Ну… полное отсутствие логики. В поступках… в словах…
Аль, да что я тебе сделал-то, можешь мне объяснить?
Сам не поймёшь, как сделаешь для них всё. Возможное и невозможное.
Понимаю всё.
– И что… теперь по всей земле их… под корень? – не договариваю, давлюсь словами.
– Да. Везде. В эту ночь, – отвечает часовой.
– А… как теперь без них?
Он ничего не говорит.
Кто-то стучит в окно, то ли дождь, то ли сама осень.
2013 г.
Хайлиге нахт
– И что же?
Шеф смотрит на меня – холодно, пристально, безжалостно. Расстреливает взглядом. Чувствую, что здесь надо бы ответить – ничего. чувствую, что если я так отвечу, на работе могу больше не показываться. И вообще могу не показываться. Нигде.
– Э-э-э… мы на пути к решению вопроса…
– Вы уже третий год на пути к решению, а вопрос всё как-то не решается. Почему-то. Я стесняюсь спросить: мы до этого решения вашего доживём или нет?
– К-конечно.
– Свежо предание, а верится с трудом.
Смотрю на телескоп. В телескоп смотреть не хочется, уже чувствую: ничего я там не высмотрю. Главное, что обидно-то: решение вот оно, совсем рядом – а я не вижу, и никто не видит. Как на какой-то головоломке детской: а ну-ка, ребяточки, что неправильно нарисовано на картинке… а ну-ка, ребяточки, где на картинке спрятался зайчик, кто первый скажет, тому конфетку… пра-авильно, Витечка, вот он, на солнышке. Спрашивается, какого чёрта он там делает…
Смотрю-таки в телескоп, чёрт бы его драл. Изучаю звёздное небо – делаю вид, что изучаю, уже знаю его, как облупленное. А ну-ка, детишечки, кто первый найдёт, отчего на краю вселенной взрываются звёзды, тот спасёт мир.
Смотрю в небо. Терзаю блокноты, программы, компьютеры. Ищу. Не нахожу. Так и слышится голос какой-нибудь мариванны из какого-то прекрасного далёка, когда весь мир был большой и солнечный, ну что ты, Витечка, не видишь, такой мальчик умненький, и не видит…
Кусаю губы. Не вижу. Прикидываю, через сколько лет вся эта галиматья со звёздами докатится до нас, и солнце разлетится на куски.
Уже не веков – лет. Как страшно, когда в космических масштабах счёт идёт не на биллионы веков, а на года.
– Через месяц вы мне дадите ответ.
Голос шефа – как из ниоткуда, будто из-за какой-то глухой стены.
Интересно, что со мной будет, если не дам ответ…
– Да не с вами будет, а с нами со всеми будет. Поздно уже что-то решать, конец света пришёл…
Шеф выходит. Смотрю на телескоп. Смотрю в телескоп. Как где-то на окраине вселенной, в какой-то вселенской глуши разрывается ещё одна звезда. Рассыпается на атомы, приборы видят – на атомы, а через какие-то доли секунды электроны сорвались со своих орбит, разлетелись по космосу.
Что-то происходило там.
Что-то, что неумолимо приближалось сюда.
Мысленно окрестил про себя: конец света.
Снова перебираю расчёты, нанизываю цифры на цепочки уравнений, разбираю вселенную по винтику, по гаечке, проверяю пружинки и микросхемы. Ничего не нахожу.
Голова раскалывается от боли, кажется, сейчас тоже разлетится на атомы. Надо бы глотнуть таблетку, уже неважно, какую, только некогда глотать таблетку, неважно, какую, надо думать, а ну-ка, детишечки, кто первый найдёт, от чего рушится вселенная, получит шанс выжить… Раз, два, три, время пошло.
Голову сжимают невидимые обручи. Сильнее. Сильнее. Проверяю скорость разбега вселенной – всё быстрее. Красное смещение. Гравитационную константу – проверяю на всякий случай, вдруг изменилась. Проверяя…
Взрывается – то ли весь мир, то ли моя голова. Ещё пытаюсь ухватиться за что-то, за звёзды, за галактики, за пустоту, лечу, падаю во вселенную…
Прижимаюсь к земле.
