Он тихо поднялся, вышел в прихожую, затем на крыльцо. Он стоял на сырых деревянных ступеньках, глядел в поле, видел голую, набухшую от дождя и снега землю, уходящую к туманному горизонту, видел вдали протянувшиеся тонким пунктиром молодые деревца, насаженные вдоль арыков, видел просветы в облаках и тяжелого черного беркута, ныряющего в тучу, - и вдруг ощутил свою кровную причастность к этому извечному миру, к этому небу, к этим облакам, деревьям, земле, ко всему, что делается в нем, ощутил какую-то необыкновенную ясность и легкость, и уверенность в том, что он делает одну и ту же работу со всем этим миром, и потому они обязательно поймут друг друга и помогут друг другу.
Это ощущение не оставляло его все время, пока они ехали, затем в поле разворачивали сеть передвижки, прозванивали участки земли, и он быстро, одним взглядом схватывал показания многих приборов сразу, лихорадочно писал, считал тут же на ходу и кричал Ильясу и ребятам, что надо переносить датчики на новое место.
Уже темнело, когда они вернулись к дому Халиды-апы, высадили ребят, попрощались и поехали в сторону города. Они проехали километров пятнадцать, когда в первый раз заглох мотор. Ильяс долго возился при свете переноски, наконец мотор завелся, после того как Лаврецкий долго, до изнеможения прокручивал его ручкой.
Они поехали, проехали еще километров шесть и стали, на этот раз, кажется, основательно.
Было уже поздно, перевалило за двенадцать, по шоссе как назло, никто не проезжал. Протарахтел какой-то старый чахлый "москвичек" - но о буксире тут нечего было и думать. Они походили, походили вокруг, да и махнули рукой - залезли в фургон, пристроились кое-как на скамейках и решили ждать утра.
Было холодно, сыро. Ильяс долго ворочался, сжимался, старался прикрыться своей короткой кожаной курткой. Наконец, задремал. И вдруг проснулся от света. Лаврецкий стоял перед пультом, глядел на приборы, вид у него был странный: горящие глаза, вздыбившиеся волосы, пальцы вздрагивали, перебегали от одного верньера к другому.
- Что вы, Игорь Владимирович, - испугался Ильяс, - может, плохо вам?
Но Лаврецкий не отвечал. Он не отводил взгляд от доски, потом все так же, не глядя в сторону Ильяса, протянул ему руку с секундомером.
- Ну-ка, милый, засеки время. Я там вывел пару проводов, сейчас дам напряжение, скажу "раз", и ты тут же включай секундомер. Как скажу "два" - выключай!
Полусонный Ильяс, плохо соображая, что происходит, пялил глаза на секундомер.
- Так… Так… - возбужденно приговаривал Лаврецкий. - Попробуем еще раз!
Они провозились почти до рассвета. Потом вздремнули, а когда проснулись, было уже совсем светло. Мимо них, объезжая фургон, один за другим шли самосвалы, автобусы, грузовики.
Лаврецкий посмотрел на часы.
- Так… - усмехнулся он. - Начинается ученый совет,
- Опоздали! - ахнул Ильяс.
- Ничего… - махнул рукой Лаврецкий, - теперь не так важно.
Они договорились с шофером какого-то самосвала, и машина, кряхтя, позванивая своими цепями, потащила их за собой.
Запись в тетради
Я стараюсь с ним не встречаться. Избегаю, как могу. И все время думаю о нем. Это проклятье какое-то, но я не могу не думать. Не могу не думать…
И не то, чтобы он заслонил для меня весь мир, или я была бы под властью его личности. Тут что-то другое… Пытаюсь понять. Все время пытаюсь понять его до конца.
Сегодня, после нескольких дней, я опять видела его. На ученом совете. Я села в самый дальний угол и наблюдала за ним. Он сидел рядом с директором и Ганиевым, был возбужден, наэлектризован, нервно улыбался и вроде бы ждал чего-то, все время посматривал по сторонам.
