Новое место жительства - Олег Верещагин 7 стр.


Видно было, что ему ужасно неудобно, но ясно было так же, что он слишком слаб, чтобы быть сильным. У меня почему‑то сжалось в горле - и я решил про себя, что никогда не напомню ему про эту ночь. Никогда, что бы ни случилось. И так было не факт, что он меня простит - простит за то, что я дважды видел его беспомощным и дважды помогал. Люди, как ни странно, часто не прощают именно такого. Удар в морду могут простить. А вот что выносил из‑под них утку - запросто не простят.

Но ведь не бросать же его так.

- Блин, конечно, - я присел на корточки. - Тётю…

- Не надо, - он открыл глаза. - Таблетку… вода… в графине… Поскорей, а то опять затрясёт, так паскудно, не выбраться, как из болота… Я хотел принять, а не успел, согнуло.

Я быстро встал, налил воды из стоящего на подоконнике графина в стакан, подал таблетку и воду. Юрка взял стакан и уронил его, вода полилась на постель.

- Не могу… пиндык, плохо… пальцев не чувствую…

- На, на, - я сунул таблетку ему в губы, налил ещё воды, поднёс к губам. - Пей.

Чудно было так делать - за кем‑то ухаживать. Странно и приятно, и в то же время как‑то неудобно. Юрка, кажется, ни о чём таком не думал - он просто начал пить. Сперва чтобы запить таблетку, потом просто так, жадно, пока не опустел стакан. Я поставил стакан обратно и нерешительно переступил с ноги на ногу.

- Посиди, - вдруг сказал Юрка, перекатывая голову по подушке. - Если не трудно, посиди тут, а?

- Ладно, - я неловко опустился на стул, обвил ножки ногами. Юрка часто, мелко дышал. - Ты где заразился? - спросил я, чтобы просто не молчать. Мне было неудобно, я глупо себя чувствовал.

- В болотах. На побережье… - измученно сказал он. И словно бы осекся, быстро взглянул на меня. И продолжал, словно во сне: - Там сотни километров болот. Без конца. Кажется, что никогда из них не выйдешь…

В Западной Сибири что ли, подумал я, но не стал переспрашивать. Юрка больше ничего не говорил, только дышал - неглубоко и часто. Потом его дыхание сделалось реже и глубже. Ресницы подрагивали в ярком лунном свете. Он пошарил рядом, и я понял, что он ищет лежащее на полу тонкое покрывало. Молча поднял, тряхнул и накрыл своего странного кузена.

- Спасибо… - прошептал он. - Не уходи… посиди ещё немного…

- Посижу, посижу, - буркнул я. Мне стало смешно. Опускаясь на стул, я неожиданно подумал: а ведь я и правда никогда в жизни ни о ком не заботился. Вот так, в смысле - таблетка, вода, покрывало… Ещё бы сменить ему трусы и повязку, да и простыню на кровати… Я подумал это слегка насмешливо, но тут же спросил: - Слушай, ты переодеться не хочешь?

Но он уже спал - глубоко и ровно дыша.

В принципе, я мог уходить. Но вместо этого я рассеянно посмотрел на стол. И увидел на его краю, возле принтера, распечатанные листки. Они лежали в беспорядке, но несколько штук устроились прямо сверху. Их заполняли убористые наклонные строчки курсива "Times New Roman", я сам любил писать всё именно так. В ярком лунном свете строчки были хорошо различимы.

И снова, как и в случае с Есениным, бросились мне в глаза слова, которыми начинался верхний лист:

Мальчик и пёс сидели на берегу океана…

…Мальчик и пёс сидели на берегу океана.

Океан пахнул йодом и солью. Океан лениво накатывал на сероватый песок. Океан был алым под лучами заходящего солнца, которое всё никак не могло собраться опуститься в воду у горизонта. Океан был тихим и бесконечным. Настолько бесконечным, что верилось: у него и правда нет конца. Хотя это противоречило законам диалектики.

