Статус человека - Забирко Виталий Сергеевич 13 стр.


В медотсеке было трое: Шеланов, Гидас и Долли Брайен - врач станции. Гидас лежал на выдвинутой из стены койке. На его голове блестел шлем психотерапии, а над грудью, свешиваясь с потолка на хромированной штанге, висела платформа диагноста. Гидас плакал. Долли сосредоточенно возилась у пульта диагноста, а Шеланов сидел на стуле рядом с Гидасом и держал его за руку.

- Мне надо было идти… - трудно, с болью выдыхая из себя слова, говорил Гидас. Слез, бегущих по щекам, он не замечал. - Я же знаю "мухолов" как свои пять пальцев… Надо было вывести его из диафрагмы… разогнать… по спирально суживающейся траектории… и катапультироваться… Компьютер бы сам довел…

- Я вернулся, - сказал я.

Шеланов мельком глянул на меня, кивнул.

- Разрешите доложить? - официальным тоном спросил я.

- Потом, - отмахнулся он.

- Не потом, а сейчас. Я считаю, что действия капитана Нордвика на лайнере "Градиент" граничат с преступлением.

Шеланов поднял на меня недоуменный взгляд. Затем отпустил руку Гидаса и встал.

- А ну, пойдем отсюда, - сказал он и, подхватив меня под локоть, вывел из медотсека. - Что ты сказал?! - спросил он, заращивая за нами перепонку двери.

- Я сказал, что действия капитана Нордвика преступлением. Он не имел права приказывать Шеману идти на смерть. Может быть, это можно оправдать сложившейся ситуацией, но с моральной стороны - Нордвик совершил убийство.

- С моральной стороны… - Лицо Шеланова обострилось, стало жестким. - Ты еще назови смерть Шемана подвигом. В результате этого, как ты говоришь, преступления спасено восемьсот двадцать три человека.

- Сейчас не средневековье, чтобы приносить кого-то в жертву! - почти выкрикнул я ему в лицо. - И даже не двадцатый век! Человек должен сам…

- Не двадцатый, - согласился Шеланов. - Поэтому не тебе его судить.

- И не вам!

- И никому… - тихо закончил Шеланов, непримиримо глядя мне в глаза. - Нет для него суда.

- Есть! Суд его собственной совести! Поэтому я хочу, чтобы о его поступке знали все! Тогда посмотрим!

Кажется, я окончательно слетел с нарезки. Хотя все же где-то в глубине сознания уловил фальшиво-театральную патетичность своих восклицаний.

Лицо Шеланова странно изменилось. Будто он во время бега со всего маху наткнулся на внезапно выросшую перед ним стену. И до сих пор не может прийти в себя.

- Не думал, что у меня на станции работают экзальтированные чистоплюи, - хрипло сказал он. - До сих пор я считал, что работаю со взрослыми людьми. Суд совести…

Шеланов вдруг потух, и глаза его стали грустными и невидящими. Будто он жалел меня за что-то. Меня или Нордвика.

- Это он тебя? - спросил он, кивнув на синяк. - Мне тоже хочется… Послушай, а ты знаешь имя того пилота, который бросил свой лайнер на Сандалуз?

Я молчал. Ждал продолжения. Впрочем, вопрос был риторическим, и Шеланов не ждал ответа.

- Это был Нордвик, - сказал он. Я вздрогнул от неожиданности.

- Но и это не все, - тихо продолжал Шеланов. - Там, в пассажирском отсеке лайнера, находилась вся его семья. Жена, трехлетний сын и пятилетняя дочь. Так что совесть у него и так…

Я молчал. Мне нечего было сказать.

- Да и не в Сандалузской катастрофе дело, - снова заговорил Шеланов. - Даже не будь ее, Нордвик имел право на такой приказ! Заруби себе…

Он вдруг осекся и встревоженно спросил:

- А где Нордвик?

- Там, в шлюпке…

- Где - там?

- На шестом причале…

Шеланов стремительно повернулся и побежал по коридору к причалам. Я мгновение недоуменно смотрел ему вслед, а затем тоже сорвался с места и побежал за ним. Я понял, что подумал Шеланов.

Когда мы подбегали к причалам, из тамбура третьей платформы вышли Льош Банкони и сопровождавший его незнакомый человек в форме ПСС. Чуть не сбив их с ног, мы пробежали мимо и вскочили в тамбур шестого причала. Перепонка шлюза медленно затягивалась, но Шеланов успел протиснуться в нее, и она, на секунду Застыв, лопнула.

