Но это было только раз, и более - увы - не повторится. Актер поднялся, подошел к столу, взял стоявший там стеклянный пузырек и рассмотрел его на свет - пусто и тускло. Снадобья больше не было, кончилось. И лицо у актера уже не смуглое, как тогда, на сцене, а белое, белей обычного.
…Когда упал занавес и стали накрывать на столы, суфлер среди прочих новостей упомянул и о некоем лекаре, колдуне и безумце, который вчера вечером навел немало страха на соседей. Безумец де искал эликсир жизни, а нашел гремучую смесь, которая его и погубила, да с таким грохотом, будто бы разверзлась сама преисподняя. Актер спросил, где это случилось, и, услышав ответ, понял, что снадобья он больше не получит, не у кого будет просить. И что опять он будет лишним и ненужным, и вновь пойдет искать работу, а потом еще и еще не одну…
И все же мало ли! Кто знает, может ему опять посчастливится! Актер наспех оделся, надвинул шляпу на самые глаза, задул свечу и вышел черным ходом. Чтоб никого не встретить.
Лекарь занимал полуподвальную дворницкую в каменном доходном доме средней руки. Когда актер вошел во двор, то увидел там повозку, груженую мебелью, узлами и книгами - книги в те времена стоили дорого, дороже многого. Дверь в дворницкую была открыта, и актер вошел.
В большой, но единственной комнате двое молчаливых незнакомцев увязывали последние пожитки. На актера они не обратили ни малейшего внимания, и так же, не глядя на него, они вышли из дворницкой, унося последние, пусть и небольшие, ценности.
Оставшись один, актер осмотрелся: стол, изъеденный кислотами, полупустые полки вдоль стен, на полках кое-где склянки, колбы, шкатулки, мешочки. И рукописные листы - на полках, на столе и россыпью на полу. Актер опустился на колени, поднял ближайший лист, посмотрел - лист был испещрен какими-то непонятными значками.
- Ты кем ему будешь? - послышалось из-за спины. Актер обернулся - в дверях стоял один из молчаливых.
Актер немного подумал и ответил:
- Друг.
Молчаливый едва заметно улыбнулся, сказал:
- Владей, - и вышел.
Актер еще раз осмотрел комнату. И только теперь увидел на потолке большое закопченое пятно - гремучая смесь… Актер вздохнул, положил лист на пол и пошел к двери. Там он снял шляпу, повесил ее на гвоздь, вернулся и принялся собирать рассыпанные листы. Собрал, сложил в стопку, сел к столу и принялся просматривать записи, в которых он не понимал ни слова. Зачем он это делал? Актер убеждал себя, что он поступает так в надежде найти состав желанного грима, на самом деле возвращаться обратно, к свисткам и яблокам, он не хотел и был рад, что обрел хоть какое пристанище.
Шло время. Актер раз за разом перечитывал рукопись лекаря, и некоторые знаки, начертанные там, начинали открывать ему свой смысл. Он смог сложить разрозненные ранее листы в определенном порядке, и приступил к дальнейшему их изучению. Соседи смеялись над актером: вот, посмотрите, нашел себе забаву - разбирает бумаги безумца! Ну ладно бы они, незнающие, так ведь и сами алхимики, ученые люди, не принимали лекаря всерьез. Да оно и неудивительно - ученые занимаются достойными делами: кто ищет элексир юности, кто изобретает вечный двигатель, а кто и вовсе трудится над превращением несовершенных металлов в благородные. А этот!..
Но актер не сдавался - мало ли что болтают! И к зиме… Да он, конечно, мог бы и ранее, но поначалу его едва ли не каждый день донимал хозяин балагана, раз от разу предлагавший все более заманчивые условия контракта. Наконец актер не выдержал и отказался, сославшись на одолевшее его безумие. С этой поры он возымел покой, и к зиме ему открылась первая глава. Смысл ее сводился к тому, что белый свет есть вовсе не единый, а состоящий из семи других цветов - красного, оранжевого, желтого… Актер был удручен - потратить столько времени на то, чтобы прочесть подобную бессмыслицу! Быть может, соседи и правы? И он, возможно, отложил бы дальнейшие поиски, да только вовремя вспомнил о поистине чудесном действии изготовленного лекарем грима, а также о нравах покинутого им балагана… и положил перед собою листы второй главы.
