Призраки Ойкумены - Генри Лайон Олди 17 стр.


Зимой темноты просить - раз плюнуть. Был день и сплыл. В сумерках, чтобы огонь не жечь, но и на свету лишний раз не мелькать, запряг Сидор кобылу Хрумку в дровни. Обождал чуток - пускай мраку нагонит! - и тронул с богом.

Луна на небо выкатила - загляденье. Желтая, круглая, что твой блин на Масленицу! Вокруг личика - нимб морозный. Звезды девками на выданье перемигиваются. Сидору аж на сердце полегчало: не может в такую ночь дурного приключиться! Поначалу все и шло, как по маслу. Место с первого раза отыскал, вязанки загрузил и в обратный путь тронулся. Хрумка, даром что кляча, труси́ла ходко для своих преклонных лет - видать, тоже в конюшню торопилась. Сидор ежели и кричал: "Но, мертвая!" - так во-первых, не кричал, а бурчал, а во-вторых, не для скорости, а для форсу, что ли. Всей дороги с полверсты осталось, тут и кончилась Сидорова удача.

В чистом поле, аккурат над Успенским погостом, сгустился туман. Это зимой-то - туман! Без погоста ясно: дело дрянь. И точно: из тумана к дороге вышли жихори. Сидор, сбиваясь на мат, забормотал молитву - первую, что на ум пришла. Губы дрожали, святые слова выходили с дурацким чмоканьем. Сила морская! Будто не молишься, а вареники ешь! Сидор хлестнул Хрумку, надеясь проскочить, но кобыла, дери ее под хвост, встала как вкопанная. Жихори подходили ближе, нацеливались душу вынимать. Соскочу с дровней, решил Сидор. Пущусь наутек: пропадай лошадь, дрова, дровни - самому бы ноги унести! Ноги, колоды эдакие, ни уноситься, ни уносить Сидора не пожелали - отнялись напрочь. Со стороны леса долетела диковатая песня - вой волчьей стаи. Икнув от страха, Сидор сбился, молитва выпрыгнула из головы и умчалась к боженьке: жаловаться на дурака.

Он сидел и отпевал себя заживо.

В свете луны жихори отбрасывали тени: длинные, угольные. Громко скрипел снег под ногами. Сердце Сидора отчаянно колотилось в грудь изнутри: выпусти! сбегу! И вдруг угомонилось, затрепыхалось мелким бесом. В нем, в сердце человеческом, затеплилась надежда. Нечисть вроде как тени не отбрасывает, верно? И ходит тише мыши, и в снег не проваливается. И не чертыхается при этом по-нашему и не по-нашему! Нешто люди? Точно, люди! Слава тебе, Господи! А что одеты в размахайки да штаны кургузые - так, небось, артисты! Фигляры городские. Артисты, кто ж еще? Ехали в усадьбу, комедь ломать, с дороги сбились, сани у них сломались…

Что еще за пакость могла приключиться с артистами, Сидор не придумал. Он старался, потел под кожухом - и не мог оторвать взгляд от двоих, которые впереди. Один во всем черном, и борода черная, и шляпа, и перо на шляпе, и глазищи - караул! Сатана, ей-богу, сатана! А другой - во всем белом. В исподнем, что ли? Ангел небесный? Нет, ангелы в исподнем не шляются. Сидор пригляделся: сила морская!

- Барин!

Пропал, ёкнуло в груди. Попал, как кур в ощип! Уж лучше бы жихори. Теперь мало, что выдерут, как сидорову козу, так и дров не видать, и Дунька прибьет! Напутствовала: ни пуха ни пера, езжай с богом, милый, и без дров не возвращайся. Рука у нее тяжелая, у квашни…

- Барин! Антон Францевич, благодетель!

У Сидора прорезался голос. Дровокрад бухнулся прямиком в снег, на коленки перед барином, перед любезным.

- Доброй ночи вам! А я тут это… вы уж не серчайте…

- Кто таков?

- Виноват, Антон Францевич! Как есть, виноват!

- Ты что бормочешь, дурак?

- Велите выпороть, спасибо скажу…

Голос барина не сулил добра. Лучше было бы заткнуться, но отчаявшийся Сидор собрал в кулак жалкие остатки характера, сколько сумел отыскать, и поднял лицо к барину, как верующий к иконе:

- Порите, ваша милость! Заслужил!

