Легкая рука - Подольный Роман Григорьевич 27 стр.


- Ты опять задумался? Не надо, прошу тебя, миленький. Неудачи когда-нибудь кончаются, а жизнь продолжается. Давай съездим, как собирались, на биостанцию; если пробежимся, как раз успеем к автобусу…

В автобусе, достаточно полном, она не сделала даже попытки сесть. А когда я удивился, Аня встревожилась. Опять у меня провалы в памяти. Ведь она, конечно же, сделала вывод из моего давнего замечания. Помнит, как я смущался тогда…

И я вдруг почувствовал, что настроен решительно против союза всех Виталиев Овчинниковых. Я готов был делиться с ними знаниями, идеями, открытиями, но и только. Но и только! Мой двойник из этого пространства стал в том пространстве доктором наук - ну и хватит с него! На такое себялюбие я имею право.

- Что с тобой? Ты весь ощетинился. Что тебя тревожит?

Мне очень хотелось быть с нею откровенным. Но это было невозможно. И - Ане придется примириться с тем, что я все-таки буду в Крыму работать. И как работать! Конечно, когда она спит, чтобы не терять ни одной общей минуты.

Задача - сделать невозможными новые обмены разумами! Похоже, достаточно изменить некоторые параметры нейтринного поля… Полгода на разработку генератора… Есть ли они у меня, эти полгода? Что же, параллельно буду разрабатывать механизм направленного обмена. На крайний случай.

Господи! Полгода засыпать, не зная, в своем ли ты мире проснешься… Ведь у меня теперь только один мир - этот. Другие не нужны, будь я там хоть президентом Академии. На секунду я пожалел, что эта, самая важная из моих работ, так и останется никому неизвестной. Но только на секунду. Ладно. За все надо платить.

- Костя! Ольга! - Это Аня окликает знакомых. Так. Они едут с нами. Разочарую я сегодня бедного Константина. Наверняка ведь он меня и в этом мире штурмовал со своими идеями. Итак, все, что он мне наговорил об обмене разумами - бред! Пусть сходит к невропатологу! И точка… Вранье тоже входит в положенную плату. И даже нельзя показать, что я ему благодарен. С ним надо быть очень осторожным - поразительно ведь догадлив.

* * *

В квартире члена-корреспондента Овчинникова было, как всегда, уютно. Аня и Ольга вышли поболтать на кухню, а Виталий и Константин сели за шахматы.

- Ох, ослабели вы в последние годы, Виталий Егорович, - вскоре грустновато сказал гость, - ставлю мат в два хода.

- Голова другим занята, Костенька, другим. И, знаете ли, не безрезультатно, нет, не безрезультатно. Вот теперь, наконец, я могу вам рассказать о тех наших играх, которые, знаю, вас больше всего интересуют. Опять же, требуются, по некоторым обстоятельствам, новые идеи, а от кого же их ждать, как не от вас? Ваша старая идея, она же наша общая гипотеза, доведена моей группой до ранга теории. Составлена классификация миров, с которыми возможен обмен разумами, удалось рассчитать условия, при которых реален направленный обмен. Жаль, правда, что наши аналоги в параллельных пространствах сигналов не подают. Видимо, у них дело затормозилось. Что же, кому-то всегда удается опередить других - так почему бы не нам с вами?

- Здорово! - восхищается собеседник.

- То-то и оно. Мы даже попытались разок проникнуть в ближайший из доступных миров, но там параметры ментального поля оказались измененными. По-видимому, воздействием нейтринного поля. Словом, этот мир для обмена закрыт. Что же, по расчетам есть еще по крайней мере восемнадцать других достижимых пространств. Нам хватит! И - не в том мире, так в этом я еще, глядишь, стану президентом Академии, и вас не забуду, и всех Виталиев Овчинниковых, как и всех Константинов Грековых.

- А меня? - появилась из кухни Анечка.

