Я украдкой огляделся. У меня создалось впечатление, будто нас посреди ночи выбросило в море, где на бурлящих волнах покачиваются люди-лодки. По двое, по трое, низко опустив головы и что-то бормоча, перед нами кишело не менее сотни человек.
Атмосфера была какая-то нездоровая. "Боже милостивый, куда мы попали?" - молча вопрошал я, изнемогая от любопытства.
- Гибер Финн?.. - окликнул режиссер.
- Погодите, - шепнул Гибер Финн. - Вот-вот начнется!
Чего я ожидал? Наверно, думал: сейчас будет зрелище, как в старом фильме, когда на паруснике вдруг откидываются безобидные с виду переборки кают, а там - пушки, которые станут палить по врагу. Или же фермерский дом раскроется, словно коробка из-под крупы, а там - ракетная установка, которая выпустит снаряд, чтобы уничтожить Париж с расстояния в пятьсот миль.
Значит, так, думал я: камни сейчас расступятся, стены рухнут, сверху полыхнут розовые огни, и залп чудовищной пушки принесет сюда дюжину, нет, десять дюжин жемчужно-румяных девушек, да не каких-нибудь ирландских коротышек, а гибких, как француженки: они посыплются на нас сверху и попадут прямо в воздетые руки благодарной толпы. Вот это будет дар небес!
Тут вспыхнул свет. Я заморгал.
Потому что мне открылось нечестивое зрелище. Под холодными струями оно предстало предо мною во всей полноте.
Итак, вспыхнул свет. Кишение усилилось, люди подались в одну сторону, увлекая туда же и нас.
Из небольшого ящика, установленного в дальнем конце этого каменного мешка, выскочил механический заяц. За ним с лаем понеслась восьмерка собак, выпущенных в круг. От толпы не исходило ни крика, ни шепота. Только медленно поворачивались головы.
Освещенный круг заливало дождем. Твидовые кепки и ненадежные суконные пиджаки промокли до нитки. Дождевые капли задерживались в густых бровях и свисали с тонких носов. Струи Дождя молотили по нахохлившимся плечам. Я тупо смотрел перед собой. Заяц бежал. Бежали собаки. На финише заяц сиганул в свою электрическую нору. Собаки с лаем сбились в кучу. Свет погас.
В потемках я повернулся лицом к режиссеру, зная, что он повернется ко мне. Благодарение небу, что в тот вечер лил дождь, было темно и Гибер Финн не видел наши лица.
- Не зевайте, - закричал он. - Делайте ставки!
Часов около десяти мы возвращались в Голуэй на той же скорости. Дождь не прекращался, ветер не утихал. Когда мы подрулили к моей гостинице, вздымая фонтаны брызг, дорога текла рекой, вознамерившись размыть камни.
- Ну, вот, - сказал Гибер Финн, глядя не на нас, а на лобовое стекло, где метались обессилевшие щетки. - Таким путем.
Мы с режиссером сделали ставки на пять забегов и лишились двух, если не трех фунтов. У Гибера Финна был огорченный вид.
- Я-то в солидном выигрыше, - сказал он, - причем кое-что поставил от вашего имени. В последнем забеге, Господь свидетель, поставил за нас всех и выиграл. Давайте-ка я с вами рассчитаюсь.
- Нет, Гибер Финн, спасибо, не надо, - промямлил я застывшими губами.
Схватив мою руку, он сунул в нее два шиллинга. Я не сопротивлялся.
- Так-то лучше, - сказал он.
В вестибюле гостиницы режиссер выжал на пол свою шляпу, поднял на меня глаза и произнес:
- Вот тебе и разврат по-ирландски.
- Дикий ночной разврат, - подтвердил я.
Он ушел.
Мне до смерти не хотелось подниматься к себе в номер. Я битый час сидел в промозглой читальной комнате, а потом воспользовался привилегией постояльца: потребовал у сонного портье стакан и бутылку.
В полном одиночестве я слушал дождь, дождь, колотивший по холодной гостиничной крыше, и предвидел, что меня, как Ахава, ждет наверху гробовое ложе и барабанная дробь непогоды.