Лаврецкого не было. Сообщили, что он уехал куда-то с Ильясом и не вернулся.
А он сидел в президиуме, сверкал своими точеными зубами, и чувствовалось, был весь натянут, как тетива. И все время посматривал на входную дверь в конце зала. То ли он ждал, что появится Лаврецкий, то ли искал глазами меня…
Впрочем, по-моему, не до меня ему было. Хотя…
Вот он вышел на трибуну - высокий, красивый, немного побледневший, правда, но эта бледность придала ему вдохновенный вид. Я не слушала, что он говорил, я вглядывалась в его лицо, а слова - они существовали как-то сами по себе, и уже потом, вспоминая все это, я поняла, что он говорил. А тогда… Я только видела его лицо. Сначала оно было бледно и сдержанно. Именно сдержанно. Чувствовалось - ему стоит огромных усилий сдерживать себя, говорить спокойно. А потом глаза его загорелись По мере того, как он говорил, они наполнялись каким-то фанатическим блеском, и лицо все больше бледнело.
Он говорил о том, что маленькая, никому неведомая лаборатория переросла в крупный отдел, налажены широкие связи с производством, мы ощутили себя полезными обществу, и в этом - наше счастье. Конечно, все это не так просто, кого-то это задевает, кто-то страдает, кому-то трудно выдержать новый ритм и новый стиль. Что ж делать - новое всегда вступает в борьбу со старым и всегда побеждает его, как бы болезненно это ни было - такова диалектика жизни. И тут уж приходится идти на жертвы - ничего не поделаешь.
Я смотрела в его лицо, которое наливалось болезненной бледностью, видела глаза, горящие неестественным блеском, и с замиранием сердца ждала, что сейчас прозвучит имя Лаврецкого. Но оно не прозвучало, хотя оно угадывалось за каждой его фразой. И все-таки он не произнес его, не произнес, хотя это, видимо, стоило ему больших усилий.
Под конец он, по-моему, был взвинчен до предела. Он стоял неестественно прямо, отодвинувшись назад на длину вытянутых рук, а пальцы его вцепились с двух сторон в края трибуны.
Голову он откинул назад, и голос его пророчески зазвенел, когда он сказал: "
- Большой труд, большая работа целого коллектива никогда не проходят даром. Нас заметили, о нас пишут, нам созданы условия, о которых никто мечтать не мог два года тому назад. Но это еще не все. Я думаю, не совершу преступления, если здесь, в этом кругу, сообщу… - он оглянулся, - разрешаете?
Директор снисходительно улыбнулся, кивнул головой.
- …Так вот, я могу сообщить, что в принципе уже решен вопрос о создании у нас самостоятельного Института защиты от блуждающих токов.
Уж не знаю, сказал ли он это так, или действительно все были наэлектризованы, но зал взорвался аплодисментами.
А он стоял, вцепившись руками в трибуну, и на лице его дрожала полусумасшедшая улыбка.
- Ну, вот, - сказал он, когда немного успокоились, - все радуются, а Игорь Владимирович - нет.
Стало очень тихо. И все головы разом повернулись назад: в дверях стоял Лаврецкий.
Он видно, только что появился, и Федор первым заметил его с трибуны. Заметил и не удержался, сказал все-таки. Зачем ему это надо было - не знаю. То ли он специально хотел вызвать Лаврецкого на спор, то ли ему надо было насладиться своим триумфом, - во всяком случае все сейчас смотрели на Лаврецкого.
Тот стоял возле входной двери в какой-то странной, заляпанной грязью одежде, с пожелтевшим, осунувшимся лицом, и пристально вглядывался поверх голов туда, в сторону трибуны.
Потом он шагнул в проход между стульями и сказал:
- Я тоже радуюсь, Федор Михайлович… Только по-своему… Дело ведь не в том, какая вывеска будет висеть, старая или новая, дело в том, что мы сможем дать, находясь под этой вывеской. Будем ли подновлять старое, или сможем дать нечто действительно новое…
- Нельзя ли яснее? - крикнул Федор.