Пёс ничего не понимал в диалектике. Он даже не умел просто разговаривать. Он был простой и незамысловатый пёс, могучая овчарка, чёрная с рыжиной, с грустными глазами и выразительными ушами и хвостом. Если бы пёс умел думать, он бы думал, что тут жарко, даже слишком. Что тут неприятный запах. И что тут совсем нечего делать. Но Павлов доказал, что собаки не умеют и думать тоже. Поэтому пёс просто лежал, устроив голову на лапах, жмурил глаза и слушал человека. Слушать человека было приятно. Сам по себе голос. Человек часто говорил с псом, потому что больше было не с кем.

Мальчик в диалектике кое‑что понимал. Он даже смутно подозревал, что когда‑то (когда ещё не был мальчиком) понимал в ней очень даже хорошо. Много. Но не побился бы об заклад. А вот то, что псы не умеют думать, казалось ему сомнительным - может быть, просто потому, что признать это означало расписаться в своём сумасшествии. Ибо какой нормальный человек станет разговаривать с тем, кто не может ответить или даже просто оценить сказанное?

Впрочем, даже с не умеющим думать псом разговаривать всё‑таки нормальнее, чем с самим собой. А мальчик разговаривал сам с собой около двух лет - всё то время, пока шёл сперва по бесконечному, как океан, лесу, неделями не видя неба, потом - по бесконечной, как лес, степи, не зная, куда от этого неба деваться… В степи часто шли бурные дожди и было трудно разжечь костёр. В конце концов, он встретил пса, и они ещё год шли вдвоём снова по лесу. И мальчик разговаривал с псом, хотя пёс не отвечал и даже (предположительно) не понимал сказанного.

- И вот мы пришли к океану - большой солёной луже, восхищавшей маринистов и поэтов, - мальчик потрепал густую шерсть на загривке пса. - И был тот океан, драть его во все щели, величав, бесконечен, а главное - совершенно неясно было, как его переплыть… Кузя, ты не умеешь превращаться в большого и летающего дракона? Или хотя бы в крупного, но тоже летающего пса? Жаль, что нет.

Мальчик вздохнул и стал рыть песком стволом маузера. Он знал, что в этом случае

ствол может забить песком и его разорвёт при выстреле. Но, в конце концов, это тоже было развлечение: разорвёт или нет?

Вырытую ямку быстро заполнила прозрачная вода. Мальчик вздохнул. Сунул маузер в кобуру. Потянулся и огляделся кругом.

На вид мальчику было лет 14. Как, кстати, и три года назад. И три с половиной, когда он только–только попал сюда. Точнее, не сюда, а в Пояс Городов… С точки зрения философии и физиологии это было чушью, но не большей, чем многое из того, что он помнил. Высокий и худощавый - не худой, а именно худощавый, с длинными, выгоревшими до бронзового цвета волосами, кирпично–коричневый от непляжного, вечного загара, он сидел в одних бесформенных бурых штанах с большущими накладными карманами рядом со своими высокими сапогами из хорошей кожи, потрескавшимися и побитыми, но крепкими, ветхой камуфляжной курткой и сбруей, объединявшей в единое целое большую флягу в чехле, котелок, деревянную кобуру маузера, арбалет с колчаном стрел (явно самодельных), свёрнутое солдатское одеяло, длинный нож, тощую сумку, другую сумку - маленькую, но пузатую - и потёрханную винтовку Мосина образца 1931 года с оптическим прицелом, закрытым футляром. На запястье мальчика висели большие часы на заскорузлом кожаном ремешке. Из‑под него просвечивала полоска белой кожи.

Где‑то в глубине души мальчик подумывал, что это немного. Во всяком случае, когда‑то у него было намного больше вещей - даже когда он был мальчиком в первый раз.

Но с другой стороны - этого вполне хватало. В пузатой сумке находились кремень и кресало, трут, сорок три патрона к маузеру и семнадцать - к винтовке. Настоящее богатство. Ещё была ложка. Алюминиевая. И швейный набор в наплечном кармане куртки. А в другом лежали пухлый блокнот и карандаш. Карандаш бесил мальчика тем, что не желал кончаться. Он бы предпочёл, чтобы не кончались патроны. Но с другой стороны это было удобно, блокнот до половины испещряли убористые неудобочитаемые строки, перечитывая которые, мальчик придавал своему существованию хотя бы подобие реальности.