- О! Энергичная, деловая, пробивная - тебе как раз к лицу быть не только женой президента, но и академиком.

- То-то. Мне, женщине, столько надо успеть. Я сегодня в очереди услышала отличную формулу: мужчины умирают раньше женщин, зато живут дольше. И ведь - правда!

- А в шахматы вы теперь играете совсем слабо, Виталий Егорович, - печально сказал гость.

- Ну вот. Нашел о чем говорить! Лучше подскажи, о великий генератор идей, кому и зачем понадобилось закрывать один из миров? Или это случайность? Мобилизуй-ка свое чутье! Как бы подать туда сигнал, чтобы сняли нейтринное поле, а?

- Не снимут его, - ответил Константин.

Дальнейшему хранению не подлежит

Город все собирался кончиться, оборваться, сойти на нет - и не мог.

Улицы сменялись улочками, заборы - заборчиками, уличные колонки - колодцами. Но конца всему этому не было. Взгляд упирался метрах в двадцати в зыбкую границу темноты - и несколько секунд она казалась границей города. А потом я замечал, что темнота отступает передо мною, а вместе с нею медленно уходит в ночь город, расчетливо не давая обогнать себя.

Днем Барашов совсем не казался мне большим. Наверное, потому, что я мерил его в вышину, а не в длину и ширину. Что ж, четырехэтажный горисполком был Эйфелевой башней города, а трехэтажная гостиница с колоннами - его Исаакиевским собором.

За два месяца, прошедшие со дня моего приезда, у меня не нашлось времени, чтобы до деталей рассмотреть пункт, определенный мне для работы институтской комиссией по распределению. И не ночью бы начинать исследование города, где, как значилось в позавчерашнем решении горисполкома, уличное освещение отставало от благоустройства дворов, а от уличного освещения, в свою очередь, отставало асфальтирование тротуаров.

Это решение я получил как руководитель видного областного учреждения. В моем ведении находился угрюмый двухэтажный дом, смотревший и на соседнюю улицу, и на общий с городской милицией двор добротно зарешеченными окнами. Называлось мое учреждение архивом; я был там начальником трех старших научных сотрудников, одного просто научного сотрудника, двух младших научных сотрудников, трех архивно-технических сотрудников и трех вахтеров.

Я завидовал своим подчиненным. Потому что они не были начальниками. Особенно вахтерам. Раз в три ночи каждый из них занимал рабочую позицию на печи в крохотной сторожке у дверей архива, на которые сам же перед тем навешивал замок весом в полпуда. Утром я будил его и отпускал с работы. Один из них ухитрился как-то не заметить грозы, перебудившей весь Барашов; другой, самый старший из трех (по слухам, занимавшийся гаданием), сегодня вечером не слышал, как я отчаянно лупил руками и ногами в дверь архива - изнутри. Потому что я был заперт. Стоило только на пятнадцать минут больше посидеть над документами…

Покорившись судьбе, я предусмотрительно превратил рабочие халаты сотрудников в эрзац-простыни и зиц-одеяла. Но спать было рано. Я пошел к полкам с судебными делами.

Их было здесь, судя по описям, по крайней мере двадцать тысяч! И по крайней мере процента три от этого числа я уже успел просмотреть.

На делах стояли красивые даты: "Начато 2 января 1917 года, окончено 14 декабря 1917 года". "Начато 28 сентября 1917 года, прекращено производством 29 октября того же года". 1918, 1919, 1920 годы. "Дело 2-го участка Барашовского уездного суда о краже крестьянином Филиппом Иконовым свиньи у крестьянки Елизаветы Петровой". Больше всего было здесь двойников этого дела. Что же, я и просматривал эти судебные документы только для того, чтобы б льшую часть из них отправить в макулатуру.

…Я никак не мог понять, чем руководствовались когда-то работники суда при составлении описи. Дела времен Керенского соседствовали с делами первых лет нэпа, документы о крестьянских восстаниях смущали покой классических дел о покраже соседской курицы.

