- Беды? Не знаю… - Лаврецкий внимательно и очень спокойно смотрел в лицо Федору. - Впрочем… Может быть, вы и правы, но это мой долг, а тут уж, как говорится, ничего не поделаешь…
Женя вышла из института вместе со всеми, пошла в толпе, в самой гуще, стремясь пройти незамеченной к троллейбусу. Но Ким увидел ее. Похоже было, что он ждал. Стоял в стороне, на виду, так что невозможно было пройти мимо, не заметив его. Она отвернула голову, как будто разглядывала что-то на противоположной стороне улицы.
Он подошел сам.
- Здравствуй, Женя.
- Здравствуй.
Они не виделись со дня аварии - что-то все время мешало: то она задерживалась на объекте, то ушла немного раньше - нездоровилось.
И сейчас ему показалось, что она изменилась как-то. Осунулась, запали глаза.
- Что с тобой? Ты нездорова? - спросил он, хмурясь, вглядываясь в ее лицо.
- Немного… - Она смотрела куда-то вбок, потом, словно решившись, глянула ему прямо в лицо и тут же опять отвела взгляд.
- Или дома что-то? Как мама? - спросил он,
- Спасибо. Все в порядке. Они замолчали.
- Странно, не правда ли? - сказал он наконец.
- Что?
- Здороваемся, когда надо расходиться.
- Так получается, сам видишь. - Она виновато глянула на него и опять отвела взгляд, сделав неуловимое движение плечом. И он понял: она хочет уйти.
Он пошел рядом с ней, в сторону троллейбусной остановки, и пока шли, все время была какая-то тяжелая неловкость, все время молчали.
- Послушай, - сказал он, когда они уже почти подошли, - я много думал тогда… И, знаешь, пришел к выводу: ты права. Так не может продолжаться… Я решил уйти на квартиру.
- На квартиру?
- Да. Сниму где-нибудь комнату и переедем с тобой. Как ты думаешь?
- Как я думаю?
- Да… Пока поживем па частной, а со временем свою получим. Я с Федором поговорю, он поможет. Телефон помог же он установить. Он, если захочет, все может. Верно?
- Верно… Только… не надо говорить с Федором. И вообще ничего не надо, понимаешь?
- Почему? - Он остановился, и она увидела, как стало детски горьким его лицо.
- Я не могу тебе объяснить… Но, мне кажется, сейчас уже поздно… Впрочем… Может, это кажется… Может, это пройдет…
- Что-то случилось?
- Нет. Ничего. Просто я устала, наверно…
- Послушай, - сказал он, стараясь ободрить ее и себя, - может, махнем куда-нибудь, гляди, погода какая!
Погода действительно была редкостная. После месяца слякоти, дождя со снегом вдруг выдался совсем весенний солнечный день, какие иногда врываются в азиатскую осень. Трудно было отделаться от мысли, что эти деревья, вытянувшие к солнцу свои ветви, просыпаются сейчас после долгой зимней спячки.
Женя, прищурившись, посмотрела на солнце, потом на деревья, на сверкающие крылья автомашин.
Незаметно вздохнула.
- Извини, поеду.
Она успела подняться на подножку переполненного троллейбуса, и дверь за ней закрылась.
Заседание ученого совета было назначено на понедельник, а в пятницу вечером к дому Лаврецкого подъехала маленькая институтская "Латвия". Машина остановилась, погасли фары, затих мотор, но кто-то еще долго возился там, внутри, закрывал дверцы, пригонял окна, проверял тормоза.
Наконец негромко хлопнуло, послышались шаги. Кто-то потоптался у дверей, коротко дзинькнул звонок.
Лаврецкий открыл дверь и увидел Ильяса.
- Извините, Игорь Владимирович, - смущаясь, проговорил Ильяс и сиял свою меховую шапку, - я два-три слова сказать… Можно?
- Здравствуйте, дорогой, заходите. - Лаврецкий ласково увлек парня в дом. - Сюда, сюда… Раздевайтесь.
Но Ильяс жался к двери, мял в руках шапку.