Мальчик набрал в песке камешков и стал бросать их в воду. Втайне он надеялся, что сейчас вылезет какое‑нибудь потревоженное чудовище и нарушит вечернюю тишину громким рёвом.

Нанэ. Только пёс с интересом приподнял голову и смотрел, как в волнах дробятся круги от галек.

Мальчик бросил последнюю. Отряхнул руки. И, вытянувшись рядом с псом, громко прочёл:

- Вот пришёл ему приказ

От царя Гороха -

Собираться сей же час

В дальнюю дорогу…

Пёс слушал одобрительно, далеко вывесив розовый мокрый язык.

- Должен у него быть конец, - убеждённо сказал мальчик. - У всего на свете есть конец. Даже у тебя. Даже у меня… - он хихикнул и закрыл глаза, подумав, что с псом окончательно потерял бдительность: ни одна гадость не подкрадётся незаметно. Хотя - вряд ли тут есть эти гадости. Они бы сдохли со скуки на хрен. Уже не глядя, он натянул на себя куртку, по опыту зная, что под утро похолодает. На конец. Наконец.

Какое‑то время он мысленно играл словами, потом уснул. Спал, просыпаясь как всегда - каждые четверть часа на десять секунд. Он редко позволял себе расслабиться полностью, и поэтому ему казалось, что он не спит совсем. Уже много лет не спит совсем. Но это казалось сознанию, а организм вполне высыпался.

Пёс спал так же, только несколько раз вставал и бродил вдоль прибоя, но не беспокойно, а так - философски как‑то…

…Когда мальчик проснулся окончательно, уже рассветало и над океаном быстро плыли на запад лёгкие рваные перья облаков. Мальчик спал бы и дальше, но ему показалось, что по другую сторону от него - не там, где Кузя - сидит человек. Он быстро повернул голову.

Конечно, там никого не было. Вот только неясно было, как расценивать этот мираж. Подобные преследовали его почти два месяца три года назад, когда он выбирался из Пояса Городов - полуспятивший и умирающий от усталости. Около двух месяцев они шли вместе с ним, разговаривали друг с другом возле его привалов и даже шутили. Мальчик умолял их отстать, говорил, что они мёртвые и почти поверил в то, что и сам умер (ха–ха). Потом было то болото на окраине леса. У него тогда оставалась последняя граната, немецкая граната. Не колотушка на длинной деревянной ручке, а похожая на яйцо осколочная. Он вышел из города и в каком‑то обалдении бродил по кромке болота, с тоской глядя на лес за ним. Из болота с хлюпаньем вылез какой‑то варан, таких мальчик потом больше никогда не видел. Варан был активный и размером с парочку грузовых вагонов. Нельзя сказать, что мальчик так уж протестовал в отношении своего возможного съедения. Скорее ему было всё равно. Но рефлексы есть рефлексы - он снял с пояса гранату и запустил её в гостеприимно распахнутую пасть, а потом сел на траву и закрыл глаза. Почему‑то ему представлялось, что всё будет, как в штатовском фильме: чудовище окажется непрошибаемым. Но всё получилось, как в жизни - граната разорвалась где‑то в глотке, варан пожизненно подавился и двинул коней. Мальчик сказал задорно дёргающейся туше: "Не х…й," - и расплакался в первый и последний раз за всё время, проведённое в этом мире.

Визиты мертвецов после этого прекратились.

И вот пожалуйста. Или показалось всё‑таки?..

Мальчик сел и обхватил коленки руками, надвинув на плечи куртку. Не глядя, взял флягу, машинально взболтнул её и, открыв, напился. Воды было много, а в сотне метров отсюда ещё вчера он видел ручей. Внезапно ему захотелось холодной воды. И есть, но сначала - холодной воды. Ещё захотелось хлеба, но это было невыполнимое желание.

Мальчик встал, отцепил флягу и вытащил из кобуры маузер. Увязая в песке, побрёл к ручью. Пёс проводил его взглядом, но остался лежать возле снаряжения.