Тут надо вам сказать, что отнюдь не все считали лекаря безумцем или шарлатаном. Немало болящих и после смерти лекаря являлись в дворницкую и молили избавить их от тяжких недугов. Актер, не в силах отказать, каждого просителя наделял щепотью какого-либо снадобья - благо, что немало их оставалось на полках. Люди верили актеру, принимали, лечились и исцелялись. И слава о новом лекаре не только тешила, но и кормила актера, а, следовательно, давала ему возможность продолжать изучение таинственных бумаг.
Вторая глава была прочтена актером гораздо скорей первой и оказалась посвященной тому, в каких долях полезнее всего смешивать уголь, селитру и серу. Актер подставил лесенку, соскоблил с потолка некоторое количество копоти, испытал ее и, не вникая в выводы второй главы, сразу перешел к третьей.
Третья глава, понятая почти безо всяких затруднений, потрясла актера своим кощунством. Лекарь открыто насмехался над святая святых - над строением всего сущего на земле! Не говоря уже о том, о чем и подумать-то страшно, он, не скрывая сарказма, подвергал сомнению очевидные истины. Так, к примеру, он не соглашался с тем, что имеется всего три первоначала: сера, ртуть и соль - горючесть, летучесть и растворимость. Не верил он и в удвоение золота, а перпетуум мобиле называл шарлатанством.
Что и говорить, актер был обескуражен заблуждениями учителя. И вновь, как и после первой главы, он хотел было бросить изучение рукописи. Единственно любопытства ради он глянул на первый лист четвертой, последней главы… и Замер. Четвертая глава была посвящена гриму!
Точнее не гриму, но составлению некоего средства, которое высвобождает в человеке то, что доселе было в нем сокрыто и о чем он зачастую и не подозревал. Актер запасся достаточным количеством свечей и углубился в чтение.
В главе четвертой лекарь утверждал, что возможности человека весьма и весьма обширны, и нужно только найти верный способ воздействовать на него, точнее на его… тут в рукописи следовало некое длинное и туманное определение, которое актер перевел единым словом - "душа". И тогда выходило, что если дать уверенность душе и раскрепостить разум, то человек познает мир во всей его бесконечности. Слово "бесконечность" опять-таки насторожило актера, но он не отложил рукопись, ибо уже следующий лист предлагал ему состав всесильного грима.
Состав грима оказался несложным, всего лишь восемь компонентов, и, кроме того, первые шесть были просты и легко доступны. Это: бальзам откровения, сок дерева лим-па, мактайский порошок, алмазная вода, талмертия и восемь гранов застывшего света с Полуденной звезды. Но вот зато седьмым компонентом предлагалось перо подземной птицы, а восьмым… восьмой компонент, тот и вовсе никак не именовался, а так обозначался - цифрой восемь, написанной нарочито небрежно.
Упоминание о подземной птице насторожило актера, ибо о подобном воздухоплавающем он дотоле не слыхал. Со слабою надеждой обратился актер к Изумрудным таблицам, но и таблицы, коим казалось, было известно все, о птице молчали. Тогда, решив на время отложить поиски седьмого, актер решил отыскать восьмой компонент снадобья. Но что же мог лекарь скрыть под этим знаком? Актер долго думал и наконец вспомнил: на самой верхней, кстати, восьмой полке у стены, лежала шкатулка, до которой он дотоле ни разу еще не добирался - уж очень высоко.
Актер подставил лесенку, снял с верхней полки запыленную шкатулку, стер с крышки пыль… и увидел на ней цифру восемь, опять же небрежно начертанную - так, словно цифра эта падает и вот-вот совсем уже упадет.