- Я только два-три слова…
- Ну вот, заладил. А если я, скажем, четыре слова хочу услышать?
- Можно, - улыбнулся Ильяс.
- Вот так. Снимайте свою куртку. А сапоги не надо. Зачем? Зачем вы это делаете?!
- Дома пол чистый, я грязь понесу. Нехорошо. - Ильяс упрямо качал головой и стаскивал сапоги.
- Ну, ладно. Вот вам тапочки. Пойдемте.
Они прошли через гостиную. Здесь было полутемно, красноватый колеблющийся свет шел из дальнего угла, и когда они проходили мимо, Ильяс увидел, что в углублении стены, отражаясь в кафеле, покачивается синевато-красное угольное пламя.
- Красиво, - сказал Ильяс и остановился. - Сандал похоже.
Они постояли так немного, любуясь пламенем. Потом прошли в кабинет, где тоже был полумрак, но над столом горела настольная лампа под широким, плоским, как перевернутое блюдо, абажуром Она ярко освещала все, что находилось на столе: книги, журналы и рукопись, лежащую посредине
- Садитесь, дорогой, - Лаврецкий придвинул Ильясу кресло, - очень рад вас видеть. - Он окинул парня ласковым взглядом. - Вы совсем повзрослели. И хорошим мастером стали, говорят.
- Спасибо, Игорь-ака. - Ильяс, сидевший на самом краю кресла, потупившись, вдруг поднял голову. - А помните, какой я пришел?
Они посмотрели друг на друга и улыбнулись.
Года три назад завхоз института, добрейший Камрон-ака, попросил устроить на какую-нибудь работу своего племянника, приехавшего из кишлака. Паренек успел окончить восемь классов, когда умер отец. Надо было помогать матери растить братишек и сестренок. Лаврецкий велел прислать к нему парня на следующий день к десяти часам утра. Он пришел на работу, как обычно, тут же навалились какие-то дела, потом его куда-то вызвали, потом он вернулся, стал подводить к концу дня итоги и вдруг увидел запись в календаре, удивился, спросил секретаршу. Она сказала, что никто не приходил. Лаврецкий позвонил Камрону-ака, тот тоже удивился, пришел, стали они всех расспрашивать, потом вышли вместе на улицу и тут у входа увидели стриженого парнишку в белой холщовой рубахе.
- Йе?! - удивился Камрон-ака. - Почему ты не пришел утром?
- Я пришел, - сказал парень.
- Где же ты был? - Здесь.
- Весь день? С самого утра?
- Да. Домулла прошел мимо, я поздоровался и ждал, когда он меня позовет.
Лаврецкий принял Ильяса подсобным рабочим, устроил его в вечернюю школу и очень скоро убедился, что парень смышленый, хватает все на лету. Вскоре Ильяс сдал на водителя, получил права, и Лаврецкий поручил ему шефство над передвижной лабораторией. На его ответственности была лишь ходовая часть, но он уже начал постигать кое-что из премудростей сложных приборов… И тут завертелась вся?та история, Катаев держат передвижку больше на приколе, а вскоре перевел Ильяса па "Латвию". С Лаврецким они виделись последнее время редко.
И вот сейчас, этот неожиданный приход в такое время…
Лаврецкий разглядывал повзрослевшего, возмужавшего парня, с
удовольствием отмечая не только его рост и широкие плечи, но и живой блеск
глаз, по-прежнему застенчивых, но отражающих напряженную внутреннюю работу.
Чувствовалось, он мучительно думал о чем-то все время, не знал, как видно, с чего начать разговор.
Лаврецкий не торопил его. Спросил о матери, о братишках. Парень отвечал односложно, глядя в пол, думая, видимо, о чем-то своем.
- Что-то случилось, Ильяс?
Парень как-то испуганно глянул на Лаврецкого, опустил глаза, потом вздохнул и опять посмотрел прямо в лицо Лаврецкому, но теперь уже без страха.
- Игорь-ака, - сказал он тихо, - я хочу вам сказать… Я возил Федор Михайлович и Георгий Максимович… Сегодня возил…
Он замолчал. Молчал и выжидающе смотрел на Лаврецкого.