Спасательная шлюпка по-прежнему стояла на том же самом месте посреди причала. Только входной люк был задраен.

- Нордвик! - тяжело дыша, позвал Шеланов, остановившись метрах в десяти от шлюпки. - Нордвик!

Молчание. Словно в шлюпке никого не было.

- Нордвик, - снова, но уже более спокойно, обратился Шеланов, - ты же знаешь, что не сможешь стартовать, пока на причале люди. А я отсюда не уйду.

И снова молчание. Затем перепонка люка лопнула, и мы увидели Нордвика. Он стоял, держась за края люка, и смотрел на нас. Смотрел долго, думая о чем-то своем. А потом сел, свесив ноги из люка.

- Куда это я должен был стартовать? - с какой-то странной интонацией спросил он у Шеланова. - Все-таки плохо ты меня знаешь…

Шеланов подошел к нему и сел рядом. Они молчали. И я молчал. Стоял и смотрел на них, как истукан. Как дурак.

Нордвик повернул к Шеланову голову и долгим взглядом, словно изучая, словно в первый раз видя, посмотрел на него. Я почему-то подумал, что сейчас он скажет что-нибудь возвышенно-сакраментальное, типа: "Ты знаешь, я перебрал все варианты, чтобы самому… А пришлось послать его" - и уронит голову себе на руки.

Но он неожиданно спросил Шеланова:

- А ты никогда не пробовал чеканить свой профиль на монетах? По-моему, неплохо бы получилось…

Шеланов поднял на него глаза.

- Мало тебя в детстве драли за ухо.

И они горько, вымученно улыбнулись друг другу. Они знали о себе все сплетни.

И тогда я повернулся и ушел.

ПОБЕГ

1

В последнее время Кирилл стал плохо спать. Вечером, когда их привозили из Головомойки, когда голова раскалывалась, разламывалась, разваливалась от сверлящей мозг боли, он, с трудом пересиливая тошноту, выхлебывал бачок слизистой похлебки, шатаясь от усталости, выстаивал вечернюю поверку, затем добирался до барака, валился на свое место и мгновенно засыпал. Но уже под утро, еще затемно, собственно, еще ночью, он просыпался и до самого подъема, неподвижно, без сна, лежа на поросших грубой древошерстью нарах, мечтал о куреве. Он перебирал в уме все марки сигарет, которые ему доводилось курить: от легких болгарских, ароматизированных и витаминизированных, с традиционным фильтром, до контрабандных турецких с голубым табаком, с кашлем затягивался деревенским самосадом-горлодером и даже опускался в самую глубь воспоминаний, в детство, когда они вдвоем с дружком Вихулой забирались в дальние уголки виноградников и тайком от всех, а главным образом прячась от сторожа - деда Хрона, курили сухие виноградные листья. Сейчас бы он курил любые - дубовые, кленовые, любой лиственный эрзац, но здесь, в лагере, не росло ничего, кроме деревьев-бараков, а о листьях редкого местного лесочка, начинавшегося сразу же за усатой оградой, можно было только мечтать.

Он перевернулся на другой бок - раздразнил себя, даже засосало под ложечкой - и, уставившись в сереющую предрассветную мглу, постарался не думать, забыть, выбросить из головы все о сигаретах, папиросах, сигарах, трубках, мундштуках, самокрутках, листовом и нарезном табаке, заядлых и посредственных курильщиках… вплоть до последней затяжки, последнего глотка крепкого сизого табачного дыма. Энтони никогда не курил, в его время не курили - он здесь давно, девять лет, "старичок", старожил местный, можно сказать, обычно в лагере больше семи лет никто не протягивает;

