Монристы (полная версия) - Елена Хаецкая 6 стр.


– Что-то я не поняла, – зловеще сказала Хатковская.

Запахло скандалом.

Стемнело. Упали первые капли дождя, тяжелые, как кровь. Собачка задрожала обвислым задом и стала нервно поджимать ножки. Заговорили липы. Музыканты поспешно убирали стулья. Через минуту хлынул ливень.

* * *

Учебный год, родные зеленоватые стены, милый кабинет военного дела с манекеном, одетым в защитный костюм и противогаз. Незабываемая встреча с музой.

Муза сияла всеми своими железными зубами. Отныне на занятия по военной подготовке мы обязаны являться в гимнастерках. В белых передниках мы слишком походили на гимназисток.

Никакое перо не в состоянии описать, в каких пугал удалось нам превратить себя. У Натальи часто шла носом кровь. Закапав кровью гимнастерку, она не стала ее стирать и гордо ходила с кровавыми пятнами на груди. Хатковская носила гимнастерку навыпуск, юбка была ненамного длиннее, что придавало моей подруге несомненное сходство с "мальчиком без штанов" у Салтыкова-Щедрина. Что касается меня, то однажды Саня-Ваня, не вытерпев, подвел меня за руку к зеркалу и спросил, не стыдно ли мне. Гимнастерка моя, с плеча какого-то громадного детины, стираная-перестираная, древнего образца, изящным мешком драпировалась на моей стройной фигуре.

Попытки Сани-Вани ввести заодно форменные юбки успеха не имели. По школе поползли двустишия:

Завыли жалобно собаки,
Увидев юбку цвета хаки

и

Во избежание позора
Не придушить ли нам майора.

Саня-Ваня не терял бодрости и начал активную подготовку к районному смотру строя и песни. Мы забросили даже разбирание и собирание автомата Калашникова и принялись наводить глянец на внешность. Торжествуя, Саня-Ваня приволок белые ремни и пилотки и раздал нам. Последние жалкие остатки партикулярности были задушены белыми ремнями.

Я сидела у окна, в пилотке, с двумя косичками, в огромной гимнастерке, и смотрела, как кот крадется по двору. Из-за стены доносилось бумкание рояля и детские голоса. Там шел урок пения. Дети старательно пели:

Товарищ мой, со мною вместе пой,
Идем со мной дорогою одной,
В одном строю плечо-плечо-плечо
Шагают те, в ком сердце горячо

(бум-бум-бум!)

В одно-ом строю-у!..

Мы тоже это пели. Кто пел: "К плечу прижав плечо", а кто – "Плечо прижав к плечу", и от этого получалось "плечо-плечо-плечо".

Затем следовало скандирование под мрачные аккорды:

Свободу! Народу!
Свободу! Народу!

И уже сплошной крик:

Когда мы! едины! то мы непобе-димы!
Эмбегло! унимо!

(Это уже они перешли на испанский язык).

Хорошо, что на уроках пения стали петь, лениво думаю я. Сцены из прошлого встают перед моим мысленным взором. Мы в пятом классе проходили оперу "Садко". Учительница диктовала нам содержание, мы записывали его в тетрадки, а потом она нас спрашивала, что случилось с Садко на дне морском. Римского-Корсакова за это мы ненавидели и называли Греческим-Корсаковым, а на "Садко" написали идиотскую пародию под названием "Сапфо". Из персонажей этого произведения помню только святую Санту-Заразу и сочиненную мною арию:

Санта-ты-Зараза,
лучшая святая,
Тебе здесь выстроен храм,
пуританский храм.

Эта ария исполнялась на мелодию танго "Дождь идет".

После "Садко" мы проходили оперу "Пер Гюнт", но это название переделывалось нами совсем непечатно.

– Сидди, – сказала Хатковская, – нас надо увековечить. Пошли фотографироваться.

– С ума сошла.

– Ничего не сошла, – обиделась Хатковская. – А ты совсем обленилась. Идем!

И вот мы идем. Хатковская безжалостно подталкивает меня и говорит:

– Ну вот, теперь ты будешь ковылять на ватных ногах, а я буду тебя толкать и бормотать: "Не бойся, подойди и скажи дяде свою фамилию и адрес!"

– Хатковская, нас заберут.