- Так. Ну и что же?
- Они разговаривал… - Лаврецкий нахмурился, хотел перебить, но Ильяс так разволновался, что уже не замечал ничего. - Они разговаривал… Федор Михайлович сказал: "Ну, теперь все. Меня партком вызывал, спрашивал про наш отношения со Стариком". Он так сказал. "Ну, я все выложил. И про прибор рассказал. Написал все. Теперь Старик уже ничего не сможет. Понедельникученый совет". Он так сказал. А Кудлай сказал: "Давно пора. Хватит нянчиться!" Он так сказал…
Ильяс провел рукой по взмокшему лбу, а Лаврецкий еще больше нахмурился. Он встал, прошел в дальний угол кабинета, постоял там возле стеллажа с книгами, затем вернулся к столу, дотронулся до плеча Ильяса.
- Милый мой, - проговорил он с мягким укором, - когда два человека разговаривают между собой, это их личное дело, понимаете? Личное. И вы нехорошо поступили, передавая мне чей то разговор. Это вы понимаете?
- Я понимаю… Но я… Я для вас хотел…
- Спасибо, Ильяс. Но дайте мне слово, что вы больше никогда не поступите так. Ни для меня, ни для кого другого.
- Хорошо. Я обещаю вам. Только… Только вы должны что-то делать… обязательно!
- Что-то делать, говоришь? Ты прав, конечно. Я должен, я обязан делать. Вот это. - Он положил ладонь на раскрытую рукопись. - Это главное, понимаешь? То, для чего я живу, для чего была создана лаборатория, за что люди нам спасибо скажут. А все остальное - чепуха, ерунда, понимаешь?! Забудь и выбрось из головы.
- А я думал, вы сейчас ехать будете, шум поднимать будете…
- Шум? Нет, брат, шум - это не но моей части. А вот поехать… Поехать бы надо.
- Куда?
- А куда-нибудь, все равно. Передвижку бы нашу вывести на открытое место, хоть на пару часов. Проверить расчеты. Очень важные расчеты, понимаешь? Вот тут бы ты мне действительно помог.
- Это можно. Только поржавело там, наверно.
- Приборы в порядке, - быстро сказал Лаврецкий, - я знаю. Я следил за ними все время.
- Это хорошо, - сказал Ильяс. - А ходовая?
- Тут ничего не могу сказать. - Лаврецкий развел руками - Бог его знает, что там.
- Ничего, - блеснул Ильяс белыми зубами. - В субботу делаем профилактику, воскресенье мой кишлак едем - давно не был, мамашка обижается. Ладно?
- Что ж, я согласен, - кивнул Лаврецкий, - пусть будет кишлак.
Они выехали ранним утром. Еще только занимался рассвет, он с трудом пробивался сквозь набухшие зимние облака, казалось, они улеглись на крыши девятиэтажных домов, окруживших новое здание института, и не собирались двигаться с места.
Ильяс посмотрел на серовато-черное небо, прищурился, поцокал языком.
- Нет, - сказал он, - дождь там не будет. Сюда несет, - и махнул в сторону.
Он оказался прав. Едва они стали выезжать к окраинам, небо посветлело, облака поредели, а дальше, когда ехали по шоссе, увидели, что появились и просветы.
Машина шла на небольшой скорости. Ильяс боялся прибавлять газ - время от времени что-то тарахтело, при переключении рычагов слышался скрежет, и лицо у парня болезненно искажалось при этом. Весь день накануне он провозился с мотором и ходовой частью что мог, смазал, почистил, подтянул. Но, видно, после стольких месяцев без присмотра, без движения, требовался более серьезный ремонт. Однако откладывать поездку нельзя было. Ильяс вел машину осторожно, прижимаясь к обочине, стараясь не глядеть влево, чтобы не видеть насмешливых взглядов водителей, обгоняющих фургон на своих мощных, стремительных машинах.
А Лаврецкий был доволен. Медленно проплывали справа коренастые стволы тутовников с обрубленными ветвями, высокие оголенные тополя с черными узлами покинутых птичьих гнезд… А там, чуть подальше от дороги, ползли назад аккуратные приземистые домики с растрепанными дымками над ними.