Здесь не очень-то выпрямишься, да не то что не выпрямишься, голову не поднимешь. Выстрелов не слышно – пока не слышно, а попробуй подними голову, тут-то и услышишь. Нет, тоже ничего не услышишь, не успеешь, когда пробьёт тебя кусочек свинца.
Прижимаюсь к земле.
Слушаю тишину, такую непривычную здесь.
Нет, как-то не так я себе это представлял, виделось победное шествие на восток, торжество великой империи, вражеские солдаты падают под нашими выстрелами, идём в полный рост, поём бодрые песни. Нам обещали что-то такое. Нам не обещали, что будет грязь и кровь, и кишки, намотанные на гусеницы танков.
Не обещали.
И холодов нам тоже не обещали, от которых не только птицы падают замертво на лету, но и, кажется, даже звёзды. Ждёшь весны, как панацеи, вместо весны приходит какая-то грязная муть под серым небом.
Тут-то я и увидел его.
Как только разглядел в темноте ночи, щуплый силуэт, сначала глазам не поверил, думал, померещилось. Да и то правда, кому придёт в голову встать в полный рост на полосе под обстрелом.
А он стоял. И смотрел в небо. Шевелил губами. Он видел в небе что-то такое, чего не видел я, про таких говорят: считает звёзды. И почему-то мне казалось: он видит больше меня, больше всех самых мощных телескопов, разглядывает там что-то… что-то…
Мне разглядывать было некогда. Я снял его одним выстрелом, даже удивился: как-то быстро всё получилось. Мысленно чиркнул себе ещё один плюсик – тридцатый по счёту. Тихонько пополз к убитому, слушая тишину ночи. Ещё подумал, что через пару веков такой войны у солдат и вовсе отомрут конечности, будем ползать, как змеи.
Через пару веков…
Ах да, нам обещали, что всё кончится через пару месяцев триумфальной победой империи.
Впрочем, то же самое нам обещали в прошлом году.
И в позапрошлом.
И…
Он был уже мёртвый, из чёрной дырочки на груди подтекала чёрная кровь. Привычным жестом я обшарил его одежду, вытащил парабеллум, патроны, автомат лежал чуть-чуть в сторонке. Во внутреннем кармане выискал бумаги, из которых ничего не понял, по русскому выше двойки в школе никогда не было, Илья Кипреев, год рождения, молодой ещё был, какие-то дипломы, удостоверения, с трудом узнал знакомое – Пулково…
– …нулся?
– А?
– Очнулся?
Шеф… откуда здесь шеф, откуда здесь вообще что. Шеф… я же убил его, нет, я не шефа, я другого убил, я…
– Домой иди.
– Да я… сейчас… сейчас… – пытаюсь встать, пол качается туда-сюда, снова и снова бросает меня оземь.
– Домой, домой иди, спать…
– Да всё… всё в по-ряд-ке…
Холодеет душа, вот теперь точно выпнут с треском, а без меня эти охламоны чёрта с два тут что-то найдут, они вообще не знают, с какой стороны в телескоп смотреть.
Иди, иди, выспись, врачу покажись, ещё не хватало, ты мне тут с инсультом падать будешь. Голова не болит?
– Не-е.
– Жив, курилка? Что-то бледный какой-то. Сам-то дойдёшь?
– Дой… ду…
– Тпру, стой, дай тебе таксюшку вызову. Ещё обмороков мне твоих не хватало. Мне самому впору в обморок падать, вселенная рушится…
Рушится вселенная, рушусь я вместе с ней. Вспоминаю, сколько, ночей не спал. Не вспоминается.
– Во сколько обойдётся?
– Пятнадцать тысяч всё удовольствие.
Присвистываю.
– Нехило.
– А вы как хотели, – холёный человек разводит холёными руками.
– А я читал какие-то объявления, там сеанс гипноза полторы тыщи.
– Это шарлатан какой-нибудь вас на полторы тыщи расчихвостит, и ни хрена вы не увидите. А то и вообще наркотой какой-нибудь обкормит, после которой не проснётесь уже.
– Верно, за качество надо платить.
– Вот-вот. Так что решайтесь.
Решаюсь. Отсчитываю тысячники, чувствую, как потеют руки.