Я вспоминал о единственном клочке тепла в этой гостинице, во всем городе, в целой республике Эйре: это был вставленный в мою пишущую машинку сценарий, вобравший в себя мексиканское солнце, горячий тихоокеанский ветер, спелые плоды папайи, желтые лимоны, раскаленный песок и страстных кареглазых женщин.
И еще я вспоминал, как темно было на городской окраине, как вспыхнул свет и побежал механический заяц, и за ним - собаки, как заяц сиганул в ящик, свет погас, а дождь так и лил на отсыревшие плечи и мокрые кепки, стекал по носам и просачивался под твид.
Взбираясь по лестнице, я посмотрел в запотевшее окно. Под фонарем проезжал велосипедист. Он был в стельку пьян - велосипед бросало зигзагами из стороны в сторону. А этот ездок, не разбирая дороги, кое-как давил на педали и вскоре скрылся в ненастной тьме. Я проводил его взглядом.
И пошел умирать к себе в номер.
(перевод Е. Петровой)
Морская раковина
Ему хотелось выскочить на улицу и бежать, перемахивать через живые изгороди, поддавать ногой пустые жестянки и орать под окнами, чтобы вся компания выходила гулять. Солнце стояло высоко, погодка выдалась хоть куда, а он валялся, укутанный одеялами, весь в поту, и злился - кому ж такое понравится?
Хлюпая носом, Джонни Бишоп сел в постели. Сноп солнечных лучей, который горячил ему ступни, хранил запахи апельсинового сока, микстуры от кашля, а после маминого ухода - еще и духов. Нижняя половина лоскутного одеяла была похожа на зазывную цирковую "растяжку": такая же красно-зелено-лилово-голубая. От этой пестроты зарябило в глазах. Джонни поерзал.
- Гулять охота, - тихонько заскулил он. - Вот Черт. Черт!
Над головой жужжала муха; она колотилась в оконное стекло, отбивая сухую дробь своими прозрачными крылышками.
Джонни покосился в ее сторону, зная по себе, как ей хочется на волю.
Он несколько раз кашлянул и убедился, что это не болезненный старческий кашель, а обыкновенный мальчишеский, какой может напасть на человека одиннадцати лет, но не может помешать ему ровно через неделю оказаться на свободе и, как прежде, тырить в чужих садах яблоки или обстреливать училку жеваными шариками.
Из коридора донесся чеканный стук каблучков по натертому до блеска полу. Дверь открылась: на пороге возникла мама.
- Что это вы расселись, молодой человек? - возмутилась она. - Немедленно лечь.
- Я уже поправляюсь. Честно-честно.
- Доктор ясно сказал: еще два дня.
- Два дня! - Настал момент изобразить негодование. - Сколько можно болеть?
Мама рассмеялась.
- Ну, болеть не болеть, а в постели полежать придется. - Она легонько потрепала его по левой щеке. - Еще соку хочешь?
- С лекарством или так?
- С каким еще лекарством?
- Я тебя знаю. Ты мне в сок микстуру подмешиваешь, чтобы я не догадался. А я распробовал.
- Так и быть, без микстуры.
- А что у тебя в руке?
- Ты об этом?
Мама протянула ему какой-то поблескивающий кругляш. Джонни положил его на ладонь. Кругляш оказался твердым, гладким и - на вид неплохим.
- Доктор Халл по пути заехал к нам и оставил для тебя эту вещицу. Сказал: будет тебе занятие.
Джонни побледнел, заподозрив подвох. Детские пальцы скользнули по блестящей поверхности.
- Обойдусь без его занятий! Это вообще неизвестно что!
Мамина улыбка была теплее солнечного света.
- Это раковина из морских глубин, Джонни. В прошлом году доктор Халл нашел ее на берегу Тихого океана.
- Ну, ладно. Что еще за раковина?
- Точно не знаю. Наверное, давным-давно, много лет назад, она принадлежала кому-то из обитателей моря.
Джонни наморщил лоб.
- В ней кто-то жил? Как в домике?
- Вот именно.
- Правда? Честно?
Мамина рука поправила раковину у него на ладони.
- Если сомневаетесь, молодой человек, послушайте сами. Этот конец - показываю - надо приложить к уху.
