В комнате восстановилось равновесие звуков, нарушенное моим прибытием. Я слышал гуляющий по набережной вольвокс и гнусный, парализующий мысль голос моря, я слышал троллейбусный зуд наверху и утробное ржание иномарок, и где-то был детский плач, и кто-то во дворе, какая-нибудь будущая шлюха или какой-нибудь будущий убийца, маниакально швырял о стену мяч.
Невидимое радио транслировало песню. Я уловил обрывок и не поверил своим ушам. Я вновь прислушался, и вдруг ужас охватил меня. Я сел на кровати, нервно хихикая, потому что у этой песни были вот какой текст:
Прикольными словечками вела ты разговор…
Ты на меня наехала своею красотой…
Потому что этого не может быть… Не может радио или TV, или какое другое электронное устройство воспроизводить такую песню. Потому что такой песни не существует.
Не может быть человека, который написал бы эти слова. Ладно, пусть он все-таки есть. Но нужен другой, который сочинил бы музыку, третий и еще многие – музыканты, певцы, звукооператоры, техники – и так далее, по крайней мере, человек двадцать должны были совершить те или иные действия, чтобы я сейчас слышал эту песню, и такого не может быть.
Вот оно, снова началось… Или же – оно и не прекращалось ни на миг, кроме, разве что, длинного, упоительного перелета над облаками, полета моих воспоминаний… Все это – и немыслимая песня, и прыщеватые ларьки, и шагающие памятники, и президент России, и рекламные паузы, – весь этот причудливый мир есть всего лишь плод моего больного сознания, затянувшаяся галлюцинация.
Я рванул ворот рубашки и в ярости впился ногтями в собственную грудь. Было больно. Между сосками явственно проступили восемь красных пятен. Я проснулся. Свет был знакомый, желто-зеленый, сырой, круглосуточный, медленный свет…
Я в лесу точно…
На соседней шконке, чему-то улыбаясь внутри, похрапывал Бог-Из-Машины.
Зеку часто снится, что он выходит на волю и куролесит, обычно, на следующий день надо нежно, заботливо культивировать такой сон…
Я снова погрузился в дрему, единственное, чего они не состоянии отнять – эти вольные фантастические полеты личности в пространстве и времени, эти произвольные замены деталей реальности деталями сна и наоборот: образ Бога растворился в рисунке обоев… И вот уже пошел более легкий, местный кошмар: какой-то длинноволосый урод, белый, как Незнайкина совесть, на кровать ко мне садится, тычет пальцем, белый, весь в белом – Белый Человек, прескверный гость, послушай, Бог, ты мне сегодня приснился, будто бы нас выпустили в один день, меня и тебя, вдвоем и, откинувшись, мы едем почему-то вместе, хотя я знаю, что тебе надо в Кострому, махево, перестрелка, жопы какие-то, далее – уже мой личный, долгий, профессиональный кошмар…
– Знаю, наслышан. Только вот что я тебе скажу, Коперник: Не то и не там ты ищешь. Фактически, тебе давно известно, кто донес на тебя, это просто читается между строк. Выходит, что детектив исчерпал себя.
– Вовсе нет. Просто один вопрос заменился другим. Меня больше интересует, что произошло на даче, чем какая-то давняя история. И выясняю я не причастность к доносу, а его мотивы.
– Мотивы были у всех. Обидно только, что сидишь ты ни за что, даже если бы ты и сам напечатал деньги. Это поганое государство считает, что только оно может рисовать фальшивки и спекулировать валютой.
– Государство – это просто узаконенная банда. Ты мне лучше скажи, Бог, найду ли я свою аскалку или нет?
– Разумеется, найдешь. Это заложено в самих правилах твоей игры… Ну что? Идем его пилить, наконец…
* * *
В пять часов утра, как всегда, пробило подъем – молотком об рельс у штабного барака. Я сел на кровати. Все было наоборот: жуткая, сноподобная реальность и короткий провал в уютный мир зоны. Я открыл окно и выглянул на воздух. Совсем близко, припудренная утренним светом, шелестела лиственная стена. Я протянул руку, перевалившись через подоконник, чтобы сорвать лист, но не хватало какого-то децила сантиметров. Внезапный спазм в желудке вывернул меня наизнанку. Остатки моего московского обеда вылились на теплую глину, на ту сырую смесь камушков и корешков, которую в Ялте называют землей.
Позже, все-таки глянув на море, я промелькнул по пустой набережной и позвонил из ближайшего автомата матери.
– А я думала, ты шутишь! – сказала она, имя в виду мой самолетик, оставленный вчера на тумбочке.
– Все в порядке, – сказал я. – Как поживает Рыска?