Нанон забыла, что такое курить… и Портиш тоже, а Михась, как сам говорил, так вообще не брал в рот этой отравы, и Лара не пробовала… Ну а пины, так те совсем не знают, что это такое, даже не нюхали табаку… Да и откуда им знать, что это такое?! Да и сам ты, Кирилл, давно перегорел, перетерпел, забыл о нем и вдруг - на тебе! - вспомнил, всплыло в памяти, засосало, разбередило душу… Он застонал и судорожно вцепился в деревянную шерсть нар. Боже, не думать, только не думать, выдавить из себя, пересилить!.. Клещами впивается и сосет, сосет, накатывается тошным клубком темноты, началом сумасшествия, "пляской святого Витта"… Когда всех в очередной раз привезут из Головомойки и все вылезут из драйгера как люди, как пины, живые, пусть шатаясь от ноющей пустоты в голове, с прочищенными, опустошенными мозгами, ты, лично ты - Кирилл Надев! - с выпученными, налитыми кровью глазами грянешься с борта на твердый, серый, со скрипящей, как тальк, пылью плац и начнешь по g нему кататься, судорожно извиваясь, завязываясь в узлы, и выть, выть по-звериному сквозь бешеную пену, хлопьями летящую изо рта… А все будут молча стоять вокруг тебя неподвижным скорбным кругом: худые, изможденные, с потухшими пустыми глазами - небритые серые мужчины, ссохшиеся корявые женщины и пучеглазые пины. И никто не поможет тебе, не схватит, не скрутит, не надает пощечин - очнись! - потому что это бесполезно, ни к чему, уже пробовали… А затем подоспеет смерж, эта падаль, этот слизняк, полупрозрачная манная каша, разгонит всех и направит на тебя леденящее душу жерло василиска. И только тогда ты наконец замрешь - навсегда! - закостенеешь скрюченной статуей, монументом боли - вечным проклятием смержам, лагерю. Головомойке…

Сигнал подъема, болью взрываясь в голове, сорвал его с нар, швырнул на пол еще дурного, всего в холодном поту и погнал на плац. С верхнего яруса нар, постанывая и всхлипывая, сыпались пины, с нижнего, крича от боли и отчаянно кляня все на свете, вскакивали люди, и все вместе бурлящей толпой муравейника выносились из барака.

Уже рассвело. Рыжий холодный туман, ночью окутывавший лагерь, последней дымкой уползал сквозь усатую ограду в лес. Деревья-бараки, выращенные правильными рядами на территории лагеря, резко очерчивались мокрыми и черными от росы боками.

Все выстраивались в две шеренги - люди, пины - лицом друг к другу, согласно номерам: четный - пин, нечетный - человек. Стояли молча, зябко ежась, переминаясь с ноги на ногу. Большинство тоскливо смотрело, как последние клочки гумана беспрепятственно просачиваются сквозь ограду.

Поверка началась с восемнадцатого, углового барака. Учетчик-смерж неторопливо полз между шеренгами, часто останавливался, дрожа мутным белесым холодцом, затем снова катился дальше. Он распустил восемнадцатый барак, семнадцатый, шестнадцатый зачем-то оставил стоять, пятнадцатый тоже отпустил и, наконец, подобрался к четырнадцатому, крайнему на этой линии.

"Слякоть ты вонючая, - кипятился Кирилл. - Ползешь, выбираешь, оцениваешь… А мы стой и не шевелись, вытянись в струнку и молчи, как в рот воды… Жди, пока ты сосчитаешь и соизволишь распустить всех, а то еще и оставишь стоять, как шестнадцатый барак".

Смерж медленно продефилировал вдоль строя, подкатил к Портишу и остановился. Портиш вытянулся как новобранец, затаил дыхание - ну, чего встал, чего тебе от меня надо? - а смерж тихонько подрагивал, под прозрачной оболочкой варилась манная каша, набухала и, наконец, лопнула воздушным пузырем. Портиш судорожно вздохнул, из глаз покатились слезы. Он еще сильнее вытянулся и застыл. Смерж удовлетворенно заурчал, как пустым желудком, и покатился дальше. По шеренге распространилась слезоточивая вонь.

"Ах ты, дрянь! Клозет, сортир ходячий! - сцепил зубы Кирилл. - Ничего, придет время, мы с тобой за все, за все посчитаемся! Дай только случай!"

Смерж дополз до конца строя и остановился. Затем собрался в шар, и по его поверхности кольцами заструились радужные бензиновые разводы. Строй пошатнулся, словно от удара взрывной волны, кое-кто застонал. В головы ударила тупая, ноющая боль, и тотчас по лагерю далеким эхом прокатился низкий, без всяких интонаций, Голос.

- Четырнадцатый барак. Тридцать седьмого нет. Где? Где?

В строю зашевелились, приглушенно заговорили.