Актер открыл шкатулку и обнаружил там не виданный им ранее зернистый порошок. Он взял его в щепоть, растер - пальцы потемнели. Тогда он провел пальцами по щеке - щека приобрела некоторую смуглость. Как тогда… Но что это? Актер испытал порошок кислотами, проверил по таблицам - ответа не было. Тогда он испытал огнем… и подхватил из тигля маленький кусочек - нет - слиток. Слиток был оловянно-белого цвета с характерным металлическим блеском. Но это не олово. И не железо, не серебро, не золото, не медь, не свинец и уж никак не ртуть. Так что же это тогда? Каждому мало-мальски грамотному человеку прекрасно известно, что во всем подлунном мире металлов семь и восьмого быть не может. Ибо так устроен мир, таковы его незыблемые законы. Семь - священное, магическое число. Под знаком семь объят и завершен весь мир, который создан, кстати, за семь же дней. Металлов семь и семь небесных сводов, семь трав от всех болезней и семь планет, блуждающих светил, и семь… семь смертных грехов. А восемь - запретное число. Не зря даже дерзкий лекарь изобразил его поверженным. А может… эта лежащая на боку цифра - восемь - отнюдь и не повержена, а устремлена вперед, в неизведанное? Быть может, она выражает собою бесконечность познания? Так сколько же тогда металлов, сколько планет, и есть ли вообще предел небесному своду, на коем, как известно… Задумайся, актер! Ведь это же так просто: взять и растоптать маленький беззащитный слиток - благо, что найденный металл оказался хрупким - и все останется как было, все на своих местах, и никто не усомнится! Но… Необыкновенная легкость разлилась по телу, мысль заработала четко и ясно, ну совсем как тогда, только теперь это получилось и без грима. Актер сел к столу, аккуратно очинил гусиное перо - пера подземной птицы ему не обрести, но тут и перо земной вполне сгодится - и сел писать о том, что видел.
Потом, в бесконечных спорах, диспутах и гонениях на его долю досталось немало свиста и подпорченных яблок, но актер не сдавался и утверждал, что если найден восьмой металл - антимоний или же, в просторечии, сурьма - то должны быть и другие. Однако жизнь оказалась короче надежды, и актер не дождался того часа, когда один из его учеников достал из раскаленного тигля первый слиток цинка. А кто-то на другом краю земли вначале рассчитал, а после узрел на небе восьмое блуждающее светило. Основы были потрясены, цифра семь перестала быть священной и конечной. И расцвели все девять искусств, и куда выше алхимии стала почитаться наука, основанная на цифре десять - математика. Но более прочих всех знаков люди стали чтить знак бесконечности, зовущий к беспредельному познанию. В память о лекаре знак бесконечности изображали похожим на цифру восемь, устремленную вперед.
А грим? Подземной птицы так никто и не нашел, и все же, ради приметы, не более того, в актерский грим иногда подмешивают сурьму. А вдруг?!.
Сергей Булыга
Тишина
Жил да был на белом свете один весьма искусный портной. Он знал свое ремесло столь совершенно, сколь совершенны солнце, сама земля и те, кто властвует над нею. Никто лучше портного не мог сшить камзол, колет, кафтан или клобук. Мужчины, выходя от портного, казались выше ростом, шире в плечах, отважнее во взоре и, главное, мудры не по летам. А дамы… Дамы, как вы догадались, становились моложе, стройнее, обворожительнее и - по желанию - доступнее или неприступнее. Собрать кружева, перелицевать меха, ушить кольчугу, скрыть изъян, расставить латы - все было ему по плечу. Ну, а уж такие безделицы, как плащи, шубы, ночные и миротворные рубахи он шил без примерки, на глаз, и никогда не ошибался. Кроме того, портной работал скоро, споро, с фантазией и недорого.
Так что слава о мастерстве искусного портного была вполне заслуженной.