– Отставить пораженческие настроения! – картаво говорит бодрячка Хатковская. – Веселей надо смотреть! Мы скажем, что мы из школы милиции… Тогда посмотрим, кто кого заберет.

Некоторое время мы идем молча. Вдруг я представляю себе, как придется снимать пальто, и ежусь.

– Хатковская! Вдруг там какой-нибудь полковник?

– Мы пригласим его третьим.

Хатковская делает заказ, и мы исчезаем за занавеской. Надо снимать пальто. У зеркала причесывается какая-то молодая особа. Мы в замешательстве топчемся на месте. Вдруг Хатковская с безумно-решительным видом скидывает пальто и подходит к зеркалу. Я тоже вылезаю из своей шкуры. Мимо проносится фотограф. Я скрещиваю руки наполеоновским жестом над своим белым солдатским поясом. Хатковская шепчет:

– В случае чего толкнешь ему байку про сумасшедшего военрука.

Я глухо отвечаю:

– Я скажу, что у нас в школе такая форма…

В щели занавески появляются горящие любопытством глаза. Я подхожу к зеркалу и начинается: надвинуть пилотку на левую бровь, на правую бровь, на два пальца, на три пальца… Шепот у занавески: "Ты посмотри, посмотри…"

Фотограф, не моргнув глазом, усаживает нас перед объективом: подбородочек налево, глазки направо, головку повыше… Затем он вдруг улыбается и преувеличенно-бодро говорит:

– Служим, девушки?

Мой хриплый смешок:

– Нет, учимся.

Хатковская, деловито:

– У нас военрук чокнутый.

На следующий день я, стоя на парте, звенящим голосом выкрикивала в потрясенную толпу:

Зеленая рубашка,
Белый передник.
Эх, Саня-Ваня,
приве-редник!

Эй, у кого майорские
погоны на плечах?
Трах-тара-рах-тах-тах,
ох, божий страх!

Ребята, с ними кончено,
Эх, красота!
Майорские погончики,
Тра-та-та!

Да как бы не случился
Боль-шой кон-фуз!
Кому сегодня снился
Бубновый туз?

Свобода, свобода
Всему народу!
Вставайте смело,
Долой военное дело!

Раз-зойдись, брат-ва,
Мы сегодня в ла-фе,
Наплевать на все,
Айда в ка-фе!

Загремела перебранка,
Засвистела песня-пьянка:
Эх, поганый Санька!
Эх, поганый Ванька!

Отчего он стал так кроток?
То орут двенадцать глоток:
Наплевать, наплевать,
Надоело воевать…

Подходили еще и еще, просили прочесть с начала… О, это был триумф!

Неделю потом боялась, что триумф доползет до директора. Лавры Дениса Давыдова жгли мой лоб.

Где ты, Денис Давыдов? Молодой казак с белой прядью на лбу, провожающий глазами оборванных французов, которые медленно идут к границе, утопая в русском снегу… Где та новогодняя ночь, пушка в бальном зале, стук сапог по лестнице, распахивается дверь – молодое улыбающееся лицо под треуголкой, легкое движение плечом – и шуба падает на пол… "Танцы, господа!" Где вся та жизнь – синий снег, кивера, французские марши? Наступила зима, но там, в маленьком домике на окраине, не горят окна, и хлопья не падают на эполеты, и никто не растапливает печку сырыми дровами. Нет клуба. Это фантазия наша…

– …Я вам говорю! Вам! Встаньте!

– А?

– Вы что – спите на занятии?

– Нет, почему сплю?

Саня-Ваня разгневан.

– Встаньте.

Я встаю. Пень еловый.

– Почему вы не соблюдаете дисциплину?

– Потому что… не считаю нужным!

Саня-Ваня берет меня за плечо и толкает к двери.

– Идите к директору, – говорит он, и голос его вздрагивает от гнева, – и без ее разрешения…

Класс сочувственно смотрит мне в затылок. Я закрываю дверь и медленно бреду по зловеще тихому коридору. "Что делать?" – как сказал Чернышевский. Мадлен, тебе труба. Какой пассаж!