Карманные часики раскачиваются перед моим лицом, всё быстрее. Потом медленнее. Быстрее. Медленнее. Я должен следить за ними. Следить. Следить. Скоро в мире не остаётся ничего кроме часиков, потом исчезают и они, потом…
Прижимаюсь к земле.
Здесь не очень-то выпрямишься, да не то что не выпрямишься, голову не поднимешь. Выстрелов не слышно – пока не слышно, а попробуй подними голову, тут-то и услышишь. Нет, тоже ничего не услышишь, не успеешь, когда пробьёт тебя кусочек свинца.
Прижимаюсь к земле.
Слушаю тишину, такую непривычную здесь.
Нет, как-то не так я себе это представлял, виделось победное шествие на восток, торжество великой империи, вражеские солдаты падают под нашими выстрелами, идём в полный рост, поём бодрые песни. Нам обещали что-то такое. Нам не обещали, что будет грязь и кровь, и кишки, намотанные на гусеницы танков.
Не обещали.
И холодов нам тоже не обещали – от которых не только птицы падают замертво на лету, но и, кажется, даже звёзды. Ждёшь весны, как панацеи, вместо весны приходит какая-то грязная муть под серым небом.
Тут-то я и увидел его.
Как только разглядел в темноте ночи…
Целюсь. Тут же спохватываюсь, что я делаю, это же он, он, который…
Стоит.
Смотрит на звёзды.
Шевелит губами.
И, чёрт возьми, мне кажется, он видит там что-то, видит безо всяких телескопов, вот так.
Подкрадываюсь к нему, тихо, бесшумно, снова думаю о том, что через пару веков такой жизни мы станем змеями, начнём ползать и шипеть.
Ах, да, не будет никакой пары веков, всё кончится этой весной, и совсем не триумфальной победой империи, а…
Ну да.
Он видит меня.
Вздрагиваем – одновременно. Тут же накатывает запоздалый страх: он же сейчас застрелит меня, он должен это сделать, мы же…
Поднимаю вверх руки. Говорю – почему-то по-французски, больше ничего не осталось в голове:
– Камрад…
Бросаю автомат, бросаю свой кольт. Пытаюсь вспомнить хоть одно русское слово, не могу. Так странно, думаю вроде по-русски, да не по-русски, у мыслей нет языка, а ни одного слова…
Наконец, выжимаю из себя:
– Дрю-юш-ш-ба.
– Ага… дружба… а на землю нашу зачем пришли?
Слышу его и не понимаю, и от этого становится совсем мерзко. Показываю на звёзды.
– Штерне.
– Ага, штерне…
Он снова смотрит туда. В звёзды. Он не помнит, что нужно сделать мне хенде хох и отвести в штаб, или куда там…
– Бист ду… а-астроном?
Он кивает. Тут же спрашивает:
– Унд ду?
Тоже киваю. Вспоминаю:
– Пулково?
– Ага, Пулково.
Смотрим в небо. Хочу спросить его, как он видит далёкие звёзды, правда ли вот так, сами по себе, без телескопа. Не спрашиваю. Смотрю на его жутко распахнутые зрачки, понимаю – это и правда так.
– Штилле нахт, хайлиге нахт… – зачем-то говорит он.
Понимаю, что настало время расспросить его обо всём. Он знает много, очень много, больше, чем все в их Пулково вместе взятые, и больше, чем все в нашем Анэнербе… откуда у меня выскользнуло это словечко из памяти…
Чёрт меня дери, если бы я ещё мог связать хоть два слова по-русски…
Спохватываюсь. Вытаскиваю из внутренних карманов какие-то документы, бумажонки, неважно, что это, наскоро рисую формулы, графики, да здесь, поди, ещё теории относительности не знают, нет, надо же, понял…
Вижу чёрное дуло в чёрных зарослях, откуда оно здесь, к чему оно, ах да, мы же на войне. Чёрт его дери, этот парниша знает про тёмные материи и константы Хаббла больше меня…
– Что, Арсюш, ты всё уже?
– Как-кое всё, не видишь, у меня пациент тут?
– А-а, опять кого-то на бабки разводишь…
– Ну. Да что на бабки, знаешь, бывает, человек и правда поверит, унесётся куда-нибудь… во времена Тутанхамона…
– Долго с ним ещё будешь?