Лаврецкий смотрел на все это сквозь пожелтевшее боковое стекло водительской кабины и чувствовал, как неизъяснимое успокоение входит в душу. Потом он опустил стекло, увидел ясные зимние краски, вдохнул сыроватый холодный воздух и впервые за последнее время ощутил, как отступает напряжение последних дней, как, словно струны, отпускаются нервы и совсем по-иному видится и воспринимается все вокруг. Он с жадностью вглядывался в темно-коричневые комья на свежих бороздах перепаханных полей.
Он давно не видел землю, - не асфальт, не камни, не жесткие, поросшие кустарником горные склоны, а именно сырую, вывороченную, живую землю… Он глядел на нее и как-то впервые представил себе наглядно, не в виде цифр и формул, а именно наглядно, как это там все получается в пластах, внутри, как это туда, в глубину, оттягиваются с поверхности токи, растекаются, идут широким фронтом, а потом опять стекаются к какой-то одной точке притяжения. Он вдруг подумал, что, фильтруясь сквозь породы, они напоминают воду, грунтовую воду, проходящую там, в глубине, бог знает где, и затем вытекающую наружу в виде родников.
Он так задумался, что и не заметил, как они свернули на проселочную дорогу, пересекли какой-то мостик и въехали в огороженный глиняным дувалом дворик.
Ильяс посигналил несколько раз, и из дома с восторженным криком вылетела звонкая орава ребятишек. Они так кричали, так подпрыгивали и радостно тараторили, что в первое мгновенье Лаврецкому показалось, будто их по меньшей мере восемь или девять человек. И только когда Ильяс, соскочивший на землю, стал целовать их по очереди, подбрасывая одного за другим в воздух, Лаврецкий разглядел, что их всего пятеро - двое ребят лет по семь-восемь, малыш лет пяти и две девочки постарше, в ярких цветастых платьях, со множеством тонких косичек, заплетенных любовно и очень аккуратно. Ильяс посадил себе на шею маленького карапуза и, когда тот вцепился в его волосы, подхватил еще и двух девочек и закружил на месте так, что замелькали в воздухе тонкие косички. Он кружился, малыши визжали от удовольствия, истошно кричали оставшиеся двое ребят…
И тут из дома вышла пожилая женщина, всплеснула руками, покачала головой и стала что-то укоризненно говорить детям.
Ильяс остановился, отпустил их, и они, выстроившись в ряд, молча уставились на Лаврецкого своими большущими сияющими глазами.
- Поздоровайтесь с гостем, - сказала женщина, - вы же видите: почтенный человек к нам в гости приехал.
- Ассалям алейкум, - нестройным, но дружным хором сказали малыши и продолжали все так же рассматривать Лаврецкого. И столько неуемного любопытства, жадного интереса ко всему новому было в их глазах, что Лаврецкий не удержался, рассмеялся, подошел и погладил каждого по голове. Потом он подошел к матери Ильяса, хотел взять ее руку, поцеловать, но не успел. Она приложила ладони к груди и склонилась в традиционном поклоне. Лаврецкий сделал то же самое. Потом он все-таки взял шершавую руку этой женщины и, глядя ей прямо в глаза, сказал:
- Я очень рад познакомиться. У вас чудесный сын, мы все любим его.
Женщина улыбнулась приветливо, закивала головой и жестом пригласила гостя в дом. Лаврецкий вошел в прихожую, где стояло множество остроносых резиновых калош - от больших до самых маленьких, снял свои ботинки, пальто, шляпу и, как был, в одних носках, прошел в комнату, устланную узорчатыми паласами. Посреди комнаты стоял низенький деревянный столик с короткими ножками, вокруг него были разложены твердые - для сидения - подушечки; в углу, тоже на невысокой подставке, стоял телевизор, а вверху, на стене, висела черная тарелка репродуктора.
