы, - неизвестно. Война пощадила обитель. Но не пощадили ее после Победы наши саперы, прибывшие подрывать монастырь. В хозяйстве потребовался кирпич, вот и решили воспользоваться монастырскими стенами.

Взрывотехники многократно закладывали тротил. Гремели взрывы, но стены обители упорно не хотели "складываться" - только отлетело несколько кирпичных глыб. В течение целого месяца саперы пытались разрушить монастырь, но все попытки приносили минимальный успех при максимуме расхода тротила. Военные плюнули и уехали.

Местные механизаторы решили отколовшиеся фрагменты стен разорвать на части тракторами - не вышло. Тогда дробить глыбы на кирпичи наняли цыган. Те согласились, но вскоре пожалели - двоих придавило. Раненые в ужасных муках умирали на глазах у соплеменников несколько часов. Погибших похоронили прямо в лесу. Табор в страхе снялся и исчез из села, посчитав гибель цыган карой свыше. Подходить близко к монастырю с тех пор цыгане боялись.

Назад Дальше