- Извольте. - Лаврецкий подошел ближе к сцене, и тут со своего места привстал директор.
- Игорь Владимирович, проходите сюда, на сцену. Пусть будет открытый разговор.
- Неудобно как-то, - сказал Лаврецкий, - я в таком виде… Мы выезжали с Ильясом… Я взял фургон, проверил свои последние выкладки, и вот к какому выводу я пришел…
- Вы взяли фургон? - перебил Федор. - Теперь он завелся?! Я не хотел об этом говорить, но раз уж вы сами начали… В тот вечер, когда пробило кабель на машиностроительном и мы лазили там под дождем, искали пробой, Лаврецкий не позволил вывести фургон, отказался снять прибор…
- Фургон не заводился, ты знаешь! - крикнул с места Ким.
- А прибор? Почему ты не привез прибор? Молчишь? Так вот, я думаю, что выражу мнение всех, если скажу, что нам трудно будет работать вместе с человеком, который поставил себя вне коллектива…
- Это ты поставил его вне коллектива! Слышишь, ты! - Ким стал пробираться к сцене. - Дайте мне слово, я скажу! И насчет прибора, так я сейчас думаю, прав был Лаврецкий, незачем нам было копаться…
- Мы спасали честь коллектива, - загремел Федор, - мы ликвидировали аварию, а он сидел в своем фургоне и занимался математическими выкладками… Я повторяю, нам трудно будет работать вместе с человеком, который скатился до уровня…
- Свое мнение мы выскажем сами, - густой бас Гурьева перекрыл шум в зале, - так что, пожалуйста, говорите только от себя лично!
Федор обернулся в сторону Гурьева, что-то прокричал, но его уже не было слышно, все заговорили разом, председатель стучал карандашом по графину, и во всей этой суматохе никто не заметил, куда девался Лаврецкий. Я встала и увидела, что он зачем-то присел на крайнее место в третьем ряду и сидит там, взявшись за подлокотники, вместо того, чтобы идти на сцену. "Ну что же он! - с досадой подумала я, - Неужто и сейчас наблюдателем хочет остаться?" И тут я увидела, что он как-то странно привалился плечом к соседу, и тот придерживает его одной рукой, а другой машет, отчаянно машет, зовет к себе…
21
На этот раз Гурьев долго стоял в вестибюле больницы, прежде чем его пропустили в палату.
Пожилая медицинская сестра, которая вынесла пропуск, предупредила:
- Только пятнадцать минут. Следите сами, прошу вас.
Они прошли по коридору первого этажа, и сестра указала палату. Лаврецкий, судя по всему, был предупрежден, он ждал Гурьева, тот сразу почувствовал это, как только открыл дверь и встретился с ним глазами. Лаврецкий слабо улыбнулся, кивнул головой.
- Спасибо, что пришел, - сказал он хрипло. - Ты извини, что побеспокоил…
- О чем ты говоришь! - прервал его Гурьев. Он о болью глядел в похудевшее, заострившееся лицо Лаврецкого. Глаза еще глубже ушли во впадины, высокий лоб отдавал желтизной, а щеки заросли седой щетиной - видно, бриться ему было трудно.
- Я давно бы уже был у тебя, - сказал Гурьев. - Не пускали.
- Я знаю, - вздохнул Лаврецкий. - Еле упросил главврача…
Они замолчали, и Лаврецкий стал всматриваться куда-то в угол. Потом он качнул головой, словно стряхнул с себя что-то, и опять грустно улыбнулся.
- У нас мало времени, правда? Хочу сразу сказать о главном. Потом уж поговорим… Хорошо?
Он открыл тумбочку, достал оттуда толстую тетрадь в клеенчатом переплете, а из нее вынул два листка, исписанных его мелким, почти каллиграфическим почерком.
- Вот, - сказал он, - результат.
Он протянул листки Гурьеву и откинулся на подушку.
Вадим Николаевич сначала пробежал все глазами, затем стал всматриваться в каждую строчку.
