– Эх, парень! – расплылся Хант. – Придётся тебе поудивляться, покуда из тебя выбьют штатскую наивность. Мы тебя до поры держали на длинном поводке, теперь тебе придётся пообъездиться. Все мы прошли через это, но ты родился с серебряной ложкой во рту, потому что у тебя такой шеф, как я. Я не люблю начинать с галопа.
Я побоялся, что он примется развивать свои сентенции, и поспешно сказал:
– Да нет, пожалуйста, могу хоть завтра выехать к Линдману.
Хант залился смехом:
– Не торопитесь, не торопитесь, господин доктор. Раньше вы побываете в школе капитала Тиллоу. Мы тоже хотим приложить руку к вашему образованию.
8
_28 марта 1966 года. Температура воздуха +29. У меня температура нормальная. Голова ясная, тело невесомо. Боль в суставах нарастает. День кажется страшно длинным. Ночью легче: все спят, можно писать. Если за мной шпионят – рукописи уничтожат. Меня тоже. Гадаю, что будет раньше. Третьи сутки Сонарола._
Бодрее за перо, ещё нужно сказать о многом.
Я умею целиться в темноте, питаться листьями, прыгать с парашютом и шифровать радиограммы, а также молчать под пытками. Мы приучались спать на земле и разводить бездымные костры, мне сделаны прививки против малярии, чумы, холеры и тропического клеща. Капитан Тиллоу говорил:
– Университеты снабдили вас специальностью, я попытаюсь сделать из вас приличных рейнджеров. Вы здесь потому, что в современном мире победу н схватке приносит превосходство интеллекта, но образованность – она же ваш троянский конь. Вы слишком долго впитывали так называемую общечеловеческую мораль – в школе, на проповедях, в библиотеке, когда штудировали философию и право. А для вас не должно существовать добра и зла, так же как и законов милосердия. Мы сами ставим себя вне общества: наша работа, крики торжества, хрипы отчаянья, жизнь и смерть остаются тайной, и только после наших похорон семьям осторожно приоткрывают правду о том, кем были мы.
Можете насмехаться над лицемерием благопристойной публики. Мы служим ей, но не ждите, чтобы вам подали руку. Порядочное общество боится замарать белые перчатки.
Можете презирать политиков и дипломатов – все они пользуются нашими услугами, – но никто из них не пожертвует положением, чтобы разделить ответственность со своим провалившимся агентом.
Но можете гордиться тем, что оказались годными для службы, с которой нельзя уйти, службы, поставившей вас вне закона и над законом. И когда это чувство преодолеет в вас привычку судить поступки судом совести, я расстанусь с вами без опасений.
Мне нравились его суждения. В школе нас было много – людей без биографий и имён. Просто Фред, Аллан, Джек – клички, такие же, как моя -Рандольф. Но все мы имели высшее образование и предназначались для особых заданий, превосходящих всё, что может быть доверено обычному разведчику.
Я знал, что не обладаю сильной волей, что мне не хватает усердия и выносливости. По натуре я созерцатель – здесь меня заставляли действовать. Я прибыл к Тиллоу с неважной мускулатурой – в школе меня принудили заниматься спортом. Я видел, как с каждым днём крепнут мои бицепсы и темнеет от загара лицо. Мне было 23 года, а кто в эту пору жизни не мечтает о физической силе, о зависти прохожих, о румянце девушек, чей взгляд ты перехватил, когда они любовались твоей фигурой.
Я был здоров как никогда, с радостью встречал усталость от физической нагрузки, спал без сновидений и не хотел задумываться над дальнейшим. И над чем было думать? Меня воспитали патриотом. Хотя у нас в доме политика была не в моде, никто в семье не сомневался, что наша страна – лучшая в мире, наши порядки – самые правильные, а наших врагов надо побеждать. И раз уж мне выпало служить в том роде войск, который ведёт засекреченные сражения, я старался делать своё дело как можно лучше, чтобы оно было мне не в тягость, а приносило удовлетворение.
Капитан Тиллоу знал, как избавляют молодёжь от университетской неполноценности, неизбежно возникающей вследствие чрезмерного общения с книгами. В сравнении с ним Джо Хант выглядел патриархальным, как сельский лекарь рядом с резектором из анатомички.
Впоследствии я часто вспоминал капитана, временами мне даже казалось, что Линдман похож на него лицом, хотя Тиллоу был много суше и носил пенсне.
Клиника Линдмана была достаточно знаменита, чтобы время от времени попадать на цветные страницы журналов.
