Предки Калимероса. Александр Филиппович Македонский - Вельтман Александр Фомич 5 стр.


- У-У-У-У! - закричали все, уставив палец на Антисфена.

Он побледнел, в душе его собиралась мстительная гроза, губы задрожали.

Вдруг вошел раб и сказал что-то на ухо Аристотелю. Аристотель заметно удивился, вскочил с дивана и, извиняясь перед гостями, вышел.

Хохот прервался.

- Что это значит? - спрашивали все друг у друга; но только я один понимал в чем состояло дело.

- Странная вещь, - думал я - неужели Антисфен нюхает табак?

Кажется, древние об нем и понятие не имели?

- Скажите, Господин мой, - спросил я своего соседа, - как называется это зелье, которое нюхает Антисфен?

- То βχχο? Вакхово, - отвечал он мне по-гречески.

- Ту-Вакху! табак! - думал я: - так это то самое то зелье, о котором мне говорил Цыган: зелье, предохраняющее от цынготы.

- Не называют ли его петюн или тютюн?

- Может быть πετενον - летучий, или тифос - вонючий.

- Что за чудо: petum, fetens, theffin… puant и ре… понимаю!..

- Не называлось ли оно никотиана?

- Это, я думаю, все равно, что и никеротиана.

- А! так вот он, Г. Нико, посланник Французский в Португалии, который прислал Екатерине Медицс маленькую провизию табаку в подарок, которой очень понравился табак, который и стал называться с тех пор королевин порошок?.. понимаю!

Г. Нико, следовательно, изобрел Амазонский табак… на табачном острове Табого. Теперь стоит только исследовать, не от табаку ли произошел Табагистан в Анатолии, и самое слово кабак, здание, в коем древние ели кебаб и курили табак…

Да и слово tabeo и tabes, и tabesco - гнить, портиться, и tabeda pestis - цинга, да и слово tabema, cabaret…

Вдавшись в исследования о табаке, я вспомнил и прекрасную оду о табаке, соч. Ильи Ларина. Эта ода начиналась: "на толь чтобы в печали" и кончилась:

Все так, все так, все так!
А нам остается понюхивать табак!

Вдруг Аристотель вошел с радостным лицом; в руках его был свиток бумаги.

- Господа мои, - сказал он, - Филипп приглашает меня воспитывать своего сына! - и прочел в слух письмо Филиппа.

Все бросились поздравлять Аристотеля с будущими почестями.

- И так, ты оставляешь мирную жизнь Афин, Аристотель! - вскричал Фатой. Дайте же прощальный кубок!

- Очень хорошо делает - возразил Триэфон, достойный последователь Гераклита, жалкое, тощее существо, на которого никто не обращал внимания.

- Жизнь есть вещь продажная, от чего же не отрезать от нее куска и не променять его на золото и почести.

- Злую собаку выпустил ты на меня, Триэфон! - отвечал Аристотель.

- Знания наши есть товар, который требует сбыта, - сказал Зенон. - В Афинах этот товар очень дешев: кто пойдёт за плодами на торг, когда есть свой собственный сад!..

- Правда - перервал едкий Триэфон, - здешние умственные товары слишком залежались, стали рухлядью. Прощай, Господин мой, желаю тебе пить куриное молоко у Филиппа.

С этими словами Триэфон вышел.

Его проводил общий хохот.

- Странно, Господа мои, - сказал Евбей, какое противоречие между Философией и природой вещей! - Фалес и последователи его, полагавшие началом всего воду, были и есть люди совершенно огненные, что заметно и по Фагону, который весь горит; Гераклит же и последователи системы, производящей все от огня, были и продолжают быть, люди холодные, как на пример плакун Триэфон, который постоянно точит слезы. Разрешите мне эту проблему?

Проблема заставила всех задуматься.

- Не трудно разрешить, - сказал Аристипп: чья природа огненна, для того прохлада воды есть идея наслаждения; чья природа водяниста, холодна, тот дорожит теплотою, происходящей от огня….

- А так как теплота дает ему жизнь, - перервал вдруг наследник Платона, - следовательно он по себе заключает, что огонь дает жизнь всему и есть всего начало. - Это мое всегдашнее мнение.

- Браво, браво, Ираклит! Платон не отшибся в тебе: допивай всегда чужие стаканы; ибо мудрость и истина на самом дне.

- Прощай, Аристотель, прощай! - повторили все.

Я хотел удалиться вместе с прочими… но, подумал, и остался.

Глава X

- Господин мой, - сказал я Аристотелю - вы изволите ехать в Пеллу; я также туда намерен ехать, и потому, мы можем ехать вместе.

- Очень рад спутнику, - сказал Аристотель, - но я не поеду верхом, я найму четырёхколёсную каруцу с запряжкой мулов; ибо уверен, что Филипп заплатит мне путевые издержки.