Я был стражем исторической справедливости. И хозяин курицы вместе с похитителем ее уходил под моей рукой в небытие посредством резолюции поперек обложки дела: "мак.", а батраки, отнявшие землю у своего помещика, переходили в века согласно точной резолюции: "На постоянное хранение".

Впрочем, летом и осенью 1917 года крестьяне Барашовского уезда редко отнимали у помещиков землю. Но не думайте, что помещикам от этого было легче. Крестьянские сходы принимали здесь в ту пору детальные резолюции, в которых обязывали формальных владельцев земли: а) запахать ее всю, б) платить при этом батракам столько-то рублей в день, в) передать после сбора урожая половину хлеба армии, а вторую половину - крестьянам.

Тех, кто предлагал такие резолюции, арестовывали. Тех, кто их осуществлял, бросали в тюрьмы. А толку?

Я сам не заметил, как начал писать - на обложке одного из макулатурных дел:

Там у кого-то землю отняли,
Там барский дом спален дотла.
И вот теперь в архиве сотнями
Лежат судебные дела…

Я писал стихи, брал новые дела, снова писал стихи… Я смеялся, обнаружив дело о нарушении в 1920 году священником села Ольховка тайны исповеди: поссорившись с соседом, он сообщил ему и всем желающим послушать, что тот рогат. Низовой суд постановил было посадить болтуна на три месяца, а потом высшая инстанция терпеливо объясняла рассвирепевшим односельчанам потерпевшего соседа, что у нас церковь отделена от государства, и следовательно… Сразу за этим делом шло по описи другое, посвященное взысканию алиментов с некоего местного немца. К делу были приложены его любовные письма к истице. Последнее из них, написанное за час до свадьбы с другой женщиной, кончалось так: "Играйте, скрипки! Рвись, сердце! Эмма потеряна для меня навсегда". В своем заявлении в суд Эмма объявляла, что отец ее ребенка не честный немец, работающий на благо интернационального рабоче-крестьянского государства, а жадный и тупой пруссак.

Бумага дел не пожелтела, вопреки всем литературным традициям, а посерела, стала сухой и ломкой. Давно умерли крестьяне, выгнавшие помещика, и сам помещик, умерла, наверное, Эмма, умер и ответчик по ее делу. Остались только папки в коричневых, серо-синих, зеленых и желтых обложках. Все больше номеров становилось в описях, которые я составлял.

"…Дело об убийстве крестьянина села Ольховка Куницкой волости Барашовского уезда Филиппова Владимира Егоровича". Это была другая Ольховка - вокруг Барашова их много. И убийств через мои руки прошло уже немало, и я сразу заглянул в конец дела - посмотреть приговор. Согласно инструкции, постоянному хранению подлежали дела, по которым преступник получил больше пяти лет тюрьмы. Не преступление, а наказание решало, пойдет ли папка с документами в утиль.

Да, эта в утиль пойдет. Подсудимый оправдан, я аккуратно занес очередной номер в опись "дел, не подлежащих дальнейшему хранению", сбросил папку на пол и уже потянулся за следующей, когда вдруг понял, что дело нужно посмотреть заново.

Подсудимый был оправдан, но не за недостаточностью улик. Я нагнулся и поднял папку. Стал читать документ за документом - протоколы осмотров, обысков, допросов, судебного заседания. Потом стал искать материалы об отмене оправдательного приговора. Их не было. Я поднял дело и посмотрел на свет. Нет, все в порядке, следов вырванных листов нет. Да и нумерация явно первозданная, никто ее не переделывал. Но чтобы оправдали убийцу? В голове у меня это не укладывалось.

Из материалов дела следовало, что молодой колдун убил старого колдуна за то, что тот отказался раскрыть ему все свои секреты. И - оправдание?!

Председательствующий говорил о возмутительных суевериях, которые так упорно держатся в какой-нибудь тысяче километров от Москвы. Но даже по протоколу (не стенограмме!) было видно, что голос судьи дрожал. Он боялся? Кого?