– Да правда что, кончать пора, а то так там и останется… тэ-экс, тихонечко… вы просыпа-аетесь… вы про… э-эй, парень, ты чего?
– Чего он там?
– В скорую звони! Блин, пульса нет, этого ещё не хватало… Что он там на листочках корябает…
…причина стремительного разрушения вселенной кроется в…
2013 г.
Шорохи в темноте ночи
Это случилось, когда Мунк поднял голову.
Вот как сейчас помню, лежал на мне, предавался каким-то мыслям, своим, Мунковским. Мунк не спит, Мунк только думает, иногда уходит в свои мысли так глубоко, что теряет самого себя.
Мунк поднял голову. И прислушался к тишине ночи.
Если бы он не поднял голову, я бы не проснулся. И не стал бы прислушиваться, что так потревожило моего пса. Может, волки подобрались сильно близко к хижине, бывает в самые холода. Может, старый Тихон заехал на своей кляче, купить кунью шкурку. Может…
Но тут было другое. Мунк это услышал.
Услышал и я. Цокот копыт, совсем рядом, у меня под окнами, от-то-по-та-ко-пыт… от-то-по-та-ко-пыт… Их было много, как слышалось мне – всадников дюжина, не меньше.
Я вышел из хижины, Мунк уже бросился вперёд меня, с заливистым лаем. Я искал незваных гостей, но никого не видел, сколько ни светил в темноту факелом. Только перепуганная белка завозилась в ветвях.
Я слышал их, как они пришпоривали коней, как спешивались, как поили лошадей в студёной реке, я слышал журчание реки, но самой реки не видел. Ближе к рассвету всадники снова оседлали коней, ускакали прочь.
Мунк бешено лаял.
После того случая я стал прислушиваться по ночам, стал ловить тишину и шорохи ночи. Теперь и мне то и дело слышался топот копыт, фырканье коней, скрип повозок, едущих из ниоткуда в никуда. Я выходил из хижины – и ничего не видел. Я светил факелом – но факел только выхватывал из темноты редких зверьков. Я вставал на пути коней и колесниц, но они проезжали как будто сквозь меня, не замечая.
И бешено лаял Мунк.
Я потихоньку поговорил с шаманом – он посоветовал мне купить оберег в обмен на три тушки рябчика. Я смотрел старые книги – они сказали мне всё и в то же время ничего. Книги всегда так делают, вроде бы всё узнаёшь, но ничего не поймёшь.
Наш мир – не единственный, рядом с нами живут миры, о которых мы ничего не знаем, мы никогда их не увидим. Но они есть. Там живут люди, скачут лошади, текут века, падают с неба звёзды. Иногда мы слышим отголоски чужих миров, такие робкие, что мы толком не можем понять, что это было…
Я спросил у Милы, что это было, что я услышал в ночи. Мила мне не ответила. Мила мне вообще давным-давно ничего не отвечала, с тех пор, как легла в сырую землю на кладбище над рекой.
В ту же ночь на дороге снова появились призрачные всадники. И на следующую ночь. И на следующую. Мунк заливался лаем, бросался в темноту ночи, на пустоту. Я чувствовал, что это расплата. За то, что похитил дочь вождя, за то, что ушёл из деревни. За то, что не сберёг свою Милу лютой зимой. За…
За всё. Я вспоминал свои грехи, просил прощения у богов, заколол богам чёрного петуха.
Я до сих пор не мог забыть Милу – хотя уже прошло две тысячи лет.
И племя до сих пор не могло простить меня – хотя прошло уже три тысячи лет.
Но боги меня не слышали. И той же ночью снова скакали под моими окнами призрачные всадники. Я закрыл окна хижины оленьими шкурами, ложился спать с луком и стрелами, чтобы было не страшно.
Но страх не отступал.