- И выпорю!

- И ладно! Только дрова оставьте! Замерзнем ить!

Тут барин и высказался по-людски:

- Да иди ты на хер со своими дровами!

- Дык это…

- Проваливай! Дурак!

До Сидора не сразу дошел смысл господских слов. А когда дошел…

- Как прикажете, барин! Как прикажете! Дрова-то, конечно, не мои… Ваши они, ваши! Но ежели велите на хер, от щедрот господских, так мы мигом…

Он бормотал и приговаривал, не в силах поверить удаче. Барин, благодетель! Мог же и под плети кинуть, и дрова забрать, и… А пойти, куда велено - это мы с радостью, бегом, на карачках! Сидор уже забрался на дровни, когда мужик в простецкой рубахе, подпоясанной веревкой, что-то сказал барину по-иноземному.

Антон Францевич кивнул:

- Стой!

Сидор оледенел.

- Скидывай дрова!

- Да как же это?! - чуть не плача, возопил Сидор. Он шалел от ужаса: слыханное ли дело - барину перечить?! - Вы ж сами велели…

- Скидывай, я сказал!

- Да как же…

- Потом заберешь. В усадьбу поедем. Давай, живо!

Торопясь, Сидор принялся сваливать вязанки в снег. Кажется, ему помогали, но Сидор этого не запомнил - все вокруг плыло, как в тумане. Он опомнился, когда барин велел: "Трогай!" Обнаружилось, что за спиной Сидора в дровнях скорчились две женщины: дрожащие от холода, в легкой, совсем не зимней одежде. Сидор хлестнул Хрумку, и кляча потащила дровни в сторону господской усадьбы. Барин с артистами-мужчинами брели рядом, по обе стороны, и Сидор старался на них не смотреть.

У ворот черный, страшный сатана помог дамочкам выбраться из дровней.

- Проваливай, - махнул рукой барин. - И держи язык за зубами. Понял?

- Понял, как не понять… - испуганно зашептал Сидор.

Антон Францевич бросил ему кругляш, масляно блеснувший в свете луны:

- Держи за труды, балбес. Сгинь!

И заколотил в ворота кулаком.

Уже отъехав от усадьбы, Сидор разжал потный кулак. Сила морская! На ладони лежал золотой червонец. Вот это да! Он вернулся к месту, где свалил вязанки, погрузил дрова, в который раз полюбовался на монету - и щелкнул вожжами над Хрумкой:

- Н-но!

Усталая кляча брела, едва переставляя ноги. Сидор не стал ее подгонять: умаялась, бедолага. Ничего, скоро дома будем. Дуня набросится: где шлялся?! А Сидор ей: вот! И червонец под нос. Дрова, мол, тоже привез. И с барином словом перекинулся. И вообще!

Сила морская! Оглянулся Господь, снизошел…

II

- Прохор! Открывай!

Кулак Пшедерецкого тараном бил в ворота. Удары выходили на славу: звучные, тяжелые. В окнах дома, плохо различимого за кружевом черных ветвей сада, загорелся свет. Глухо хлопнула дверь.

- Вали отсюда, пьянь! - донеслось с крыльца.

- Открывай, зараза! Я с гостями!

- А вот я собак спущу!

Яростный лай не замедлил подтвердить серьезность этого намерения.

- Прошка, сукин сын! - могучий рык Пшедерецкого с неожиданной легкостью перекрыл лай. Собаки в испуге заскулили, почуяв власть хозяина. - Открывай, мать твою! Убью!

- Антон Францевич?!

- Убью, сволочь!

- Убивай, благодетель! Бегу! Открываю!

Вспыхнули окна первого этажа, в них замелькали тени. Дверь как взбесилась, колотясь о косяк - раз, другой, третий. По ту сторону ворот заскрипел снег, послышались торопливые шаги. Лязгнул засов, массивные створки начали судорожно вздрагивать. За них дергали и тянули, но ворота поддавались с неохотой: под них намело кучу снега.

- Антон Францевич! Отец родной, с прибытием вас!

- Стол! Баню!

- Сей секунд, барин! Ох, да что ж это вы по-летнему?! Себя не бережете!

- Комнаты для гостей! Живо!

- В тепло давайте… Сенька! Петро, Ганна!

- Туточки мы…

- Слыхали, что барин велит? А ну, быстро, пчелками метнулись!..