- Это для меня все равно, - сказал я, - наймемте пополам.

- Очень рад, но только должно нанять каруцу обитую медью и с приличной резьбой… - сказал Аристотель.

- Разумеется! - сказал я; -я сам не привык ездить на воловой каруце.

Таким образом, условившись, в тот же день послали мы нанять каруцу обитую медью и украшенную резьбой.

Нам наняли до Волочи, ибо по Македонии устроены были везде ямы.

Сборы Аристотеля были не велики: узел с платьем, несколько свитков сочинений; за поясом калям и каламаре, бочонок с вином, настоянным еловыми шишками - вот все.

На облучок сел слуга Никомаховича, Немирко; он плакал от радости, что едет на родину.

И мы пустились в путь; каруца заскрипела, медные бляхи задребезжали - это был признак, что едут люди высокой породы.

Скрылись от взоров роскошные берега заливов Сароникского и Саламина, и разостланная Мегара по цветущей долине, и крутизны горы лесной, или деревной, и, превращенная в остров, Нимфа Эгина.

- Узнаешь возможно ли: в вас спутником кого имею я? - спросил меня Никомахович.

- Я странствующий певец, - отвечал я, и думал: какая учтивость! местоимение Я стоит в конце речи.

- Певец, по внутреннему, или по наружному побуждению?

- Господин мой! - отвечал я, где солнце не греет, там по неволе довольствуются только внутренней теплотой.

- А! - сказал Никомахович, и умолк, и молчал во все время переезда; а я, проезжая Евбею, Фессалию и приближаясь к Македонии, думал о сонме богов и Дротте или Друиде Скифе, о Кире-Еллине, о Пане и Доминусе Пеласге, о Еосподине Славене, и прочих высоких особах Мифологии и Истории.

- О! - сказал я сам себе: до которых пор в Мифологии множественное будет приниматься за множественное, а в Истории единственное за единственное? до которых пор в аллегории жена будет женой, сын сыном, дочь дочерью?

Я не в состоянии описывать всего, что я думал. В голове есть свое небо, которое иногда заволакивают тучи-мысли, и дождят слезами; иногда и на этом небе сверкают молнии, отсвечиваясь во взорах; гремят громы, отдаваясь в устах.

Я не буду описывать подробностей пути, по которому шло и ехало человечество на поклонение жизни; по которому пойдет и поедет оно на поклонение злату. Но я не проехал мило Дельфов, чтоб не взглянуть на праздник Доды. О! что я видел, читатель!.. Принцеп Философии спал в продолжение всей дороги; перебравшись чрез Олимп, в границы Македонии, на первом поставе, или почте, запрягли нам в каруцу тройку лихих коней. Каруцарь гикнул, хлопнул по воздуху аравийским кнутом и запел:

Ах, вы кони, мои кони!
Вы не белые кони божьи,
Вы не Царские вороные!
Вы - серко, гнедко и бурко!
Не подкованы вы кони красным златом,
Не лежали вы на шелковых подстилках;
А как дам вам, мои кони, доброй воли,
Не угонятся за вами в поле ветры!
Хи!!

Двинулись горы с места, пошла земля, стали воды, потекли берет!

Какие дивные рессоры - быстрота! не тряхнет!

Летит тройка, как метеор.

Вот катимся мы уже с горы к Пелле, вот несемся городом, вот примчались ко двору Панскому, Господскому; дубовые ворота распахнулись. Шагом по зеленому лугу подъехали мы к крыльцу.

Я заметил, с каким удивлением и неудовольствием Аристотель взглянул на старый тесовый дом с светлицами и выходцами, и на дворовые избы, окружающие его. После Афинских зданий, простота ему не нравилась.

Несколько дворовых холопей выбежали на встречу Аристотелю; я хотел было идти в город; но он меня уговорил пробыть несколько времени с ним.

- Останься со мной, господин, - говорил он, - я чувствую, что умру здесь со скуки, покуда привыкну. Я тебя представлю Василиссе, как друга своего.

Я согласился, и нас повели длинными сенями в отдаленные покои, потом в баню.

Как изнеженный Афинянин, Никомахович потребовал благовонного масла, для мощения тела; но о подобной роскоши в Пелле не ведали.

После бани подали Аристотелю царскую одежду: кафтан домашней ткани из сученой шерсти, чёботы кожаные выше колена, и охабень строченый красною белью.

Аристотель, хотя с неудовольствием, однако же принял небогатую одежду; но почти в слух говорил, что он привык к одежде шелковой, или Финикийского пурпура, а не к простой шерстяной.

Выходя из бани, спросил он вина, настоянного еловыми шишками; но ему принесли меду и гречишной браги.

- Это ужас! - вскричал Аристотель - здесь на медный обол нет пышности царской! Это палата! Да тут надо быть жирным Фагоном, чтоб сидеть мягко на деревянных скамьях!