Мало-помалу шорохи за окном стали другими. Конечно, не сразу, добрая тысяча лет прошла, прежде чем я заметил перемены. Мунк всё так же вскакивал по ночам, но уже не топот копыт тревожил его. Я слышал в тишине ночи что-то странное: шорох колёс, будто ехала колесница, но не было фырканья лошади, не было привычного цоканья, не было окрика погонщика: пшла, пшла…
Мунк бешено лаял, оторопело принюхивался. До меня тоже иногда долетали непонятные запахи чего-то дымного, горелого, жгучего. Мало-помалу колесницы начали проноситься мимо меня всё быстрее, стремительнее, я не понимал, что за невидимые лошади несут их так быстро.
Шли века. Я начал привыкать к ночным шорохам, в них не было ничего зловещего, враждебного. То ли дело рёв зверей по ночам, или… да ладно, немало бед таит в себе лес. Я даже начинал волноваться, если шорохи замолкали – на день, на два, или становились чуть слышными, едва различимыми, будто бесконечно далёкими. Шорох колёс, утробное рычание, но не звериное, нет, какое-то другое, неживое. Громкое завывание, опять же не зверей, нет, было в этом завывании – вау-вау-вау-вау-гу-у-гу-у-гуу-у-гу-у-у-пик-пик-пик-пик-фью-фью-фью-фью-вау-вау-вау-вау – что-то неживое, нездешнее.
Мунк поднимал голову.
Бешено лаял в темноту ночи.
Я выходил на улицу. Слышал шорохи. Иногда – обрывки фраз или мелодий.
Мало-помалу я начал выделять из какофонии звуков один, чем-то он запомнился мне. Такой же шорох, как остальные, только чуть-чуть другой, я ждал его. Он появлялся всегда в одно и то же время, рано утром и поздно вечером, и мне казалось, невидимая колесница притормаживает у моего дома.
Мало-помалу я научился ждать её. Просто поймал себя на том, что жду её. Почему-то мне казалось, что это была именно она. Там, в колеснице.
Мунк поднимал голову.
Лаял в темноту ночи.
Я выходил на крыльцо, колесница чуть притормаживала возле меня.
…умершие не исчезают безвозвратно, переселяются в какие-то другие миры, о которых мы ничего не знаем, даже толком не знаем, есть они или нет. Иногда они напоминают нам о себе шорохом в ночи, отзвуком голоса, туманным образом – на грани сна и пробуждения.
Потом пришли другие шорохи. Нехорошие, недобрые шорохи. Мунк поднимал голову, бешено лаял в темноту ночи. Я выходил на крыльцо, слушал гул, утробный гул ползущих по земле металлических тварей. Что-то происходило там, по ту сторону ночи. Что-то случилось, что смолкли все звуки, шорохи повозок, голоса птиц, остался только утробный гул, и ещё что-то, непонятное, бах-бах-бах!
И до рассвета – заливистый лай Мунка, до рассвета – утробный гул, скрежет, и – бах-бах-бах!
И на следующую ночь. И на следующую. И на следующий год. И на следующий. Что-то происходило там, один раз в тумане я даже увидел повозку – массивную, приземистую – с длинной палкой впереди, из палки вырывалось пламя.
Я привык к рокоту, скрежету и бах-бах-бах, как привыкал к топоту копыт и шороху колесниц. Даже когда они сворачивали с дороги и проезжали через мой дом, насквозь, я не вздрагивал, только Мунк поднимал мохнатую голову с моей груди.
А однажды Мунк залаял в темноте ночи. Так он лаял не когда к хижине подбирались дикие звери, это был совсем другой лай. Так Мунк лаял, когда что-то случалось там, в том мире, где всё можно было услышать, но не увидеть.
Я выбежал в ночь, остановился, прислушался, долго не мог утихомирить Мунка: да не бреши ты так, сам услышал, дай другим.
Наконец, я услышал.
Шорох повозок.
Аккорды незнакомой музыки.
Обрывки голосов, редкий смех.
Я ждал.
Она появилась перед рассветом, прошуршала своей повозкой, приостановилась на несколько секунд. Мы узнали друг друга после долгой разлуки, как будто не только после утробного гула и бах-бах-бах, но после разлуки более долгой…
В тот же день я пришёл к Миле, говорил с ней, она мне, как всегда, не ответила. Она мне никогда не отвечала с тех пор, как умерла. Я спрашивал у неё совета, ответа не получил.
А потом всё случилось.
Когда Мунк поднял голову среди ночи.