Оффис размещался на шестом этаже старого корпуса. Портик, гранитная лестница, а перед ней фонтан, обсаженный кустами роз. Это сильно отличалось от того, что мне приходилось видеть в других лечебницах, и я ещё раз подумал, что каждый делает себе рекламу как может. Одни ошеломляют публику постройками, похожими на марсианские дворцы, принимают пациентов в кабинетах, заставленных сверкающим металлом и электроникой. Другие избирают респектабельность, консерватизм – у Линдмана работали лифтёры, облачённые в старомодные ливреи, какие, вероятно, носили в Европе задолго до войны, а сёстры были с кружевными воротничками и в накрахмаленных передниках.
Я поднялся наверх, но к шефу меня не пустили. Со мной разговаривала секретарша.
– Профессор извещён о вашем прибытии, – пропищало это ходячее веретено в плиссированной юбке. – Вы можете начать завтра в ординатуре доктора Биверли, в отделении номер пять.
Я спустился к фонтану и пошёл разыскивать нового хозяина, но когда вошёл в отделение, дежурная сестра протянула мне трубку:
– Вы доктор Рей? С вами будут разговаривать.
– Я сказала "завтра", – пропищало веретено. – Завтра – это не сегодня. Если каждый начнёт всё путать и ему надо будет объяснять каждую мелочь…
Я представил себе, как жидкая пакля, выкрашенная в серебристый цвет, поднялась дыбом на её вытянутом черепе, и положил трубку.
В сквере, на краю фонтана, сидела девушка в докторском халате. У неё были продолговатые глаза, зелёные с карим отливом, и вместо серёжек маленькие монеты в ушах.
Я сел напротив и уже не сводил с неё глаз.
– Прошло семь минут, – серьёзно сообщила она. – Может, вы скажете что-нибудь?
– Давайте посидим ещё семь минут, а потом я попрошу вас посидеть ещё семь.
– Идёт! У меня как раз через четверть часа свидание с Великим князем.
– Великий князь, надо думать, – это профессор Линдман?
– Кто же ещё. Он курит русские папиросы и у него титул, который невозможно выговорить. А вы новенький? Сид рассказывал мне, что вас ждут.
– Сид – это кто?
– Доктор Биверли. А меня зовут Клэр. Сегодня мне исполнилось 24 года.
Я встал:
– Если мне будет позволено, я вам вручу мой запоздалый букет и торт, или вы предпочитаете коробку шоколада?
– Шампанское, – сказала Клэр, – я ведь наполовину француженка. Приходите с шампанским к восьми вечера в гостиницу персонала, номер комнаты отыщите по указателю внизу. А теперь держите за меня кулаки.
Она скрылась в дверях оффиса, а я отправился в город за шампанским. Чтобы выйти к автобусу, надо было пересечь всю территорию клиники, и я ещё раз внимательно оглядел заведение Линдмана.
Оно занимало большую площадь, на трёх четвертях которой раскинулся густой парк. На открытом месте стояли только старый корпус и напротив ещё один – новый, с множеством балконов и окон. Остальные строения были одноэтажными, самые дальние вообще не напоминали больницу, а походили скорее на охотничьи домики. Чинные сёстры катали в инвалидных колясках обитателей особняков, укрытых дорогими пледами. Такой уход должен был стоить немалых денег, и я подумал, что про Линдмана не напрасно говорят, будто он наживает миллионы не потому, что хорошо лечит, а потому, что охотно освобождает состоятельных наследников от обязанности заботиться о свихнувшихся предках.
9
_Сонарол гасит чувства, как морфий боль, остаются только воспоминания о перенесённой любви и ненависти, но и они бледнеют, рассасываются, как шов после операции._
Я уже с трудом могу восстановить, что испытал, когда мне стало ясно, чем занимается Сид Биверли и почему те, кто распоряжается мною, настаивали, чтобы я изучал психиатрию.
Когда мы познакомились, Сид пил ещё немного, а по утрам не пил совсем. Он выглядел несколько неуклюжим и ему было тесно в узкой ординаторской. Высокий, толстый, он вытеснял слишком много воздуха. К тому же комната была заставлена старинной мебелью ужасающих размеров. Сид предпочитал работать в палате, за столом, поставленным возле окна.
Он подал мне крепкую руку и дружелюбно спросил:
– Голова не трещит? А вы неплохо начали, доктор Рей. В первый же день приударили за самой красивой женщиной во всём округе. Понравилась компания? Долго веселились?
Я ответил в тон.
– Ровно до полуночи. Светлые законы Великого князя были соблюдены со всей строгостью.
Биверли огорчённо покачал головой:
– Эмерих неплохо относится к молодёжи, но не требуйте, ради бога, чтобы он стал человеком вашей эпохи. Его детство закончилось в кадетском корпусе, он начал служить ещё при Вильгельме.