После бани, Аристотеля повели к Олимпии; я последовал за ним. Она приняла нас добродушно и вместе важно, прилично царскому сану; протянула: для поцелуя свою руку. Я бы даже не ожидал этого от дочери Молосского Царя. На ней было парчовое платье, с двумя рядами застежек; перетянутое широким поясом, составленным из золотых блях; сверх этого платья лежала на плечах аксамитная ферезея, или фирузе, т. е. блистающая, с длинными рукавами, до полу; на голове, того же цвета шапка, вроде скуфейки, шитой золотом; на ногах того же цвета туфли, или папугищ на каблуках.

После приветствия Аристотелю, и расспросов про меня, она посадила нас, и приказала привести своих детей.

У меня затрепетало сердце от ожидания видеть юного Александра.

И вот - выбежали двое детей, мальчик и девочка; за ними толпа мамок и нянек. Мальчик, увидев незнакомых ему людей, остановился и смотрел на нас исподлобья; а девочка - это была Фессалина! - подбежала к матери, прижалась к ней, приклонила голову к груди её, и также устремила на нас свои огненные глазки.

- Саша, подойди к своему учителю, Никомаховичу, - сказала Олимпия, указывая на Аристотеля.

И Саша подошёл к нему, продолжая смотреть на него из подлобья; еще шаг, - снова взглянул на него; и вдруг, подпрыгнул, полез к нему на колени; ухватился сперва за рукав, потом за грудь, потом за волосы, и - стащил Мидийский парик, прикрывавший безволосую голову Аристотеля.

Аристотель, торопливо поправив парик, покраснел с досады; но желал скрыть неудовольствие:

- Какой милый, живой ребенок, Василисса! - сказал он - особенно Глаза! глаза есть зеркало души.

Василисса Олимпия, в свою очередь смутились от замечания; ибо у её сына глаза были разные: один серый, другой черный.

Во все это время я сидел отуманенный мыслию: это будущий Александр!

Александр Филиппович, или вернее, говоря языком Ликийским, Александр Олимпиевич, казалось, был обыкновенный ребенок, плакал и кричал, как и все другие дети, сосал соску и Фиалковый корень, не искуснее прочих; но, с рождением его, родилось общее мнение, что он будет непременно великий, непременно покорит целый свет… и этого достаточно было, чтоб предсказание исполнилось. Сверх того, в день рождения его, Филипп видел предвещательный сон, который рассказать нельзя; а Сивилла, в рубище, с распущенными волосами, бегала, из края в край, и вопила: -Радуйся Македония, радуйся дева изшедшая из Арго! народилось у тебя детище с тройным талантом! После подобных предвещаний, по мнению некоторых Философов, не нужно бы было Александру ни учителей, ни воспитателей: он должен был быть без всякой человеческой помощи чем-нибудь сверхъестественным. Олимпия также была этого мнения; но бывший при дворе её, инкогнито, Египетский Фираун, халдей и волхв Нектабан или Нектанет, сказал ей: "помилуйте, госпожа моя, не родится граненый алмаз, не родится и низаный жемчуг; а алмаз есть ум, а низаный жемчуг добродетели".

И Олимпия решилась воспитывать сына.

Так рассказывал мне дворовый Тивун, покуда Олимпия рассуждала с Аристотелем о методе преподавания наук.

Когда они кончили разговор, я сел опять на свое место.

Юный Александр стоял подле своего будущего учителя, а Фессалина подле матери.

Долго смотрела она на меня, вдруг спросила у матери:

- Маменька, а это мой учитель?

- Твой, дудука! - сказала, засмеявшись Олимпия.

- Мой? - вскричала Фессалина, бросаясь от матери ко мне, и обняв меня.

- О, признаюсь….

Духовным пылом возгоря,
Я думал: по восьмому году,
Она как Майская заря,
Воспламенила всю природу!
Что ж будет далее… когда
Придут законные лета?
Беда!

Представьте же себе мое удивление, когда Олимпия в самом деле предложила мне быть воспитателем Фессалины.

Я согласился; но чему же, думал я, буду учить ее? Для женщин одна в жизни акроматическая наука, разделяющаяся на три периода, на любить, любить и любить… буду учить ее правописанию.

И стал учить ее правописанию… и я уверен, что она не написала бы:

"Мой друхя бес тебя сашла
Сума, горит сердешный пламен".
Нет! строгий выдержать могла,
В правописании экзамен.

Но обратимся к делу.

Чрез несколько дней после нашего приезда, настал господский праздник Коляды, или праздник Хронов; этот день назначен был и красным днем, или днем именин сына Олимпии.