Унилингва мешалась с местной певучей речью. Вокруг сделалось людно и голосисто. Ночь обернулась днем от света электрических фонарей, керосиновых ламп и факелов. Вот уже набрасывают на плечи шубу размером с добрый шкаф, подхватывают под руки, ведут, считай, несут в дом.

- Водки!

Двери распахнулись настежь. Навстречу коллантариям хлынула пестрая толпа, в центре, кособочась запойным пьяницей, плясал медведь. Шум, гам, радуга юбок, алый шелк косовороток. Белозубые улыбки, звон монист, сверкают серьги, блестят глаза:

- К нам приехал…

- …наш любимый…

Над бедламом взлетел, набрал силу гитарный перебор:

- Антон Францыч, дорогой!

Гитарист щеголял рубахой лилового атласа и хромовыми сапогами. Штаны натянуть он спросонок забыл или попросту не успел. Голые ноги посинели от холода, кожа взялась мелкими пупырышками, коленки тряслись, стучали друг о дружку, но героический музыкант лишь взвинчивал темп. Музыка вертелась, скакала, ходила колесом. Перед Диего, как по волшебству, возник серебряный поднос. Пышный каравай венчала солонка, дребезжали хрустальные рюмки, полные до краев.

- Угощайтесь, гости дорогие!

- С приездом, Антон Францевич!

- …милый друг Антоша…

- …друг ты наш Антоша…

- …друг Антоша, пей до дна!..

- Тоша-тоша, пей…

- До дна!

Маэстро не успел опомниться, как в левую руку прыгнула на редкость самостоятельная рюмка, а в правой оказалась поджаристая, еще горячая краюха, щедро сдобренная солью.

- До дна!

Водка ухнула в глотку. В животе вспыхнул огонь. Диего гулко выдохнул, опасаясь, что изо рта вырвется струя пламени, захрустел горбушкой. Лишь сейчас маэстро сообразил, что голоден как волк.

- Прошка, язви тебя в душу! - хохотал Пшедерецкий. В его веселости звучал болезненный надрыв, сулящий истерику. Дон Фернан не позволил бы себе такого поведения ни в кабаке, ни на эшафоте. - Ну, потешил, брат! Ублажил! Где цыган-то раздобыл? Посреди ночи, а?

Цыгане, с опозданием дошло до Диего. Ну конечно, эти шумные весельчаки - цыгане. С тех пор, как Террафима вступила в Лигу, и космические рейсы на родину Пераля сделались регулярными, цыгане объявились и в Эскалоне. Впрочем, от эскалонских бродячих актеров, танцоров, воров и конокрадов они мало чем отличались.

- Нарочно держал, Антон Францевич, - смеялся в ответ счастливый Прошка, красавец с седой львиной гривой. - К вашему возвращению! А они, ироды гулящие, все удрать норовили! Шило у них знамо где! А я им: я вам удеру, бездельники! Как я барина встречу? Какая ж встреча без цыган?!

Гвалт начал стихать, коллантариев повели в дом. Переступив порог, Диего, как в ванну с горячей водой, рухнул в плотное, хоть ножом режь, тепло протопленной усадьбы. Вокруг мелькали слуги, ловко огибая гостей: несли блюда, тарели, графины, столовые приборы, подносы с закусками. Пахло мясом, жареным на углях. Рот маэстро наполнился слюной, в животе постыдно забурчало. Есть хотелось так, словно приехал с голодного края. К счастью, томить гостей никто не стал: слово хозяина здесь было законом, а расторопность Прошки оказалась выше всяких похвал. Через пять минут, ополоснув руки горячей водой, все уже сидели в обеденной зале за столом, покрытым кружевной накрахмаленной скатертью.

В свете электрических канделябров, стилизованных под древние подсвечники, склизко поблескивали маслята - крепенькие, соленые; точил слезу окорок, нарезанный ломтями; в плошках алела моченая брусника, исходила паром гречневая каша с телячьими мозгами и шкварками; крепостным бастионом воздвиглась румяная кулебяка о дюжине слоев. А темные грузди в густом сметанном снегу? Воздушные пышки? Серебряные судки с икрой красной и черной, с желтыми кубиками сливочного масла, со сверкающими крупинками льда? Бесчисленные соусники и масленки, плошки с квашеной капустой, хрусткой даже на вид? Когда двое поварят в колпаках внесли запеченного целиком подсвинка - с пылу с жару, корочка еще дымится, когда успели-то?! - гости только охнули.