– Да мне-то что, – сказал я. – Я приехал учиться у профессора, а не критиковать его распоряжения.
– Знаю, что вы думаете, доктор Рей! Попал в полицейскую палату: барак, тюремная извёстка на стенах… алкоголики, наркоманы… Другие работают в сверкающих палатах… Но запомните: всё то, – он кивнул в сторону окна, за которым виднелись оффис и фонтан, – всё то не более чем мишура, декорация, призванная отвлекать внимание публики от главного. Настоящее дело делается здесь. Сколько, вы думаете, платят пациенты, которых мы принимаем в стеклянной коробке с персональными ваннами? Тысячу долларов в месяц. Они могли бы с тем же успехом принимать хвойные ванны или УВЧ у себя в Даддливиле или другой дыре, но обыватель не упустит случая переплатить, если потом до конца дней можно бахвалиться: его драгоценным здоровьем занимался Линдман! Для них тысяча – это предел возможностей; аристократия живёт у нас в особняках, с личными поварами, но и она оптом не стоит половины того, что стоит пятое отделение. С чистой публикой приятно фотографироваться, работать с нею тяжело, а делать что-то для науки невозможно. С нашими же полицейскими "пассажирами" врач может сделать всё, что нужно для движения вперёд: у них слишком нищие родственники, чтобы поднимать шум. Наоборот, семья благодарит бога, когда удается отделаться от нахлебника, не способного больше работать. А полиции тем более безразлична судьба быдла.
Я стоял спиной к зарешеченным боксам, где лежали больные, и мне казалось, что они смотрят в мою спину и слушают, о чём мы говорим.
– Не обращайте на них внимания, – сказал Биверли. – Этот народ давно отучили от нежностей, а потом наша речь для них – речь иностранцев. Они рождаются в домах, набитых, как крольчатники, едва научившись ходить, начинают рыться в мусорниках, и если попадают в школу, то насильно и на самый короткий срок. Я проводил тесты: в лучшем случае они знают пятьсот слов из 70000 обиходных, которыми пользуется средний интеллигент. Воровать или, на худой конец, чистить ботинки прохожим сытней, чем корпеть в классе. Книгой голодное брюхо не набьёшь…
– Всё-таки странно, что профессор позволил навязать себе полицейскую клиентуру.
Сид посмотрел на меня с удивлением:
– Мне сказали, что я вас получаю для Сонарола.
Я пожал плечами:
– Мисс Уиликис не снизошла до подробностей.
– Пойдёмте в ординаторскую, – сказал Сид.
Он пропустил меня вперёд и притворил за собою дверь.
– Я был уверен, что вас просветят до меня. Но раз Эмерих так хочет… Сонарол – это открытие шефа. Он напал на идею ещё в Мюнхене, когда работал у знаменитого Шеллера. Они применяли терапию сном, и тогда Эмерих задумался над функцией сна. Почему он длится так долго? Практически сон отнимает у нас больше трети жизни. Если бы удалось сократить время, необходимое для сна, человечество выиграло бы колоссальное количество рабочих дней.
– О чёрт! – сказал я. – Это и есть идея Сонарола?
– Она проста до крайности, как видите, но потребовалось около миллиона лет, или сколько там существует человек, чтобы кто-то додумался перешагнуть порог привычного, как взрослый переступает препятствия, непреодолимые для младенцев.
– Результаты?
– У нас ушла уйма времени на предварительную апробацию стимуляторов.
У меня пересохло в горле:
– Но теперь вы перешли к опытам на людях, если я правильно понял?
Биверли покрутил головой:
– Сонарол с самого начала ставился на человеческом материале.
– Без отработки на животных?!
Сид потёр пальцами подбородок:
– Ваше поколение не знает истории Германии, доктор. Нацисты считали сумасшедших порчей нации. Эмериху незачем было экспериментировать на крысах или морских свинках, пациенты так или иначе подлежали уничтожению.
До меня не сразу дошла связь событий, потом я спросил:
– Вы хотите сказать, что здесь происходит то же?
Биверли вздохнул:
– Я уже говорил вам, что мы получаем людей из полиции. Эти пациенты безнадёжны. Вы можете их вылечить от помешательства, но как излечить от хронической нищеты? Выйдя отсюда, они вернутся к прежней жизни, к запоям или марихуане – это их единственная возможность хоть на время вырваться из болота опостылевшего существования. Они никому не нужны, эти люди, кладбища полны ими, как компостные ямы перегноем. А у нас они погибают хотя бы с пользой. Но мы обязаны считаться с мнением общества. Оно, естественно, не желает тратить ни гроша на содержание своих отбросов, но требует гуманности. Так что обычные нормы смертности у нас не превышаются.