Но слава, как известно, дается недешево. Мастер, не зная праздников, вставал всегда затемно, точил булатные ножницы, проверял, не затупились ли заморские иглы, затем садился за стол, стучал наперстком по столешнице и, прищурившись, спрашивал:
- Эй, ты где?!
Тотчас же из-за перегородки показывался заспанный подмастерье, и начиналась работа. Портной кроил, подмастерье сметывал, гнул китовые усы, собирал каркасы. Собранное на живую нитку платье примерялось на болванку - или на болвана, если платье было мужское…
Вставало солнце, приходили заказчики, дивились, радовались, отсчитывали плату, подмастерье бежал на рынок, а портной принимал заказы, снимал мерку, вновь кроил, и к вечеру порою так уставал, что шил с закрытыми глазами, но все равно не ошибался.
И даже ночью, когда все честные люди спят, а нечестные только притворяются спящими, портной во сне придумывал новые фижмы, брыжжи, галуны, лифы, набивные плечи и ажурные чулки. Потом…
Однажды летом некая дама осмотрела себя в напольном зеркале, поджала губы и сказала:
- Увы, но в этом платье мое тело открыто, как на продажу.
Мастер был так поражен этим замечанием, что даже не нашелся, что и возразить. Он мог бы, конечно, сказать, что…
Но дама не стала дожидаться, пока портной соберется с мыслями. Она просто сказала:
- Это как будто… - и добавила такое слово, значение которого портной не знал.
Возразить тому, чего не понимаешь, невозможно. Исправить то, чего не знаешь, нельзя.
Дама забрала задаток, оставила платье и ушла.
- Что это она сказала? - растеряно спросил портной. Подмастерье пожал плечами.
Портной задумался, примерил злополучное платье на самую лучшую болванку, но так ничего и не понял.
Да и некогда было ему понимать: в мастерскую до самой ночи приходили дамы, кавалеры, вдовы, оруженосцы, ложноскромные девицы, монахи, гадалки и даже воры, именовавшие себя все как один трубочистами. Портной работал не покладая рук, принимал поздравления и подношения, обедал, не снимая наперстка, ужинал, что называется, вприглядку, а ночью вновь мечтал о необычных фасонах, самобеглой игле и неразрывной нити.
Вот так, в трудах и славе, прошло еще некоторое время, пока…
Пока один весьма почтенный горожанин не отбросил в сторону предложенный ему камзол и не сказал:
- Не надо делать из меня посмешище! Откуда взялись эти петушиные отвороты; кто просил?!
Портной хотел было возразить, что отвороты вовсе не петушиные, но атласные, и что ему хотелось хоть как-то скрасить вид почтенного, но, увы…
Однако горожанин не стал слушать портного, а разразился грубой и крикливой бранью, сплошь составленной из непонятных слов, из коих портной понял только "ты" да "я".
Смущенный обилием неясных выражений, портной смиренно опустил голову, а разгневанный горожанин по локоть запустил руку в денежный ящик, выгреб оттуда дважды свой задаток и гордо удалился, громко хлопнув дверью.
С тех пор-то все и началось. Все чаще и чаще портному стали попадаться такие заказчики, которые изъяснялись на родном, но непонятном языке, высмеивали отменно сшитые платья, отнимали задаток и уходили, громко хлопая дверью. На третий месяц дверь не выдержала и сорвалась с петель. Теперь мастерская стала открытой и днем и ночью…
Но никто уже к бывшему известному портному не ходил. Мастер заскучал. Ночами он по-прежнему выдумывал все новые и новые платья, а днями шил их из обрезков, скопившихся в дальнем углу. И с каждым днем денежный ящик все легче и легче выдвигался из раскройного стола. Но вот однажды, встав как всегда затемно, портной наточил булатные ножницы, проверил, не затупились ли заморские иглы, постучал наперстком по столешнице и, прищурившись, спросил:
- Эй, ты где?!