- Дамы и господа! - хозяин усадьбы встал монументом во главе стола. Взгляды собравшихся обратились к нему. - Я хочу выпить… Ну, собственно, это все, чего я хочу.

Отсалютовав рюмкой, Пшедерецкий мелкими глоточками выцедил крепчайшую хреновуху и придвинул к себе тарелку с жареными карасями. Слуги, разделав благоухающего подсвинка, оделили каждого из гостей исполинской порцией, после чего тихо удалились. На долгое время в зале воцарилась музыка из лучших: звяканье приборов, бульканье штофов, блаженные вздохи да хруст косточек на зубах едоков.

Сперва ели, соблюдая приличия. Потом - не соблюдая. Позже - забыв, что приличия вообще существуют на свете. Ели, жрали, чавкали, пускали слюни, будто дикари, чуждые цивилизации - и никак не могли насытиться. Казалось, прекрати коллантарии жевать хотя бы на минуту, и раны вернутся, вскроются, убьют их на месте. Еда и водка падали в прорву, в черную дыру, исчезая без следа. Брюхо превратилось в космическую бездну, в голове поселилась девственная пустота. На задворках этого вакуума таяло далекое эхо - то ли колокольный звон, то ли звон комариного роя.

Красавец Прохор аж приплясывал от радости.

Увы, и у бездны есть дно. Настал момент, и люди за столом откинулись на спинки стульев, утерли салфетками лоснящиеся губы, потные, багровые лица. Диего по достоинству оценил опустошения, произведенные в стане противника: от подсвинка осталась груда костей, редут кулебяки пал, разрушен тяжелой артиллерией, боевые порядки блюд и судков понесли невосполнимые потери. Победа коллантариев сомнений не вызывала.

- Прошка! - воззвал Пшедерецкий.

- Чего изволите, Антон Францевич?

Джинн из сказки, Прохор возник подле хозяина, как по волшебству. Я его знаю, подумал Диего. Нет, не знаю - помню. Я видел Прохора, каким он был давным-давно: чуб падает на глаза, русая бородка без малейших признаков седины. Я видел его на Китте, когда мы с доном Фернаном стояли друг напротив друга, обнажив клинки, и рапира сплетничала мне о безруком мальчишке, гордом и упрямом, как весь род Кастельбро, вместе взятый.

- Баня готова?

- В лучшем виде!

- Помилуйте, золотце! - задушенным голосом взмолился Пробус. Мелкий помпилианец едва возвышался над краем стола, растекшись по стулу квашней. - Баня? После, извините, вашего скромного ужина?!

- Баня! - упорствовал Пшедерецкий.

- Помилуйте! Да какое ж сердце выдержит?!

- Баня!

- Вы убийца, - сдался Пробус.

- Не волнуйтесь, - успокоил его хозяин усадьбы. - Если что, вас похоронят с почестями.

- Не извольте беспокоиться! - встрял миротворец Прошка. - Нешто мы варвары? Жару лишнего - ни-ни, пар мягонький, как перина…

* * *

Красавец не соврал.

Пар был дивный, Диего ухнул в него, словно в материнскую утробу, урча от блаженства, растянулся на полке́ из гладких дубовых досок. Из пара возник призрак - замотанная в простыню человеческая фигура. Маэстро припомнил, что слышал от отца о жутких сеченских банях, где людей секут до смерти мочёными розгами. Отсюда, мол, и название планеты. Истинность отцовских слов Пералю-младшему довелось испытать на собственной шкуре. Сил противиться или хотя бы возмутиться не осталось. Но странное дело: пук прутьев, которым его охаживал по спине банный призрак, не вынимал жизнь, а скорее возвращал. Время от времени привидение выплескивало куда-то черпачок остро пахнущей жидкости, и маэстро стонал, задыхаясь в душистом квасном облаке. Со сладким ужасом Диего решил, что начинает понимать греховодников, которые жгут особые свечи и лупят друг дружку хлыстами в разгар любовных игр.

Зря он это, зря.

- Тебе хорошо, солнце? - шепнул на ухо призрак.

- Ага, - честно выдохнул маэстро.

Тут простыня и упала. Тут все и выяснилось.