Лаврецкому все это было хорошо знакомо Он знал, где должен сесть гость, где усаживаются хозяева, и уже собирался опуститься на подушки, но мать Ильяса торопливо отодвинула занавески стенной ниши, достала оттуда другие подушки, обшитые блестящим атласным шелком, вынула еще пару таких же блестящих шелковых одеял и все это ловко, одним движением, расстелила по полу
Он поблагодарил хозяйку, сел, скрестив ноги, облокотившись о новую подушку. И лишь тогда сели Ильяс, его мать, а подальше устроились малыши
- Это мой учитель, - сказал Ильяс матери, - тот, про которого я вам говорил. Большой ученый. Большой человек.
Мать Ильяса еще раз поклонилась, приложив руки к груди. Она стала говорить Лаврецкому, что сын много рассказывал об учителе, и Камрон-ака рассказывал, и они все очень благодарны учителю, что он помог Ильясу выйти в люди. Ильяс стал переводить, но Лаврецкий остановил его, сказал, что он все понял, и попросил сказать матери, что не его, Лаврецкого, надо благодарить. Не он, так кто-то другой сделал бы то же самое. Спасибо надо сказать родителям, которые хорошо воспитали сына. И еще просил сказать, что Ильяс на правильном пути, но надо все время учиться. Все время. Вот ему, Лаврецкому, в три раза больше лет, чем Ильясу, а он тоже учится каждый день, каждый час.
Ильяс перевел, и мать опять закивала головой, потом она стала говорить, обращаясь к маленьким, чтобы они видели, как хорошо, когда дети послушные, какие они становятся умные и ученые, и как плохо, когда они не слушаются.
- Как отец ушел от нас, замучилась я тут с ними одна. Это отец все умел и все успевал, да будет мягкой ему земля! - Она вздохнула, провела по лицу ладонями. Малыши притихли, а Ильяс посмотрел на них строго и сказал, что кто из них будет плохо себя вести, тот на машине кататься больше не будет.
После этих слов они совсем присмирели, сидели тихо, как напуганные утята, и глазенки их погрустнели. Лаврецкому стало жаль их, и он сказал:
- А кто пообещает, что будет слушаться, тот поедет с нами на этой машине и увидит много интересного.
- Я! Я обещаю! - закричали они все разом и стали тянуть вверх руки, как в школе. И только самый маленький из них сидел насупившись, не радовался, не кричал. Потом он наклонился к одному из братьев и тихо сказал!
- Эта машина черная. Она страшная. Я боюсь ее. Старшие засмеялись, а малыш заплакал. Ильяс подошел, взял его на руки
- Не плачь, Каримджан, это хорошая машина, очень умная и добрая. А какие интересные вещи она умеет делать!
- Какие? - закричали они все наперебой, и глазенки их снова загорелись от радостного ожидания.
- А вот мы поедем все вместе и покажем. Покажем, Игорь Владимирович?
- Покажем. Они нам еще и помогут. Будете помогать?
- Будем, будем! - восторженно загорланили они и бросились к двери, но Ильяс вернул их, усадил на место и сказал, что неприлично выбегать из дома, когда за столом сидит гость.
Потом Халида-апа кормила гостей. Она сама принесла на круглом металлическом подносе три большие касы с дымящейся ароматной шурпой, разломила и разложила перед гостями свежие, отливающие янтарным глянцем лепешки. Затем она позвала старшую сестренку Ильяса, с ее помощью залезла в прихожей на сундук и достала подвешенную к потолку зимнюю дыню, сохранявшуюся, как видно, для особо торжественных случаев. Лаврецкий хотел было возразить, попытался сказать, что им еще предстоит работа и поэтому наедаться сейчас не следует, но Халида-апа резонно заметила, что от ломтя доброй дыни настроение лучше становится, а настроение для работы много значит. Она уже нарезала ее длинными ломтями, затем один такой мясистый, янтарно-зеленоватый ломоть надрезала поперек косыми дольками и все эю пододвинула гостю, а сама стала разговаривать с Ильясом, рассказывать ему последние кишлачные новости. Лаврецкий откусил одну дольку, ощутил во рту удивительный вкус, напомнивший лето, солнце, благодатную, разогретую лучами землю, и подумал, что, пожалуй, права эта простая, мудрая женщина.