- Потом, - сказал Лаврецкий. - Дома разберешь. Посмотри конечную.
Но Гурьев не мог оторвать глаз. Он упорно, строка за строкой, просматривал расчеты, пока не дошел до написанной крупно конечной формулы.
Только тогда он оторвался, посмотрел на Лаврецкого, этот, увидел, что лицо у Гурьева стало совсем другое за эти мгновения. Он вошел в палату с каменно-печальным, суровым липом, а теперь вдруг оно приобрело все оттенки ж иного, возбужденного и даже восторженного человека.
Он глянул еще раз на Лаврецкого блестящими главами и, не в силах сдержать своего возбуждения, встал, отер лицо платком, снова сел.
- Слушай, - сказал он, - если все это действительно так, то ведь это же…
Губы его разъехались, и он счастливо, как ребенок, засмеялся.
- Господи, да ты знаешь, что ты сделал! Ради этой срочки, может, тысячи людей в мире работают!
- Ладно, - сказал Лаврецкий, - погоди радоваться. Надо проверить. Проверь и, если верно, пошли в журнал, пусть печатают.
- Все сделаю, не сомневайся, - сказал Гурьев. Он хотел сложить листки, но передумал и опять стал читать, по лицу его словно луч пробежал, он даже прищурился. - Ну, как там? - спросил Лаврецкий. - Все по-прежнему? - По-прежнему, - весело сказал Гурьев. Теперь ему было весело. - Дым коромыслом. - Он стал заметно окать, - Комиссия создана. Но не это главное.
- Что же?
- Институт будет. Институт блуждающих токов.
- Институт! - медленно повторил Лаврецкий, и в голосе его прозвучало уважение. - Это хорошо… Он что же - директором?
- Кому же еще. Твоими стараниями.
- Да… А я, значит, главным этим самым, как его… консерватором?
- Наверно.
- А что, - сказал Лаврецкий, - хорошо бы так! в каждом институте две должности ввести - главный новатор и главный консерватор. Как ты считаешь?
- Еще шутишь?
- Что ж мне остается… - Лаврецкий усмехнулся. Он опять замолчал, но теперь лицо его было как бы, подсвечено изнутри усмешкой.
- Послушай, - сказал Гурьев, нажимая на "о", - я вот давно хотел тебя спросить… Никак не пойму я… Бот родился человек в советской семье, учится в советской школе, потом в институте. И всюду, везде, на каждом шагу его учат: все для человека, для его счастья, для его совершенства. Во имя человека делаются все огромные дела, строятся заводы, ставятся плотины, расщепляется атом… Человек, утверждаем мы, - самая большая ценность на земле! Так я говорю?
- Так.
- Ну вот. Растет иной юноша. Входит он в жизнь. Он умен, способен, полон силы, бурной энергии, посмотришь со стороны: чудеса творит, себя не жалеет, столько дел наворочал за короткое время - иной за полжизни такое не совершит. И все не для себя - для дела! Для общества! А присмотришься поближе, изнутри, так сказать, и видишь - не принес он людям своими делами пи тепла, ни радости, не сделал их счастливее, а, пожалуй, даже наоборот. Вот и выходит, что строит он, казалось бы, для человека, а разрушает что-то в самом человеке… Так я и спрашиваю - откуда? Откуда же эта отрава у него внутри, скажи-ка ты мне на милость?
- Да… - грустно улыбнулся Лаврецкий, - я смотрю, вы там в философию ударились.
- Я ведь серьезно.
- И я серьезно. Что тебе сказать, Вадим Николаевич… Думаешь, я об этом не размышлял? У каждого, наверно, бывает такая минута, когда встает этот вопрос… - Он помолчал, поднял на Гурьева глубоко запавшие глаза. - Это, знаешь, наверно, как блуждающие токи. Никто ведь их не планирует. Посылаем мы токи по проводам, по назначению, чтоб они тепло принесли людям, свет, добрую силу посылаем Так нет же, отрываются в каких-то случаях, уходят в землю, растекаются там, под нами, разъедают все, что попадается на пути… И выходит, сами мы их и порождаем. Порождаем-то для добра, а, случается, уходят они от нас, чтобы творить зло. Почему? Это уж другой вопрос.