Адвокат говорил о темной силе погибшего, о темноте убийцы, необразованного, запуганного человека, о том, что все односельчане оправдывают убийцу и понимают его. Он говорил о необходимости антирелигиозной пропаганды и отсутствие таковой объявлял ответственным за преступление. Сплошные общие слова, но было видно, что в них намекал он на какие-то известные суду, заседателям и публике в зале факты. И видно еще было, что его голос дрожал…

А к листку с речью адвоката были небрежно подколоты позеленевшей медной скрепкой несколько бумажек, от края до края исписанных почерком полуграмотного человека, с множеством орфографических ошибок, зато совсем без знаков препинания. Это были заговоры. Мне случалось видеть такие бумажки с заговорами во время летних студенческих наездов в деревню. Чуть подвыпив, суетливый старик или неторопливая старуха, а то и их быстрый внук залезал рукой за божницу или в комод и вытягивал листок, заклинавший ангину или неверную жену, лихоманку или разлучницу, домового или вора. Детский почерк, детски наивные слова, ничего интересного. А здесь детским был только почерк. Слова же… Ощущение, пронизавшее меня при чтении этих бумажек, мне не забыть никогда. Словно музыка далекая звучала, то грустная, то веселая, то суровая, мужественная, но одинаково властная в каждом своем качестве. Это были стихи. Он был великим поэтом, Владимир Егорович Филиппов. Я тогда увлекался символистами, читал книги о стихосложении, штудировал теории Брюсова и Шенгели, и я видел, как безукоризненно - с формальной, метрической стороны были написаны заговоры. Аллитерации и ассонансы, метафоры и гиперболы, синекдохи и… что перечислять! Автор был хозяином стихии языка.

Ни одну фразу нельзя было тронуть, ни одно слово нельзя было изменить. Кто-то собрал слова, порою искаженные от неграмотности, в предложения, от которых отскакивала любая попытка правки. И я их не помню, а помню только это ощущение незыблемости, каменной прекрасности строк.

Снова и снова перечитывал я - про себя - помятые тетрадные листки. Потом негромко прочел один из них. Вслух.

Потом сидел, очарованный его звучанием, - для слуха заговор оказался много лучше еще, чем для глаза. И чувствовал, как все сильнее бьется сердце, как хочется выйти из-под лучей электрического света наружу, в темный город с его свежим ночным воздухом. Но двери были заперты. А на окне решетка. Я подошел к ней, зажал в кулаке прут, потянул на себя, совсем легко потянул… Прут согнулся, точно он был сделан из пластилина, нижний его конец выпрыгнул из своего гнезда, верхний - из своего, и прут оказался у меня в руке.

- Кто там балуется? - донесся со двора голос. Вахтер не спал.

- Начальник! А ну-ка отворяйте.

- Что же вы раньше не постучали? - притворно засочувствовал старик. - Я бы открыл. Я, не подумайте чего плохого, ей-же-ей, глаз не сомкнул.

- Я из-за вас казенное имущество испортил, Федор Трофимович. Придется вам заявление писать. По собственному желанию. Все-таки не для того вам деньги платят, чтобы вы спали с шести вечера до восьми утра.

Замок почему-то не открывался, старик скрипел ключом, тихонько чертыхался, а я обрушивал на его голову накопившееся раздражение.

- Все спят, в конце концов, и я бы ограничился выговором, но вы ведь еще и шарлатаните, рабочее место в Лысую гору превратили, клиенты к вам сюда под полночь приходят, говорили уже мне.

- Значит, не всю я ночь сплю, - сердито ответил вахтер, - раз под полночь приходят. Увольнять меня можете, а шарлатаном обзывать - права нет. Я вам покажу еще, какой я шарлатан!

Громко щелкнул замок. Дверь открылась. Мне уже было неловко перед обиженным стариком, хотя дошедшие до меня слухи явно подтверждались.