- Я женат, - предупредил Диего. - Нет, я вдовец. Нет, я…

Он совсем запутался.

- И у меня муж, - согласилось бывшее привидение. - В солдатах.

- В солдатах. Я тоже был солдатом…

- Так что ж нам теперь, солдатик?

- Жарко здесь. Сдохну я с тобой…

- Идем, я тебя отведу в спаленку…

- Я устал.

- Устал, да не весь…

- Я…

- Не бойся, я сама. Все сама, не бойся, солдатик…

Плоть, подумал маэстро. Еда, похоть. Плотские излишества: я всегда был к ним равнодушен, всегда, но не сейчас. Что это, плата за предательство собственного тела? Превращение в сгусток не пойми чего - ну, конечно, предательство. Раньше я полагал, что предать можно убеждения, принципы. Душу, наконец. Оказывается, и тело - тоже.

Господи, в руки твои предаю себя…

III

…задыхаясь, Диего Пераль смотрел на дальний водопад. Брызги, ранее похожие на снопы искр, потемнели, сменили блеск с радужного на смоляной. Черная пена взвилась над мокрым камнем, противореча всем законам природы, распухла овсяной кашей, выбросила тугие звенящие щупальцы - и вихрем понеслась к дерущимся, торопясь урвать и свой кусок. Рой, понял маэстро. Ну, здравствуй, старый приятель.

Помяни черта - вот он, рогатый.

Диего прекрасно осознавал, что спит. Лежит на перине, укрыт сугробом одеяла, без сил после убийственной бани и ласковой бабы. Он знал, что спасен, находится в безопасности, в тепле и уюте. Если не слишком давать воли здравому смыслу, можно представить, что рядом тихо сопит Карни - живая и теплая Карни, а вовсе не солдатка, готовая отдаться каждому, кто приласкает, верней, на кого укажет сеньор и велит быть уступчивой. Битва с зверообразными бесами, явление роя - Диего видел сон, обрывок прошлого, всплывший из глубин памяти, и переживал все заново, с большей остротой, чем в первый раз.

- Конец, - выдохнул дон Фернан. - Это конец.

Сын маркиза де Кастельбро выразился грубее, по-солдатски, да еще и на языке, какого Диего не знал. Сейчас, во сне, маэстро знал все языки Ойкумены, сподобившись Господнего дара различать речь людскую в ее бешеном многообразии. Тогда же, в пекле схватки, глядя на смерч комарья, смерч по имени смерть… О, Пераль-младший понимал человека - друга, с кем бился бок о бок, врага, которого прирезал бы без колебаний, эскалонца и сеченца, дона Фернана и Антона Пшедерецкого - понимал нутром, селезенкой, тайной жилкой мастер-сержанта Кастурийского пехотного полка, выжившего в аду Дровяного бастиона.

Диего оглянулся на дикаря, приплясывающего рядом с кобылицей Карни. Нет, бездельник и не думал разжигать свой нимб поярче. Он вообще обходился без нимба. Пялился на рой, ухмылялся, придурок. Надежда, вздохнул маэстро. Вот ведь какая ты зараза, надежда. И воплощение выбрала поотвратнее - татуированный дикарь, шляющийся по космосу босиком.

- Красиво, - дон Фернан отступил на шаг, взмахнул шпагой, стряхивая зеленоватую кровь. - Ну, хоть умрем красиво. Что скажете, дон Диего? Ваш гениальный родитель был бы доволен таким финалом?

Диего вытер рапиру о мохнатый труп гиены:

- Нет.

- Почему?

- Мой отец - комедиограф.

- Да? - удивился Антон Пшедерецкий. - И что?

Маэстро уже научился их различать - наследника чести Кастельбро и безрукого чемпиона. Интонации, мимика, жест… Сейчас Диего недоумевал, как он путал их раньше - двоих, живущих в одном теле.

- Ничего, - бросил Диего.

Ему не хотелось вступать в объяснения. В драке наметилась пауза, миг покоя и тишины, и лишь дурак не воспользовался бы удачей, прежде чем наступит могильная тишина и придет вечный покой.

- Полагаете, в смерти нет красоты? - упорствовал дон Фернан.

Маэстро пожал плечами:

- Ее и в жизни-то нет.

- Совсем? Вы циник.

- Я реалист.

Назад Дальше