Я должен был бы закричать: "Не хочу! Я врач, не вивисектор!" – но я прошёл школу Тиллоу и знал, что дело, которому я служу, не должно взвешиваться на весах добра и зла, не мне судить его, потому что оно является частью высшей политики, разработанной теми, кому доверено распоряжаться судьбами нации. Я был врачом только наполовину, медицина была моей специальностью, но не ремеслом…
Я сказал:
– Если опыты ставятся на ненормальных, картина может получаться искажённой…
– Мы сначала излечиваем. Восстанавливаем их психику. Вам тоже придётся засучить рукава. Материала не хватает, Эмерих требует, чтобы мы применяли самые эффективные средства. Он настаивает, чтобы ему давали здоровых людей, а не кое-как вылеченных маньяков. Ведутся переговоры о вынесении лаборатории в другое место, где с материалом будет легче. Так что у вас есть все шансы сделать карьеру! – закончил Сид, похлопав меня по плечу.
10
В марте 1965 года Эмерих Линдман заболел гриппом и в середине апреля был вынужден отправиться на юг, на морские купания. Болезнь здорово прохватила шефа, он не решался летать один и захотел, чтобы я сопровождал его. Мексика, безусловно, была бы для него полезней, но Сид объяснил мне, что Эмерих с 1946 года не выезжает за пределы страны.
Мы вернулись в клинику спустя две недели. Эмерих сразу поехал в клинику, а я после обеда пришёл в пятое отделение.
Сид, как обычно, работал в палате.
– А-а, Язевель! – он помахал рукой. – Приехали? Как вам понравилась знаменитая Вилла Клара?
– Думал, она комфортабельней, хотя, впрочем, провинциализм имеет свои прелести, особенно для пожилых.
– Да, да, – подхватил Сид. – Эмерих обожает простоту, гречневую кашу и усердных сотрудников.
Он наверняка пил не только за обедом, но и раньше, а я терпеть не мог хмельных. Мне очень не хотелось терять уважение к Сиду.
– Если вы не возражаете, – сказал я, – пойду поработаю в архиве, кажется, у меня возникла продуктивная мысль.
– Мысль… – повторил Сид. – Я мыслю – значит, существую. Эмерих поручил мне передать вам сегодня Новый Цикл.
Я должен был бы обрадоваться, но мне стало неприятно. Это удивительно: я думал, что уже окончательно освободился от прежних представлений…
До сих пор я только наблюдал за воздействием Сонарола, теперь мне предстояло самому подвергать людей его действию. Собственно, в самой процедуре не было ничего сложного: внутривенное вливание и всё. Но одно дело, когда вводишь лекарство, необходимое человеку, и другое дело -Сонарол.
Сонарол – смерть, на которую сознательно обрекают людей, для того, чтобы наблюдать их агонию.
Сид похлопал меня по руке:
– Хотите стаканчик брэнди? У вас сегодня, можно сказать, что-то вроде посвящения в новый сан.
– Благодарю вас, Сид, – только мне лучше перенести обряд без успокоительного.
Биверли встал, поднял указательный палец:
– Когда-нибудь Сонарол доведут до конца. Бог сотворивший землю, положил свои сроки каждому из нас, но почему человек прежде чем умереть должен превратиться в печёное яблоко? Старость калечит всё, не только внешность. С тех пор, как Эмерих изложил мне свою идею, я всё время боюсь умереть стариком с окостеневшим мозгом. Господи, это будет несправедливо: мы бьёмся над тем, чтоб подарить человечеству такую уйму молодости, а сами не можем получить для себя ни капли. Я закрываю глаза на многое, не думайте, что я в восторге от тех людей, которые финансируют наше предприятие, но если бы я не верил, что Сонарол – это открытие не века, а тысячелетия, я давно принял бы цианистый калий.
Он набил трубку, но не стал раскуривать, положил её на стол:
– Пойдёмте, к трём часам я должен доложить Эмериху.
– Язевель, что ты делаешь?
Я оторвался от микроскопа.
– Сижу над срезами.
– Ты можешь взглянуть на часы?
Стрелки показывали девять.
– Ого! Спасибо, Клэр. Хочешь, я поднимусь к тебе и мы пойдём покатаемся на лодке?
– Лучше встретиться у фонтана, оттуда ближе. Как мило, что ты вспомнил о своём обещании.
Я долго мыл руки, впервые убившие человека. Я не досадовал и не укорял себя: меня готовили к этому, я был готов к такого рода службе. Но я не мог себе представить, что будет с Клэр, когда она узнает правду и вспомнит, сколько раз она держала меня за руки и сколько раз я гладил её волосы.