Подальше от берега дюны проросли редкой серой травой. Пучками, похожими на метёлки. Пучки были некрасивые и какие‑то убогие. На них было неприятно смотреть, и мальчик смотрел под ноги и думал, что хлеба очень хочется. Он тысячу лет не ел хлеба.

Внезапно вспомнилось другое.

Тогда они ещё наступали. Бой за вокзал получился тяжёлым, хотя и коротким. Из отряда в триста человек осталось едва пятьдесят стоячих, почти все были ранены, а не меньше сотни - убито. Он тоже был ранен, пуля пробила левое плечо навылет. Везде лежали трупы, местами навалом, лужи крови стыли на кафеле пола, катались под ногами гильзы и пахло пороховой гарью и извёсткой от похожих на швейцарский сыр, избитых стен. В пустые окна задувал ветер. Стонали и ругались раненые. На путях горели составы.

Они вошли в ресторан. Тут было то же самое. Кто‑то начал поднимать столики и стулья. Ещё кто‑то сел за пианино, в котором почему‑то не было ни одной дырки, начал играть "К Элоизе", и печальная мелодия дико звучала в похожем на цех бойни помещении. Потом кто‑то из ребят германской группы нашёл полный холодильник баночного пива, и германцы тут же деловито перепились вдрызг и орали дурными горловыми голосами, обняв друг друга за плечи и раскачиваясь: "Голариоооо, голариоооо, ооо, холллоооо…" Пустые банки падали между трупов. Другие холодильники оказались набиты консервами, в шкафах оказались печенья и сухарики в пакетах, чипсы… Кто хотел есть - распарывали консервные жестянки ножами, которыми полчаса назад дрались врукопашную, подцепляли куски тушёнки, рыбы, каши, мазали икру и масло на галеты и безостановочно трепались обо всём на свете. Включили телевизор под потолком, на полочке - и он вдруг поймал российский канал МТВ, все жутко удивились, а русские, когда появился и запрыгал по экрану Киркоров, дружно завопили: "Оймамащакакдамща как дам!!!"

Мальчик сидел за одним из столов, ел икру, пил горячий кофе и щёлкал затвором винтовки. Маслянистый ровный звук щелчка ему нравился, он успокаивал. В то время мальчик ещё не мог назвать себя старожилом и постоянно мучился дурацкими мыслями о том, что с ним случилось. И дурацкими мыслями о том, куда он попал. Да что там: все мысли казались ему дурацкими, потому что он совершенно отчётливо помнил тогда, что ему было восемьдесят два года (согласитесь, это не возраст для мальчика) и он умер (скорее всего, во сне) в своей постели, в своём доме на окраине уездного городка - одного из ничем не примечательных городов Славянской Империи, не последним из строителей которой он лично являлся. То есть, поскольку он умер, то думать ни о чём не может по определению. Когда‑то мальчик успел поучаствовать в дюжине крупных и одной глобальной войне и хорошо себе представлял, что мёртвые не думают. Они - мёртвые…

…Я перевернул этот лист и, не глядя на следующий, встал.

Юрка спал, вытянувшись на спине под покрывалом. Уже совершенно спокойно спал - приступ, судя по всему, полностью прошёл.

Многие в нашем возрасте пишут книжки (и немногие в этом признаются). Книжки позволяют прожить такую жизнь, какую тебе хочется самому, исправить неисправимое, дополнить неполное… Я никогда не писал, мне вполне хватало чтения книг. Не хочу сказать, что мне и не хотелось писать… Скорее я просто не хотел увеличивать количество графомании в мире, где есть Толкиен, Хайнлайн, Веркин, Погодин… тот же Верещагин…

Но написанное Юркой (или всё‑таки кем‑то ещё?) не было графоманией.

Нет. Не было…

…Когда я уже почти уснул, лёжа на животе в своей кровати, то увидел - отчётливо и ясно - пустынный берег неведомого океана, ровные ряды мелких волн и бок о бок сидящих на чёрном вечернем песке мальчишку и пса.

Они задумчиво смотрели на закатный горизонт - огненный и свинцовый.

У мальчишки было моё лицо.