– Какая Рыска?
– Рыска, кот, который… – я осекся: все было ясно. – Не обращай внимания. Это так, ялтинская шутка.
Мы поговорили еще немного.
– Я привезу тебе адамово яблоко, – сказал я на прощание.
Через полчаса я уже был в Ай-Даниле.
Санаторий представлял собой плоский недоразвитый небоскреб, которому не хватало лишь нескольких этажей до золотого сечения.
Я поднялся по ступеням, прошел через холл и вызвал лифт. Перед тучным швейцаром коротко махнул удостоверением инспектора противопожарной обороны.
Я поднялся на верхний этаж и вышел на балкон. Зрелище, представшее перед моими глазами, было самым ослепительным, самым бесстыдным ужасом моего безумия. Несколько минут я пытался осмыслить то варварское, уродливое и огромное, что находилось в нескольких километрах к востоку, на месте Аю-Дага. Это был персональный кошмар, направленный прямо на меня, потому что наглым образом была деформирована самая любимая, наиболее дорогая мне гора в Крыму…
Странная догадка, зацепившись за слово, пришла мне в голову. При всем том, что происходило, звездное небо оставалось неизменным. Сначала мне казалось, что дело лишь в расстоянии и массе, но сейчас я подумал, что масса Медведь-горы гораздо больше, чем масса всех звезд, вместе взятых, потому что в мире едва наберется несколько тысяч человек, знающих звезды. И если бы все происходящее касалось меня и только меня, то, прежде всего, пострадало бы звездное небо – как то, что я знаю и люблю больше всего на свете.
С трудом прикурив на ветру, я привалился к стене и постарался сосредоточиться на том, что мне предстояло делать в ближайшие минуты, но спокойствие не давалось мне. Я стал подробно рассматривать эту… Этот морской пейзаж. Ничего парадоксального не было в том, что теперь Аю-Даг, как бы выражая мысль народную, казался больше похожим на медведя: это был действительно исполинский, карикатурный, какой-то мультипликационный медведь, присевший до ветру. В нагромождении базальтовых глыб можно было различить его уши, глаза… В принципе, потребовалось не так как много работы: подошва и северная часть горы выглядели неизменными, сохранился даже "хвостик", только спереди образовался гигантский нарост. Адалары символизировали теперь две кучи дерьма, которые навалило это чудовище. Я различил камешки в районе родника, где мы когда-то занимались любовью с Полиной. Почему-то стало грустно от мысли, что именно с этого балкона какой-нибудь визионист с подзорной трубой… Молния полыхнула меж Адаларами, в том месте, где до землетрясения 1929 года висела конструкция ресторана… Я не представлял себе своих дальнейших действий.
Я спустился на третий этаж, где как указывали таблички, расположилось логово администрации.
За дверью с надписью "Отдел учета" я услышал человеческое присутствие. Я вошел и увидел женщину, одновременно спереди и сзади, так как она сидела ко мне спиной и смотрелась в зеркало. Она выдавливала огромный прыщ (индийская точка) посередине лба. В момент моего появления Везувий как раз эякулировал на стекло.
Женщина вскрикнула и обернулась, поменяв местами лицо и затылок.
– Чего надо?
– Вас.
– Я, пожалуй, позову охранника, – угрожающе и вместе с тем спокойно произнесла она.
Я был уверен, что безо всякого с ее стороны сопротивления, мог бы овладеть ею тут же, на ее рабочем столе.
– Не стоит, сударыня. Я из Москвы.
Я показал удостоверение. Маркитантка удовлетворилась лишь уверенным жестом красной книжки, не рассмотрев ее содержания. Уже пряча фальшивку в карман, я заметил, что перепутал документы: вместо удостоверения мента предъявил ей минетный мандат.
– Я должен взять справку об отдыхающем, проживавшем у вас три месяца назад.
– Нет ничего проще. Мы храним данные в течение года. Только… Надо бы связаться с директором, а он еще не подъехал, а я не имею права…
– Не надо волноваться, – я так обворожительно улыбнулся, что глаза этой прожженной шлюхи чуть помутнели. – Ведь еще не известно точно, была ли здесь эта отдыхающая.
– Правда… – женщина пожала плечами. – Сейчас справлюсь.
Она встала и, виляя бедрами, двинулась в сторону металлических шкафов, но вдруг остановилась и посмотрела на меня.
– Как вы сказали – Анжела Буссу-Би? Аскалка из Москвы? Даже и копаться не надо. Я ее прекрасно помню. Она пробыла у нас целых четыре заезда подряд, постоянно продляя путевку. Недели две, как выписалась и уехала.
– В Москву?