- Тридцать седьмой… Нечет. Нечетный. Человек. Кого нет? Кого? Лариша… Кого? Лариша нет! Куда его черти унесли? Стоять теперь часа три, как шестнадцатому, еще и жрать не дадут… Голову откручу, сволочи!

Голос назвал наобум несколько нечетных номеров, и они бросились искать. Собственно, все было ясно. Искать Лариша было бесполезно. Его не было. Его просто уже не могло быть. Никто не мог сопротивляться зову утренней поверки. По крайней мере из живых.

Болван, молодой, зелень буйная, тоже мне, нашел выход. Всего полгода в лагере, а уже умнее всех - вот, мол, я какой, не вы все, не вам всем чета, не хлюпик какой-нибудь… Вы тут как хотите, сгнивайте заживо, сушите себе мозги в Головомойке, хлебайте грибную слизистую бурду, вытягивайтесь строем перед смержами, пусть они высасывают ваш разум, ваши мысли… А я не могу так. Не хочу. Не желаю! Я… пошел. И бац себя самодельной бритвой по венам. Или по горлу. Или как-нибудь еще… Только ты, болван, поросль зеленая, не уйдешь ты так ни от кого, никто так еще не уходил, ни один. А пробовали… Но пока в тебе есть искра сознания, пока хоть что-то можно высосать из твоей головы, пока ты способен читать и думать и не осталась от тебя только пустая безмозглая шелуха, не отпустят тебя смержи просто так, за здорово живешь, ни в какую не отпустят! Восстановят как миленького, как новенького, будто мать родила, без царапинки, без заусеницы, свеженького, как огурчик… И запрут в Головомойку суток на двое для профилактики. И выйдешь ты оттуда как шелковый, тише воды ниже травы, высосанный, выпотрошенный, уже не человек, а ошметки человеческие. Полуидиот. Как Копье, как Васин. И уже не захочешь себе резать ни вены, ни горло…

Лариша нашли за бараком. Бенц и Энтони вынули его из петли и, подхватив под мышки, поволокли между шеренгами. Они неуклюже семенили, шли не в ногу, и распухшая багрово-синяя голова Лариша раскачивалась из стороны в сторону на вытянувшейся шее, поочередно кивая то пину, то человеку.

Подкатил малый белый драйгер, и Лариша взгромоздили на верхнюю платформу. Водитель-смерж повертелся в седле, развернул драйгер и неторопливо тронул его на Слепую дорогу. Машина медленно поползла по земле, переваливаясь на ухабах, и труп Лариша заерзал по платформе, качая остающимся большими плоскими ступнями ног.

"Вот и все", - тоскливо подумал Кирилл. Драйгер подкатил к воротам, приостановившись, подождал, пока они распахнутся, и, с места резко увеличив скорость, погнал по дороге к Головомойке, подняв тучи пыли. Тело Лариша запрыгало по платформе, как большая тряпичная кукла, и в лагерь донеслось гулкое грохотанье листового железа. Вот и все… Драйгер въехал в рощу и скрылся с глаз. Тарахтенье мотора и грохот железа стали глуше и на тон ниже. Кирилл прикрыл глаза. Прощай…

Кто-то толкнул его в бок, он вздрогнул от неожиданности и обернулся. Рядом стоял Портиш и внимательно, чуть снизу из-под мохнатых бровей смотрел на него.

- Чего надо? - окрысился Кирилл.

Портиш удивленно выпучил свои и без того навыкате глаза, задержался взглядом на лице Кирилла, затем увел глаза в сторону.

- Чего, чего… Стоишь, как истукан, - сказал он. - И глаза закрыл. Уж я чо подумал…

Кирилл хотел огрызнуться, но тут увидел, что на плацу стоят только они вдвоем. Он растерянно огляделся. Не было даже шестнадцатого барака, оставленного смержем за какую-то провинность. И четырнадцатого барака тоже не было… Под землю они провалились, что ли? Он посмотрел на Портиша.

- Где все? - хрипло спросил он.

Портиш подозрительно покосился на Кирилла.

- Что - где?

- Ну все. Лагерь где весь?

Портиш наконец понял.

- Спал ты, что ли? - Он зло сплюнул в пыль. - Отпустил учетчик всех. Как подарочек преподнес…

Он ожесточенно заскреб свою буйную бороду, затем, собрав ее в кулак, немилосердно дернул и, охнув, удовлетворенно зашипел. То ли от боли, то ли от удовольствия.