* * *

Меня разбудила гитара.

Одного взгляда, брошенного на часы, хватило, чтобы понять - безбожно рано. Не было ещё семи! Между тем, гитара настаивала, что день начался.

Интересно, кто это, думал я, сердито поднимаясь. Не тётя же Лина так наяривает? Но с другой стороны - неужели Юрка, с его‑то плечом и ночным приступом (ощущение, кстати, такое, что мне всё это приснилось…)?

Пока я умывался, чистил зубы, проверял, дома ли тётя (её снова не было - но на этот раз без записок или каких‑то иных объяснений) - гитара продолжала звучать. Неведомый музыкант наяривал прямо‑таки вдохновенно и, надо сказать, очень умело, уж это я мог оценить вполне. Я поискал комнату Юрки и в конце концов оказался прямо около её дверей.

Точно. А самое смешное, что ночью я нашёл её сразу… и комната была рядом с моей.

Когда я вошёл к Юрке, он сидел по–турецки на кровати и наигрывал что‑то сложное на гитаре. Значит, я не ошибся… Злость на раннее пробуждение прошла почти тут же.

Чёрт, он действительно здорово играл!!! Что‑то такое знакомое… и вдруг я понял: тема Chi Mai Энио Мариконе! Я и не знал, что можно так её играть на гитаре - ведь это для нескольких инструментов… Проще говоря, я заслушался. Это были не "три аккорда", выше которых в музыке даже Высоцкий не смог подняться!

Но восхищение восхищением, а… Я кашлянул и изысканно–тупо сказал:

- С добрым утром.

Юрка поднял голову, прекратив играть, хлопнул глазами, как будто пытался понять, кто я, собственно, такой и что делаю у него в комнате. Вообще‑то я своим приветствием ещё и намекал, что для гитарной игры рановато. Но он, кажется, не понял намёка и просто ответил - коротко и неожиданно дружелюбным тоном:

- Доброе.

Видя, что мой сарказм пролетел мимо цели, я наконец‑то вошёл в комнату и показал подбородком на гитару:

- Можно?

Не вставая с кровати и глядя на меня снизу вверх, Юрка протянул гитару мне. Посмотрел, как я пощипываю струны, потом спросил:

- Ты умеешь играть?

Вместо ответа я перебрал струны уже как следует, с чувством, выдав на испанский манер несколько аккордов.

- Ну‑ка, - Юрка соскочил с кровати, пошатнулся, но махнул на меня рукой и подошёл к шкафу. Кстати, на плече у него была новая повязка, третья по счёту, уже без кровавого пятна и сухая - ну потянул мальчик плечо, что ж теперь?.. Открыл шкаф, достал ещё одну гитару, поновее, протянул мне: - Это тебе, а это… - он кивнул на инструмент в моих руках, - дай, пожалуйста. Это отцовская, - он отвернулся в угол, секунду помолчал, потом как ни в чём не бывало повернулся снова.

- Конечно, - я смешался. Юрка снова сел, устроил гитару на коленях. Глянул на меня внимательно снизу вверх:

- Знаешь "Синюю Птицу" Макаревича?

- А ты знаешь?! - изумился я.

- А я много старых песен знаю, - сообщил он, глядя на меня неожиданно весёлыми глазами. Потом тронул струны: - Споём?

- Ага, давай! - загорелся я, ощупью усаживаясь на подоконник…

…У Юрки песенный голос оказался пониже, чем у меня. А вместе получалось очень неплохо, было слышно даже мне самому. Мы допели "Синюю Птицу", и Юрка, махнув мне рукой, чтобы я не играл, сам запел, подыгрывая похожими на выстрел аккордами:

- Всё, ребята - отписался, кажись!

Нет ни нот, ни слёз, ни боли вот здесь…
Всё, что я себе придумал про жизнь -
Превратилось в бесполезную смесь.
А я, дурак, с судьбой в "девятку" сыграл -
А она мне три шестёрки сдала…
Ну проиграл - да потихоньку убрал

И стихи, и душу в ящик стола… - он тряхнул головой, без наигрыша, естественно:

Назад Дальше