У кабинета директора на подоконнике сидит полковник Головченко. Я немедленно заливаюсь горькими слезами. Их высокоблагородие удивлены и растроганы. Сквозь всхлипывания доносится мой противный жалобный голос:

– …А строевая подготовка – это тяжело… и не всякому дано… это нужно призвание… ы-ы-ы… Александр Иванович не понимает…

В тот момент, когда Саня-Ваня шел насладиться зрелищем моего унижения, я уже вытирала слезы, утешаемая директором, а полковник Головченко многозначительно сказал:

– Александр Иванович, можно вас на минуточку…

Саня-Ваня был посрамлен и уничтожен, но на душе у меня скребли прямо-таки саблезубые тигры, потому что я поступила достаточно подло, натравив их высокоблагородие на их благородие, тем более, что последнее, в сущности, желало мне добра.

Придя домой, я даже выдрала из конспекта по военке листы, исписанные изречениями Пруткова-младшего. Эти листы, нечто вроде фиги в кармане, утешали меня в тяжелые минуты, и я воображала, что протестую против муштры.

Оттого наши командиры лысы,
Что прическу у них объели крысы.

И мое любимое:

Не нам, господа, подражать Плинию.
Наше дело выравнивать линию.

Но на уничтожении этих листов мое раскаяние кончилось.

* * *

Наша школа ist eine Schule mit erweitertem Deutschunterricht, по каковому поводу ее часто посещают разнообразные иностранные делегации. Тогда лучших учеников снимают с уроков и отправляют беседовать с делегатами. Совсем недавно мы крупно оконфузили западных немцев: они проходили по лестнице в тот момент, когда стройная шеренга одетых в гимнастерки девушек дружно орала:

– Здра!!! жла!!! трищ!!! йор!!!

Саня-Ваня орлом прошелся перед нами и с видимым удовольствием произнес:

– Напра-во!

Никогда так четко мы не исполняли его приказаний, никогда так звонко мы не щелкали каблуками наших легкомысленных босоножек, никогда строевой шаг не печатался громче и резче, чем в тот раз, когда мы промаршировали мимо немецких гостей, с интересом проводивших нас глазами. Вышел медизанс, как говорили в XVIII веке, и наше школьное начальство усилило бдительность.

– Да!!! – кричала в трубку директор. – Да! Консул ФРГ! А во дворе баки с мусором. Немедленно! Да! Экстренно.

Я потихоньку вышла из канцелярии. Консул ФРГ – это не какие-нибудь студенты из Гамбурга. Это уже серьезно.

Баки, наши вечные философические мусорные баки, были вывезены экстренно и немедленно. Рушилось что-то незаблемое. Но более всего нас потряс Саня-Ваня. Он стоял на лестнице В ШТАТСКОМ, и глаза его были скошены в сторону, и руки его покоились на перилах, и был он понур и печален. Вместо приветствия он тяжело вздохнул и прошептал: "Не имеют права ущемлять…"

Надпись "Кабинет военного дела" была тщательно заклеена чистенькой беленькой бумажкой. Натали ликовала и пыталась исполнить (варварским голосом) песню Friede, Friede, sei auf Erden – Menschen wollen Menschen werden, но почему-то сбивалась на восточную мелодию. Мимо промаршировали в столовую первоклассники. Увидев замаскированную табличку на двери, двое или трое остановились, смешав ряды, и тыкая пальцами заорали:

– Гля! Гля! Чего налепили…

Вскоре наступила долгожданная минута, когда нас сняли с уроков и отправили беседовать с консулом. Мы долго стояли под дверью, забоявшись такой дипломатической миссии; наконец, кто-то один толкнул дверь, и мы, немного падая друг на друга, ввалились в класс, избранный пресс-центром. На стене – огромный портрет Тельмана. Под Тельманом – несколько бледных от волнения учительниц и директор. Ма-ма. А вот и консул – настоящий дипломат, высокий, стройный, в синем костюме. Увидев нашу смешавшуюся толпу, он встал и, слегка наклоняя серебряно-седую голову, пожал каждому руку, сказав:

– 'n Tag!

Настоящий дипломат, думала я, отвечая на твердое рукопожатие. Настоящий!

Консул легко опустился на стул, небрежно бросил ногу на ногу и откинул голову.

– А это – наши ученики, – хлебосольным голосом сказала директор.

Темные глаза консула скользнули по нашим любопытным лицам, и он молча наклонил голову.