- Все равно ж гад припомнит нам этот подарочек! Не на плацу, так в Головомойке или в самом бараке…

Портиш опек Кирилла взглядом, словно это он был учетчиком-смержем, и вдруг заорал:

- Ну, чего стоишь, блястки выпялил?! Идем! Скоро жрать давать будут…

Кирилл тоскливо посмотрел в сторону ворот. Провалы в памяти - это плохо. Первый предвестник "пляски святого Витта"… Со Слепой дороги, издалека, уже только чуть слышно долетало буханье стальных листов платформы. Значит, никто тебя, кроме меня, не провожал: Никто. Все разбежались… Он тяжело вздохнул и зашагал вслед за сильно косолапящим Портишем. Хоть бы меня в свое время кто-нибудь вот так же проводил взглядом…

Солнце поднялось над лесом и стало слегка припекать. Последние клочки тумана исчезли, высохли намоченные росой стены деревьев-бараков, их окна и двери начали постепенно зарастать, чтобы вечером, когда все вернутся из Головомойки, вновь открыться и принять в вонючее логово на жесткие насесты нар усталые, измученные тела.

За бараком, на странном, словно обрезки белоснежного пенопласта, мхе сидело несколько человек и пинов. Безрадостное это было зрелище. Унылое. Пины забились в куцую тень барака и о чем-то приглушенно пересвистывались. Люди же понуро молчали. Кто сидел на корточках, кто полулежал, облокотясь на руку. Словно ждали чего-то. Спрашивается, чего можно ждать? Разве что утреннюю баланду…

На Портиша с Кириллом никто не обратил внимания, только Пыхчик бросил косой взгляд, когда разбитые всмятку ботинки Кирилла остановились возле его лица.

- Ну? - сказал Кирилл.

Пыхчик молча подвинулся.

Кирилл поднагреб мха под стену барака и сел. Портиш опустился рядом на колени, пошарил у себя за пазухой и достал тряпичный сверток.

- Сыграем? - предложил он, заглядывая в глаза Кириллу. В тряпице затарахтели костяные фишки.

Кирилл отрицательно покачал головой, прислонился спиной к стене барака и прикрыл глаза.

- Ну, во! А чо я тебя звал?

Кирилл только пожал плечами. Хотелось прилечь и подремать, но вытянуться было негде - с правой стороны лежал Пыхчик, а слева сидели Михась с Ларой. Лара уткнулась Михасю в плечо, в ветхую куртку и плакала. Он успокаивающе гладил ее по спине.

- Ребеночка хочу, - всхлипывала она. - Слышишь, хочу! Маленького, кричащего… Я родить хочу!

Кирилл поморщился. Опять завела! По три раза на дню… Портиш фыркнул.

- Бабе что надо? - рассудительно произнес он. - Бабе мужика крепкого надо.

Лара встрепенулась и впилась в Портиша опухшими от слез глазами.

- Ты, пенек кривоногий! - с ненавистью крикнула она ему в лицо. - Это кто - ты мужик крепкий?!

Она вскочила на ноги, Михась хотел ее удержать, но она его оттолкнула.

- Мужики! - крикнула она. - Знаю я всех вас! Все вы одинаковы!

Михась поднялся, взял ее за плечи.

- Да пусти ты меня! - она снова попыталась отпихнуть его. - Глаза б мои вас не видели! Мужики! Тоже мне!.. Вам что надо? - Она наклонилась над Портишем. - Вам только одно и надо - и довольно! Тьфу на вас!

Плевок застрял у Портиша в бороде, глаза у него налились кровью, он вскочил.

- Ты что, баба, сдурела?!.

Может, он и ударил бы, но тут из-за барака вынырнула сухопарая фигура Льоша в пестрой, переливающейся всеми Цветами радуги неснашиваемой куртке, смотревшейся в сравнении с тряпьем остальных лагерников откровенно вызывающе и являющейся не только отличительной приметой Льоша, по которой его узнавали издалека, но также и предметом зависти большинства. Льош мгновенно оценил обстановку и положил руку на плечо Портиша.

- Докатились, - сдержанно сказал он. - Уже бросаемся друг на друга, как звери…

Он сильнее надавил на плечо Портиша.

- Сядь.

- А я что, - забубнил Портиш и поспешно опустился на землю. - Я ведь ничего… Она все. Сказать, право, нельзя…

Назад Дальше