– Не знаю. Во всяком случае, не сразу. Я как-то видела ее по Ялте. Я, между прочим, догадываюсь, почему вы ей интересуетесь. Она вела себя, мягко скажем… Постоянно приводила мужчин… Омерзительно! Если бы она захотела пожить еще, мы бы ей вежливо отказали. Наверно, она сняла квартиру в городе и продолжает свою работу. Впрочем, теперь ведь это разрешено, правда?
– Не совсем.
Женщина стояла близко от меня, и я чувствовал запах лука, исходящий из всех пор ее кожи.
– Вы не находите, – сказала она, – что делать это за деньги мерзко и нечестно?
– О, да! – поспешно согласился я. – Как вас зовут?
– Полина Поликарповна. Мне нравятся мужчины решительных профессий. Хотите чаю, пока начальство не подъехало?
– Да, – сказал я, борясь с желанием разорвать Полине Поликарповне ее вафельный рот.
Мои руки дрожали. То, что я собирался сделать, было самым важным, единственным, из-за чего мне пришлось преодолеть полторы тысячи верст.
Я достал пачку фотографий и протянул ей. Это были, разумеется, те фотографии, которые изображали только лица женщин. Обнаженную натуру я опрометчиво оставил в бунгало: мне и в голову не приходило, что кому-то захочется провести в моих вещах обыск.
Поликарповна стала просматривать фотографии, отрицательно поводя головой при каждой перетасовке. Мне оставалось только барабанить пальцами по столу. На фотографии Ники она чуть задержалась, но также пролистала ее. Я машинально отметил массивный тройной канделябр на столе, коробок спичек, чтобы можно было на ощупь восстановить в комнате девятнадцатый век, если подведет двадцатый.
– Ее здесь нет, – сказала Поликарповна, возвращая колоду.
Я ожидал этого ответа. Я достал другую половину пачки и протянул ей. На этот раз Полина Поликарповна узнала Марину.
СМЕРТЬ ИДЕТ ЗА СМЕРТЬЮ
В тот день по всей Большой Ялте шел черный, настоящий зимний дождь, было холодно, вольвокс покрылся оболочками, стремясь к стадии цисты. К вечеру, наконец, рассвело – с тем, чтобы вскоре окончательно стемнеть.
Я ходил от фонаря к фонарю, всматриваясь в лица женщин, словно маньяк. Теперь мне казалось, будто бы я всегда знал, что моя девочка жива, моя курочка, пышечка, шлюшка – жива, курва, кушает, жует, смеется, принимает фаллосы…
Я не нашел ничего, кроме влажной листвы в фонарных конусах, фальшиво золотой в этом горячем свете, хотя самой природой ей дан цвет хлорофилла. В кипарисовых ветвях запутались мутнявые, словно рыбьи пузыри, атавистические остатки дождя.
Я наблюдал проституток у подъездов ресторанов, гостиниц. Они были уродливы и жалки. Мне пришло в голову, что есть какая-то общая извращенность в революции, в самом духе бунтовщика: все эти часы меня не покидал, можно даже сказать, выручал образ лейтенанта Шмидта, женившегося на трупной курочке.
Поздно, когда все разошлись, я приплелся домой – с тем, чтобы, не раздеваясь, рухнуть, но на пороге комнаты мне пришлось испытать легкий шок.
В первое мгновенье я решил, что нахожусь в пространстве галлюцинации, потому что в моей постели, завернутый в одеяло, лежал, затылком излучая какой-то каштаново-седой кошмар – я. Вернее, мой, завернутый в одеяло – труп.
Я огляделся. На столе стояла бутылка шампанского, два высоких бокала и большое блюдо, похожее на Сатурн. В центре возлежало полосатое (как бы вращаясь) колоссальных размеров адамово яблоко.
Хозяйка спала, уткнувшись лицом в стену, ее легкие работали со свистом. Комната была наполнена густым настоем ацетона: у женщины, похоже, была больная печень.
Все это слегка дрожало в неверном пламени свечи, которая уже изрядно оплыла, свесив с чугунных лепестков канделябра причудливые сопли.
Я оценил возможность тихо собрать свои вещи, но не успел приступить к этой операции, так как содержимое моей постели завозилось и, детскими кулачками протирая глаза, посмотрело на меня мутным взором.
– Шо ты так долго? Я даже уснула, – пожаловалась она.
Больше всего на свете мне захотелось, нетрадиционно используя бутылку шампанского, расквасить ее маленький череп. Впрочем, та дичь, что произошла через несколько минут, заставила меня пожалеть об этом яростном импульсе.
– Иди ко мне, топтушка, – пригласила Эмма.
– Топтушка, – тупо повторил я.