- Так? - Он поднял раковину и старательно вдавил ее в свое маленькое розовое ухо. - А дальше что?
Мама улыбнулась:
- А дальше, если помолчать и прислушаться, можно разобрать что-то очень, очень знакомое.
Джонни прислушался. Ухо раскрылось в ожидании, как полевой цветок.
На скалистый берег накатила гигантская волна, которая с грохотом обрушилась вниз.
- Море! - воскликнул Джонни Бишоп. - Мама! Это же океан! Волны! Море!
На далекий, изрезанный утесами берег набегали валы - один за другим. Джонни крепко зажмурился, и его осунувшуюся физиономию прочертила широкая улыбка. Розовое детское ухо жадно ловило рев набегающих волн.
- Точно, Джонни, - подтвердила мама. - Это море.
День клонился к вечеру. Джонни, откинувшись на подушку, сжимал в ладонях морскую раковину и с усмешкой глядел в большое окно, справа от кровати. Оттуда было хорошо видно дорогу, а дальше - пустырь, где, как растревоженные жуки, сновали мальчишки, не переставая спорить:
- Эй, я тебя первый подстрелил! Ты убит! Жила много не нажилит! Я так не играю! Теперь я командир!
Их перебранка, словно подхваченная приливом солнца, лениво плыла где-то далеко-далеко. Солнечные лучи бездной янтарных вод затопили лето. Неспешно-тягучие, томные, теплые. Весь мир погрузился в этот прилив и замедлил свое движение. Часы тикали еле-еле. Трамвай плелся вдоль улицы, едва слышно бренча по нагретым рельсам. Почти как в кино, когда пленка крутится не на той скорости и постепенно теряет звук. Все вокруг затихало. Казалось, за окном не остается ничего существенного.
Ему страсть как хотелось вырваться на улицу. Но приходилось лишь глазеть на других ребят, которые среди этого тягучего зноя перемахивали через забор, гоняли мяч, катались на роликах. А ему все время давила на голову тяжесть, тяжесть, тяжесть. Веки, как оконные рамы, так и норовили закрыться, закрыться. Подле уха лежала морская раковина. Он прижал ее покрепче.
На незнакомый берег с грохотом рушились волны. Прямо на желтый песок. Ретируясь, они оставляли после себя клочья пены, будто сдутые с пивной кружки. Пена лопалась и исчезала, как сон. И тогда снова набегали волны, и снова после них оставалась пена. На подернутом рябью песке беспорядочно суетились просоленные, мокро-бурые морские рачки. Из шума раковины чудом возникали видения; океанский бриз холодил щуплое тельце Джонни Бишопа. Предзакатный зной больше не обжигал кожу и не наводил тоску. Часы принялись наверстывать упущенное. Трамваи бойко зазвенели по металлу. Летний мир отряхнулся от дремы и оживился, разбуженный волнами, которые все бились и бились о прекрасный невидимый берег.
Эта раковина еще как пригодится! Вот настанет какой-нибудь нескончаемый, скучный день, а он прижмет ее к уху, повыше мочки, - и перенесется далеко-далеко, на продуваемый всеми ветрами мыс.
Половина пятого, подсказали часы. Время нить лекарство, подсказали четкие мамины шаги по натертым половицам.
Микстура была налита в столовую ложку. Да и вкус у нее, к несчастью, был как у микстуры. Джонни скорчил ту особую рожицу, которая говорила: "гадость". Когда горечь удалось перешибить глотком холодного молока, он поднял глаза на домашнее, незагорелое мамино лицо и спросил:
- А мы когда-нибудь поедем на океан?
- Отчего же не поехать? Может, даже на Четвертое июля. Если папе дадут отпуск на две недели. До побережья на машине - два дня; недельку там отдохнем - и обратно.
Джонни устроился поудобнее, и в глазах мелькнуло что-то чудное.
- Никогда в жизни не видал океана - только в кино. Наше Лисье озеро с ним не сравнить; наверняка океан даже пахнет по-другому. Он такой огромный и вообще классный. Вот бы прямо сейчас туда!
- Ждать осталось совсем недолго. Просто у вас, у мальчишек, терпения нет.