Однако из-за перегородки никто не вышел. Верный подмастерье сбежал, прихватив с собой лучшие ножницы, два мотка почти нетленных ниток и последнюю золотую монету, которую, правда, нигде не брали, считая за фальшивую.
И вот тогда портной впервые по-настоящему задумался. Почему людям перестали нравиться платья, которые он с каждым разом шил все лучше и лучше? Отчего он разучился понимать своих заказчиков? Что делать ему теперь, оставшемуся без средств к существованию? Портному было несказанно жаль отрываться от любимой работы, однако он пересилил себя и вышел в город.
Город оказался таким же, каким он помнил его в юности. Катили по мостовым золоченые экипажи, гундосили по углам нищие, лаяли собаки, кричали разносчики, старые девы спешили к молебну, мошенники - к жертвам. Мастеровые, судейские, солдаты, дворники, приезжие крестьяне, школяры и звездочеты, ну и конечно дамы, дамы, дамы - все они были одеты пестро, разнообразно, со вкусом и не очень, не ахти и вовсе не ахово. Но все это частности, а главным было то, что горожане в своих нарядах придерживались привычных, традиционных вкусов. Мало того, то и дело в толпе мелькали прохожие в одеждах его работы - портной их сразу отмечал, улыбался… но вскоре задумался.
А действительно: если сшитые им наряды вполне годятся для того, чтоб щеголять в них на улицах, то почему же никто не спешит к нему, не заказывает и не вносит задаток?
Портной растерянно посмотрел по сторонам, еще более растерянно оглянулся на свою мастерскую и пошел по улице.
Кричали разносчики, гундосили нищие, ругались - из окон, через улицу - лучшие подруги, мальчишки дразнили бродячего проповедника, из раскрытых дверей питейной слышалась бравая песня тех, кто сумел вернуться из ежегодного похода… Все это было громко, крикливо, порою надсадно - но портной не понимал ни единого слова. Говорили, несомненно, на родном языке, но все слова были какие-то мудреные, новые или же настолько старые, что их пора было давно и окончательно забыть - но вот не забывали, а кричали, пели, гундосили.
Растерянный портной привалился плечом к стене какого-то дома и стал с удивлением рассматривать прохожих. День был, наверное, воскресный, и многочисленный людской поток катился мимо. То и дело мелькали знакомые, шитые им одежды, знакомые лица. Люди задевали портного локтями, толкали… но не замечали. Такие же одежды, такие же манеры, жесты; все было прежним, все…
А вот его никто не замечал.
Придя в себя от изумления, портной шагнул от стены и попытался остановить первого же прохожего…
Однако прохожий, даже не оглянувшись, освободился от его руки на удивление легко и быстро - так, как будто портного и вовсе не было на этом свете.
А может… Да кто его знает! Портной стоял посреди улицы, терпеливо сносил бесцеремонные толчки прохожих и чем больше вслушивался в громкую и непонятную речь, тем яснее понимал, что это все равно, что шелест листьев или шум дождя.
Когда стучит по крыше дождь, скорее засыпаешь.
Портной стоял посреди улицы, и ему казалось, что вокруг тишина. То, что говорили вокруг, его не касалось, и, значит, такие речи все равно что тишина.
Постояв так еще немного, портной опустил голову и пошел домой.
Вечером портной поужинал грустными воспоминаниями, а потом всю ночь не спал. Он передумал многое, но не пришел ни к какому решению.
Наутро голод вновь выгнал его на улицу. Придя на рынок, портной с трудом отыскал свободное место и разложил на прилавке с полдюжины ножниц - а вдруг найдется покупатель, и тогда у портного появятся деньги на еду.
Но покупатель не находился, все проходили мимо и покупали у тех, кто громче зазывал. Портной молчал - он ведь не знал и не понимал нынешнего наречия. Поначалу он, правда, пару раз выкрикнул:
- А вот, подходите, самострижные ножницы! Самострижные ножницы, колониальный товар!
Однако никто не обратил на портного внимания, и он замолчал.