- Блуждающие токи… - поднял голову Гурьев. - Это ты, пожалуй, верно сказал. Блуждающие…
- Вот погляди. - Лаврецкий приподнялся, достал запавшую в изголовье газету. - Передовая о связи науки с жизнью. Я вот тут подчеркнул, смотри: "Следует усилить материальное воздействие на институты и лаборатории, где результаты исследований попадают "на полку", а не на производство, где работают без напряжения, отстают от ритма пятилетки". Очень правильная мысль, не так ли? Но ведь все можно опошлить, самую здравую мысль можно обратить в свою противоположность, если руководствоваться не духом ее, не сутью, а буквой… Знаешь, как Ленин говорил в "Детской болезни": "Всякую истину, если ее преувеличить, если ее распространить за пределы ее действительной применимости, можно довести до абсурда, и она даже неизбежно в указанных условиях превращается в абсурд…" Вот ведь - мы все вместе шесть лет бились ради этого, - он притронулся к листку, который Гурьев держал в руке. - Что это такое, если поглядеть со стороны? Какая-то формула сложная, на первый взгляд, отвлеченная… Мы-то с тобой знаем, что она позволит сделать в практическом смысле, кардинально решить проблему защиты, перевести ее из области голой эмпирики на точный расчет, а значит, использовать в нашем деле электронно-вычислительную технику… И в конечном счете - свести к минимуму возможность аварий, пробоев, простоев, сэкономить рабочие часы, средства, сохранить ритм производства… Что может быть более важно в практическом смысле? Но ведь это мы знаем с тобой…. Ну, еще некоторые специалисты… А для всех остальных - ну что это? Голая математика, "чистая" наука… Так?
- Допустим, - сказал Гурьев, - так что же прикажешь делать, кричать на каждом перекрестке: мы хорошие, мы не чистой наукой занимаемся, мы пока еще пользы не даем, но скоро, очень скоро, вы увидите, мы дадим большую пользу, только не закрывайте нас, только дайте нам довести до конца…
- Кричать стыдно?
- Стыдно. И унизительно.
- Да… А что он сделал? Пришел и стал кричать! Пользы-то на грош, а крику на весь мир. И главное - все наглядно! Что-то устанавливают, пускают, с производства не вылазят - вот ведь, выходит, где реальная польза! Не так ли?! И вот кто, оказывается, действительно откликается на это важное и нужное решение! - Лаврецкий взмахнул газетой. - Вот мы сейчас и пожинаем плоды!
Он откинулся на подушку. Отдышался.
- Что ж, по-твоему, мы ему уподобляться должны были? - спросил Гурьев.
- Уподобляться - нет. Я считаю, что требовать к себе излишнего внимания - это значит воровством заниматься, брать у общества то, что сейчас нужнее в другом месте. А вот объяснить как следует, убедить, доказать - мы должны были Но не сделали этого. Тут-то, наверно, и кроется наша ошибка… Даже вина - если хочешь…
- Ну, ты уж слишком! - Гурьев полез во внутренний карман пиджака. - Слушай, тут телеграмма какая-то странная пришла на твое имя. От Саши Карелина.
- Прочитай.
- Да тут и читать нечего. - Гурьев развернул бланк. - Одно слово: "Спасибо", а дальше: "воскл", опять "воскл" и еще раз "воскл". Ты что-нибудь понимаешь?
- Догадываюсь. Ответь ему тоже одним словом. Напиши: "Пожалуйста", ну и тоже "воскл". Три раза.
- А один раз нельзя? - подозрительно спросил Гурьев,
- Можно, - улыбнулся Лаврецкий, - но лучше три. Это код такой.
- Слушай, а не рехнулись вы оба на старости лет?
- Судя по всему - как раз наоборот. Так что не жалей. Пиши три раза.