Перед полуднем она одела Александра в хитончик своей работы, и, сопровождаемая всем двором своим, пошла в хоромы Святого Витязя Якова. Весь путь от дворца до горы, находившейся посреди рощи, усыпан был цветами; весь храм, построенный по образцу храма Афины, Греческими зодчими, был также увешан венками, уставлен ветвями дерев. Сквозь толпу народа я едва продрался в медное капище, где стоял древний истукан, дубовый обрубок, топорной работы, на коротеньких ножках, туловище в роде бочки, голова огромная, с витыми около ушей бараньими рогами. Но по сторонам между колоннами стояли 12 истуканов дивной работы; каждый из них был увешан рукодельными: ширинками, шитьём в узор, цветными лентами и бусами.

Папа, в белом балахоне, с бородой по колено, совершил излияние, начадил Ливаном, окропил всех кровью; и потом поставив сына Олимпии перед горой, или Жертвенником, на котором жарилась баранина, осыпал его новыми золотницами, - присланными Филиппом из Криниц, в дар новорожденному, - и сказал: "Ну, будь же ты отныне Олексом, да живи во благо!" Потом, отрезав ножом кусочек баранины, дал ему съесть, поднес ему к устам жертвенной крови, и продолжал:

"Ну, ступай, и все идите гулять во славу Святого Витязя Якова; а за утро богатые сотворите пир бедным, а бояре рабам; а не исполните закона, то да не убелит, а очернит вас баня; а воссевшим вам обедать, да опрокинут слуги на вас курильницу с горячими угольями, а повара да пережарят любимую похлебку вашу, и да переварят жареное, и да приправят все кушанье не медом, а рыбьей желчью; и да вбегут собаки на поварню и да пожрут пироги; а вепри, ягнята и поросята - откормленные молоком, да испустят во время жаренья визг, крик и рев, подобно быкам, приносимым в жертву, и соскочут с вертела и покатятся по земле, или убегут в горы и унесут с собою рожны; а жирные куры и куропатки, ощипанные, выпотрошенные и готовые к жаренью, да вспорхнут из рук поваров и разлетятся по хижинам бедных, дабы не одни богатые вкушали их. Мало того, - неимущим нужно и подаяние; не подадите сами, муравы откопают сокровища ваши и разнесут по бедным; мало того, - неимущих накормите, наделите и прикройте полой своей нищую голь, а не прикроете, - одежду вашу поест моль, и крысы разнесут по лоскуту на починку рубища. Мало того, - омойте бедных и соскребите грязь с тела их; а не исполните, то да оплешивеют сыны ваши, а румяные лики дщерей да обрастут густыми бородами как лес, и будут похожи они на Эллинских комедиянтов Сфенопогонов.

Исполните же закон Туров, настанет снова золотой век, когда сам хлеб ходил за чревом и превращался в золото; когда реки млека текли по сытой земле, а облака разносили хмельный мед и вино; а кожухи, шапки и сапоги сами росли на теле. Таков был век, дудки сами играли, а всё приплясывало!"

О, думал я, верно память о золотом веке оставила нам и песню:

Танцевала рыба с раком,
А капуста с пустарнаком.

Такова была речь жреца, я дивился: как, с лишком в 5000 лет, человечество не сделало шагу от животных понятий!

Но слова его имели свое действие: Все богачи, перепуганные заклинаниями, стояли бледны, и, казалось уже трепетали, чтоб муравы не откопали их сокровищ и не разнесли по хижинам бедных; но за то у нищих и неимущих лицо пылало радостию и ожиданием, что жареная куропатка влетит им прямо в рот.

Из храма все отправились по домам, сквозь ряды нищих и неимущих, которые, обступая имущих, словом "подай!" требовали дани. - Но этот день был канун настоящего праздника Сатурналий, или господства рабов. С вечера, они уже готовились к Саббату или шабашу; ибо на утро всех, кто носил имя пан, или сударь, ожидало рабство, служба и лакейство, если он не откупался положенной суммой и не, получал знака увольнения, - который состоял в красном знамени над домом, и в красной шапке на улице. К счастию, случайно нашёл я у себя в кармане древнюю золотую монету, и запасся шапкой. Аристотель об этом не позаботился; не ведая обычая, преспокойно бы спал он до полудня, если б верный Немирко не позаботился его разбудить.

- Ей! - вскричал он грозно, входя в комнату и едва держась на ногах, - Никомахович! что ж ты это, братец, спишь без просыпу!..

Никомахович вздрогнул, очнулся, уставил сонные глаза на верного раба своего.

- Вставай… говорю!.. ах… ты!! видишь, я из бани пришёл… ну!!..

- Что ты это, бездельник! - вскричал Аристотель! пошёл вон!

- Что? пошёл вон?… Э!! да ты не проспался!.. постой!

И с этим словом Немирко, сбросив одеяло с господина своего, схватил его за ворот, потащил с постели.

Испуганный Аристотель заревел как бык, которого тянут за рот под жертвенный молот.

Назад Дальше