– Если у вас есть к ним вопросы…

– О нет, – сказал он, – вы мне очень хорошо рассказали про вашу школу и ее интернациональные связи.

Тут все они заговорили про интернациональные связи, а я уставилась на Тельмана и стала вспоминать последнюю делегацию.

Это были студенты из Гамбурга, славные ребята, обмотанные шарфами, в невообразимых кепках, длинноволосые молодые люди и стриженые девушки. Сначала для них пела наша могучая агитбригада, исполнявшая, как всегда, "Как родная меня мать провожа-ала!" (инсценировка) и "Левый марш" (на немецком языке).

И вдруг кто-то из студентов встал, махнул рукой и запел:

– Steht' auf, Verdammte dieser Erde!

И я тоже встала, и наши голоса взялись октавой:

– Весь мир голодных и рабов!

И все тоже встали, и бессмертный пролетарский гимн загремел по школе, выметая пыль из самых дальних и темных углов и вихрем вырываясь из плотно закрытых окон, так что лопались стекла, и куда-то мчался, как ураган, и никогда, никогда не будет войны, потому что мы здесь, на Большой Посадской улице, на двух языках поем Интернационал, и мой серебряный голос звенит, а сзади подхватывают чьи-то сорванные голоса, и это мои товарищи! Была минута единения и восторга!

Расстроенный старенький рояль подпевал нам, но наши молодые глотки вскоре заглушили его дребезжащий старческий голос, и последние аккорды неожиданно вынырнувшие из затихающего хора, поставили нерешительную точку после нашего пения. Минута прошла.

– …И, конечно, поездки наших школьников в ГДР, – говорила директор, оглядываясь на учительницу, переводившую ее слова на немецкий язык. Консул настороженно-вежливо кивал.

Когда рассказ об интернациональных связях иссяк и грозил перейти в демонстрирование вымпелов, значков, альбомов и многочисленных берлинских медведей с короной между ушами, консул своим дипломатическим чутьем понял это и стал благодарить за интересный рассказ и встречу со школьниками. Мы были ужасно разочарованы.

Через два часа после отъезда шикарной машины консула грохот под окнами привлек наше внимание. То прибыли из эвакуации мусорные баки.

* * *

Перемены заполнены светскими беседами. Натали, Хатковская и я сидим втроем на подоконнике, болтая ногами, и ведем изящные разговоры о Марии Валевской, польской возлюбленной Наполеона. Эту историю поведала нам Христина, которая вдруг принялась усиленно читать польских авторов и учить наизусть стихи Мицкевича (в русском переводе).

Пани Валевская, тоненькая женщина с пышными белыми локонами и синими глазами – рядом со всемогущим и непонятным Наполеоном, завоевателем Европы, окутанным пороховым дымом, – и где-то вдали шестидесятилетний ничтожный муж прекрасной пани – о, как это пикантно! Вся история интригующе начинается с маркиза де Флао, подстроившего встречу Марии с Императором… О, как? Вы не знаете де Флао? И спокойно смотрите мне в глаза после этого? В наше время не знать де Флао? Вы что, серьезно, на самом деле, не знаете де Флао? ЭТО ЖЕ ВНЕБРАЧНЫЙ СЫН ТАЛЕЙРАНА!!!

– Но Мю-рат! – со свойственной ей последовательностью говорит Хатковская. – Мюрат – это во! Это… (шепчет, боязливо оглядываясь на Кожину). Это – та-такой ду-рак! А Каролина-то, Каролина! Как она ему изменяла! – Это пре-елесть! Знаешь этого Мэт-тэрниха? Ну, которого с такой штучкой на голове изображали, как редиску? Ну вот, с ним она ему и изменяла.

Наталья, задумчиво, как бы поверх голов:

– Александр Пушкин, Александр Одоевский, Александр Рылеев… Все-то декабристы, все-то поэты, все-то Александры…

Я не выдерживаю:

– Может быть, мои сведения несколько устарели, но Рылеева звали Кондратием…

Некоторое время Наталья смотрит на меня с нескрываемым презрением:

– Я разве сказала – "Рылеев"? Я сказала – "Радищев".

– А Радищев так-вот декабрист… Самый заядлый… – отзывается Хатковская. – Он так-вот дожил до 1825 года…

– Да ну вас! – говорит Наталья и немилостиво отворачивается.

Назад Дальше