Присев на краешек кровати, мама взяла его за руку. Она заговорила о чем-то не до конца понятном, но отдельные слова все же до него доходили:
- Если бы я писала трактат о детской психологии, я бы, наверно, озаглавила его "Нетерпение". Нетерпение буквально во всем. Что-нибудь вам втемяшится - тут же вынь да подай. До завтра не дотерпеть, а вчерашнего дня как не бывало. Все вы из племени Омара Хайяма, вот что я тебе скажу. Только с годами начинаешь сознавать, что умение ждать, планировать, запасаться терпением - это все атрибуты зрелости; иными словами - признаки взрослой жизни.
- Не хочу я запасаться терпением. Надоело валяться в постели. Хочу к океану.
- А на прошлой неделе ты хотел бейсбольную рукавицу - вынь да подай. Все твердил: "Пожалуйста, ну, пожалуйста, мамочка. Если бы ты знала, как она бесподобно сделана. В магазине последняя осталась".
Мама всегда была малость не того, честное слово. Вот и сейчас она не могла остановиться:
- Помню, когда я была маленькой, мне попалась на глаза какая-то кукла в витрине магазина. Побежала к маме, говорю: в продаже осталась одна-единственная куколка. А вдруг, говорю, ее кто-нибудь купит? На самом деле таких кукол оставалось не менее десятка. Просто мне втемяшилось. Я и сама не отличалась терпением.
Джонни повернулся на другой бок. Его широко раскрытые глаза полыхнули синим блеском:
- Да не хочу я ждать, мам. Если долго ждать, я вырасту, и все интересное мне уже будет до лампочки.
На это маме нечего было возразить. Она помолчала, сцепив руки; тут у нее на глаза навернулись слезы - наверно, подумала о чем-то своем. Тогда она закрыла глаза, а потом открыла и сказала:
- Иногда… мне кажется, что дети больше нашего понимают в этой жизни. Иногда мне кажется, что… ты прав. Но язык не поворачивается сказать такое вслух. Ведь это против всяких правил…
- Против каких правил, мам?
- Против правил цивилизации. Но ты радуйся жизни, пока не повзрослел. Радуйся, Джонни. - Ее слова прозвучали веско и как-то неожиданно.
Джонни поднес к уху морскую раковину.
- Мам, знаешь, что мне втемяшилось? Чтобы я сейчас оказался на океанском пляже и побежал к воде, а на бегу зажал нос и заорал во все горло: "Кто отстанет, тот макакой станет!" - Джонни залился смехом.
Снизу, из гостиной, послышался телефонный звонок. Мама заторопилась снять трубку.
Джонни лежал в тишине, весь обратившись в слух.
Еще два дня. Прильнув ухом к раковине, Джонни вздохнул. Целых два дня. Комната погрузилась в темноту. В квадратной ловушке большого окна томились звезды. Деревья подрагивали на ветру. По тротуарам скрежетали ролики.
Джонни закрыл глаза. Снизу доносилось звяканье столовых приборов - это мама накрывала на стол. Родители сели ужинать. До слуха Джонни доносился гулкий отцовский хохот.
А внутри ракушки чередой бежали волны. Но было и кое-что еще…
"Валы вздымаются стеной, играют волны на песке, и чайки низко над водой от зноя стонут вдалеке".
- Что это? - Джонни прислушался. Замер. Поморгал.
Тихо, неизвестно где:
"Над океаном - неба край, и солнца блики на волнах. А ну, дружнее налегай, морскому ветру помогай…"
Будто сотня голосов хором затянула песню под скрип уключин:
"Спешите плавать по морям…"
И уже другой голос, одинокий и негромкий, зазвучал наперекор волнам и океанскому ветру:
"Спешите плавать по морям, хоть волны рушатся на брег и выгнул спину океан, почуяв их соленый бег…"
Джонни подержал раковину перед глазами.
"Кто моря не видал пока, придет сюда издалека. Поторопись, я жду, дружок. Здесь волны, ветер и песок. Не медли: вот моя рука!"
Дрожащими пальцами Джонни снова приставил раковину к уху и, задыхаясь, сел в постели. Мальчишеское сердце прыгало и стучало в грудной клетке.