Я подошел к окну и распахнул его. Воздух сада казался не более свежим, чем воздух комнаты, будто бы там была не Ялта, а еще одна, гораздо большая комната.
– Послушай, Эмма, – сказал я, – мне надо сообщить тебе одну печальную вещь. Я служил на подводной лодке, целых восемь лет. Однажды у нас разорвало реактор. И вот теперь я – импотент.
Она расхохоталась в голос.
– А ты, поди, ляг рядом, а там посмотрим. Я у тебя фотокарточки видела. Небось дрочишь, а? Открывай-ка шампанское.
– Эмма, – сказал я. – Мне нельзя пить ни грамма. Я закодирован. Если приму хоть наперсток, то сразу умру.
– Что ж! Тогда мне больше достанется. Ну, иди же!
– Подожди, моя радость. Мне надо в сортир.
Я, вышел, присел на унитаз и закурил. Тяжелый кал свободно повалил из меня. Я уже не испытывал больше никакого комплекса верности – только отвращение к телу, которое ждало меня в постели, истекая своей мерзкой жидкостью. В моей сумке была початая бутылка коньяка. Если выпить ее в два стакана, да запить шампусиком… Я вообразил Эмму, стенающую от наслаждения, ее рот с вывалившимся бараньим языком… Моя плоть не дала никакого ответа.
Да чтоб ты сдохла!
В комнате раздался хлопок: старая шлюха открыла шампусик. Я представил, как она сидит, белая, словно медуза-аурелия, на краю постели, и струей льется на ее бледные венозные ноги газированное вино…
Я вернулся с мрачной решимостью.
– Эмма, это я! – гнусным голосом Флобера пошутил я, но никакой мадам Бовари в комнате уже не было.
Бутылка шампанского была цела. Эмма лежала навзничь, широко раскрыв глаза. Посередине ее лба зияло отверстие, задняя стенка кровати, подушка – все было обрызгано ее мозгами, ползущими по белому, будто дождевые черви. Поднимался пар, пахло мясом, в распахнутом окне шевелилась листва.
Я быстро вышел из комнаты и встал в простенке. Стоя в простенке, я весь превратился в слух.
Так я провел минут десять – время, вполне достаточное, чтобы хорошенько прислушаться. Мысль, что пуля искала меня, была совершенно бесспорной. В тусклом свете огарка, со стороны окна, любое тело на кровати превращалось в абстракцию тела: достаточно было отыскать смутно белеющий треугольник лба и нажать на спусковой крючок. Нет, сначала надо прицелиться. А чтобы попасть с такого расстояния прямо в середину смутно белеющего треугольника, надо быть полностью уверенным, что не промахнешься… Я вспомнил мишень в заснеженном Переделкине, и холод пронзил меня до костей. Что если это была… Такое могло произойти лишь в самом плохом, традиционном триллере. Допустим, она за эти годы зачем-то научилась стрелять. Живая моя и здоровая. Допустим, она… Но с какой стати ей охотиться за мной?
Вернувшись в комнату, я долго рассматривал лицо трупа. По его выражению я понял, что Эмма в последний момент увидела своего убийцу. Рот был открыт, готовый выкрикнуть изумление и ужас. Она так любила Хемингуэя…
Посередине лба было аккуратное, с ровными краями отверстие, куда можно было просунуть палец, не очень большой, скажем, мизинец. Выходное отверстие в затылке было огромным: туда спокойно вошел бы кулак взрослого человека.
Я решил проверить это и засунул мизинец в лобовую дыру. Это получилось с трудом: я чуть не порезал подушечку пальца о край разрушенной кости. Вытащив палец, я машинально сунул его в рот и облизал.
Внезапно как бы пелена спала с моих глаз, и я увидел себя со стороны. То, что я только что сделал, было немыслимым. Я не мог понять, что заставило меня это сделать. Привкус во рту был чудовищным. Я немедленно стал блевать, давясь и исходя слезами.
Быстро собрав свои вещи, я вышел, обогнул дом и подошел к окну снаружи. Свеча кончала на столе. В свете огарка труп Эммы вызывал церковные ассоциации. Я заметил свою вчерашнюю рвотную массу, уже засохшую, но снова разжиженную дождем, чуть дальше – смятую, выброшенную мной утром пачку "Пегаса", и следы.
Это были огромные отпечатки подошв в елочку с крупными шипами – здесь, в Ялте, в местной глине, без сомнения, те же самые, что и в переделкинском снегу.
Стоя на самой точке выстрела, я внимательно осмотрел стену из листьев глицинии и вскоре нашел, что искал. Это была длинная, клейкая, слабо дрожащая на ветру – желто-зеленая сопля.