- Ладно, утром разберемся, - смущенно буркнул я, сунул листки с заговорами за пазуху и пошел на улицу. Я потерял всякое представление о времени и потому не очень удивлялся хлопающим дверям и распахивающимся в темноту окнам. Но очень быстро заметил, что для позднего вечера на улицах становится многовато народу. Неужели я успел столько дел просмотреть за какие-нибудь час - полтора, и еще совсем рано? Я взглянул на единственный городской циферблат рядом с исполкомом. Часовая стрелка чуть-чуть не дошла до трех, а минутная держалась на одиннадцати. Без пяти три? И Барашов в это время многолюден? Да ведь и в Москве-то… Люди разговаривали между собой громко и возбужденно, но не зло, они жались друг к другу и шутили над внезапной тревогой, погнавшей их из дому. Одни говорили о том, что в такую ночь грешно спать. Другие не вдавались в подробности, полною грудью дышали тревожным воздухом этой ночи, ожидая чего-то, какого-то свершения…

Я остановился у фонаря возле гостиницы и вынул из кармана листки. При этом тусклом свете я мог разобрать написанное поперек первого заговора другим почерком, почти стершимся карандашом (а не чернилами) слово "тревож". Без мягкого знака на конце.

Вот тогда-то я пошел из города. Пошел куда-нибудь, где не будет ни людей, ни домов, где можно будет спокойно обдумать, что произошло, да и рассмотреть как следует, все ли я увидел на остальных бумажках убитого сорок лет назад колдуна. Вот-вот уже должно было светать, да и карман мой оттягивал новенький фонарик-динамка. Город так быстро обрывался - у реки - но одну сторону от архива, что я подсознательно принял это за правило, касающееся и других сторон. И вот ошибся. Солнце уже на три четверти вылезло из-за горизонта, когда крайние деревья дубовой рощи отсекли меня наконец от Барашова. Я сел на большой удобный пень и снова вынул листки. Нет, других надписей поперек текста не было. Но вот на обороте… При электрическом свете я просто не сумел разглядеть оставшиеся здесь следы карандаша. Время поработало над ними, остались, собственно, только выдавленные грифелем линии, самого грифеля уже не было. Но понять было можно. Недаром же я архивист.

И вот что удивительно сами заговоры я совершенно не помню - еще расскажу почему. Но эти "заглавия" их на обороте из головы не выходят.

"Присуха. Аще кто пожелает деву прельстить".

"Радость. Помочь аще кто в горе велием".

"Кровь останавливать". "Горе наводить". "Аще кто проклят должон быть". "Сна для". "На татя и лихого человека". "Звериное слово". "Птичье слово".

С "птичьего слова" я и начал. Прочел его сначала про себя, спотыкаясь и останавливаясь почти через слог, потом еще раз про себя, уже без запинки, и, наконец, вслух. Не знаю, ждал ли я чего-нибудь от этого. Наверное, все-таки ждал, ждал чуда, не веря в его возможность. Разве мы не ждем выигрыша в лотерею? Подсмеиваясь над собой - ждем. А еще - сколько помню себя - ждал чудес… от себя самого. Вот откуда-то возьмутся смелость и сила, и я побью Федьку с набережной. Вот построю такую авиамодель, что все ахнут, а мне дадут медаль. Вот встречу девушку - лучше пусть это будет Люсенька из соседней школы, - красивее которой нет, подойду, заговорю, блесну, увлеку, влюблю, женюсь - буду счастлив. Вот напишу такую курсовую… Вот сделаю такое открытие… Да что я объясняю, разве вам это незнакомо?

И сейчас, глядя из-за деревьев на город, поднятый недавно чем-то или кем-то, может быть мной, я медленно и отчетливо выговаривал красивые странные слова, знакомые и незнакомые (помню, как удивлялся некоторым, но уже не помню каким), выговаривал торжественно и чуть нараспев и ждал чуда.

Назад Дальше