На далекий берег с грохотом рушились волны.
"Что задиковинный привет послал тебе прибой? Смотри: жемчужный льется свет от ракушки витой. Один конец ее широк, другой невидим глазу. Куда зовет она, дружок? Ответ найдешь не сразу. Но ты получше приглядись и смело в путь иди - туда, где скалы рвутся ввысь и море впереди".
Пальцы Джонни легли на вмятинки вокруг раковины. То, что нужно. Она завертелась, завертелась, завертелась, а потом уже стало незаметно, что она вращается.
Джонни стиснул зубы. Что там говорила мама? Про мальчишек. Эта… как ее… философия… длинное какое-то слово! Про детское… "Нетерпение". Нетерпение! Да, да, ему не терпится! Ну и что такого? Свободная рука сжалась в бледный кулачок и начала молотить по лоскутному одеялу.
- Джонни!
Он рывком опустил раковину и проворно спрятал ее под одеяло. По коридору, со стороны лестницы, приближались отцовские шаги.
- Здорово, сын!
- Привет, папа!
Родители крепко спали. Время перевалило далеко за полночь. Джонни с величайшей осторожностью достал из-под одеяла раковину и приложил ее к уху. Порядок. Волны никуда не делись. А вдали скрипят уключины, на грот-мачте надувается брюхо паруса, по соленому океанскому ветру плывет негромкая песня гребцов.
Он все крепче прижимал раковину к уху.
В коридоре застучали каблучки. Мама свернула к Джонни в спальню.
- Доброе утро, сынок. Еще спишь?
Оказалось, кровать пуста. В комнате не было ничего, кроме солнечного света и тишины. На кровати покоился сноп лучей, этакий золотистый пациент, опустивший яркую голову на подушку. Одеяло, красно-синее, как цирковой транспарант, было откинуто. Ненужная простыня сморщилась, как бледная стариковская кожа.
При виде этой картины мама нахмурилась и потопала строгим каблучком.
- Вот негодник! - воскликнула она в пустоту. - Побежал играть с соседскими сорванцами, голову даю на отсечение! Поймаю - задам… - Она не договорила и расцвела улыбкой. - Люблю этого негодника больше жизни. У мальчишек нет никакого… терпения.
Она поправила сбитую постель, принялась разглаживать одеяло, и тут ее пальцы наткнулись на какой-то комок под простыней. Пошарив там рукой, она вытащила, на свет какую-то блестящую штуковину.
И улыбнулась. Это была морская раковина.
Мама сжала ее в руке и, просто из интереса, поднесла к уху. Глаза широко раскрылись. Челюсть отвисла.
Комната поплыла и закружилась веселой каруселью - только мелькали яркие лоскуты и оконные переплеты.
Раковина заревела ей прямо в ухо.
На дальний берег рушились волны. После них на неведомом пляже оставались клочки прохладной пены.
И тут песок заскрипел под маленькими пятками. Мальчишеский голос пронзительно закричал:
- Ребята, айда! Кто отстанет - тот макакой станет!
И соленые брызги, когда хрупкое тельце плюхнулось в эти волны…
(перевод Е. Петровой)
Бритье по высшему разряду
Он въехал в город, двигаясь на восток и паля из пистолетов в синее небо. Между делом застрелил курицу, которую тут же втоптали в пыль копыта его лошади, а потом с гиканьем перезарядил обойму и, как был, с рыжей, колючей трехнедельной щетиной на физиономии, поскакал в салун, оставил лошадь на привязи и, не расставаясь с дымящимися пистолетами, прямиком направился к стойке бара, где с неудовольствием изучил в зеркале свое закопченное солнцем отражение, прежде чем потребовать стакан и бутылку виски.
Бармен из-за стойки придвинул к нему и то, и другое, а сам ретировался.
Посетители перебрались в другой конец зала, поближе к закускам, и разговор заглох.
- Что, языки проглотили? - вскричал Джеймс Мэлоун. - А ну, всем базарить и кутить! Кто не понял, тому вышибу остатки мозгов!
Все сочли за лучшее изобразить базар и кутеж.
- Так-то лучше, - сказал Джеймс Мэлоун, опрокидывая в себя очередной стакан.