Была ли микстура опасной? Не повредят ли человеческому организму постоянные распухания и схлопывания? Пайк не задумывался над этим. Он привык подчиняться приказам, а приказа опасаться или задумываться не было. Пайк надеялся, что благополучно выйдет на пенсию, хотя и предполагал, что будет тосковать без родной воздушно-пограничной службы. Откуда ещё открывается такой обзор? На многие-многие мили вокруг.
Лестница была единственной устойчивой реальностью во всём окружающем мире. Всё остальное – и позиции градомётчиков, и окопы "повелителей ливней", и грозные генераторы молний – окутывала легкая дымка, надёжно скрывающая детали оборонительных сооружений. Лестница же, окружённая системой подпорок и растяжек, смотрелась мощно и незыблемо. Она походила на поперечно-полосатый наконечник стрелы, направленный к земле, и состояла из пристыкованных друг к другу увеличивающихся перевёрнутых трапеций.
За время службы в воздушных пограничниках сержант поднимался по лестницам много тысяч раз. Он давно собирался сосчитать, сколько точно, и каждый раз оставлял это занятие.
"Выйду на пенсию, подсчитаю", – думал он.
Он поднимался и по раскалённым лестницам тропиков, и по обледенелым лестницам полярных широт, и по обдуваемым яростными ветрами лестницам "ревущих сороковых", для которых собирались, да никак не могли собраться установить защиту от воздушных потоков.
И на какую только высоту ему не приходилось подниматься! От самого нижнего яруса, "сотки", находящегося на высоте всего-навсего ста метров, и до "десятки", означающей на этот раз не метры, а километры. Вот там было по-настоящему тяжеловато.
Сержант поставил ногу на ступеньку и осмотрелся.
Отсюда было видно всё: родные поля и леса, исчерченные ленточками рек и полосками каналов; луга с разноцветными пятнышками коров, лошадей и овец; города, окружённые фабричными дымами; соединяющие города дороги…
И вражеская сторона, где, казалось, было всё то же самое, но… какое-то не такое. Чужое, непонятное – а потому опасное.
"Как жаль, что никто другой не может увидеть эту красоту!" – подумал Пайк. И потому, что гражданским запрещено подниматься ввысь, исходя из соображений военной тайны; и потому, что подняться сюда может лишь тот, кому сделаны соответствующие инъекции. Но инъекции трижды засекречены, поэтому враг не может создать армию воздушных пограничников.
Ни у кого в мире нет таких войск!
Мысль об этом наполнила сержанта гордостью, которая окрыляла не хуже любых инъекций.
"Но мы – люди миролюбивые, мы ни на кого нападать не собираемся", – добродушно думал сержант, поднимаясь по лестнице, и с каждой ступенькой распухая всё больше и больше.
Тотальная регламентация
Салливан с отчаянием смотрел на раскрытую калитку в ограде. До неё оставалось всего несколько шагов, но именно этих шагов он и не мог сделать: лимит на шаги был исчерпан.
"И зачем я сам ходил за последней кружкой? – подумал Салливан. – Не мог подождать официанта? Пьяная бравада!"
Оставаться на улице было нельзя: с минуты на минуту мог проехать полицейский патруль, а тогда, тогда…
Салливан застонал: ну почему он вчера не согласился на сверхурочную работу? Тогда бы у него был лимит возвращений домой после полуночи, а уж он нашёл бы возможность растянуть его!
Салливан непроизвольно вспомнил ряд уловок, позволяющих сэкономить несколько движений, урвать от рабочих действий немного для личного пользования. В их числе были и доска в заборе, благодаря которой дорога на работу сокращалась на несколько десятков шагов, и придуманная им самим – чем он особо гордился – расстановка оборудования, позволяющая экономить пару рабочих движений за смену.
Вообще-то число рабочих движений не регламентировалось, их всегда выдавали в достаточном количестве. Другое дело, что каждая операция была строго занормирована, и учёт вёлся неукоснительно. Но всегда можно было оправдаться излишним рвением – особенно если немного перевыполнять норму. Тогда на небольшой перерасход рабочих движений смотрели сквозь пальцы: мало ли – шаг влево, шаг вправо…
А на чёрном рынке их можно было обменять на домашние… если удастся пронести с работы, или даже на движения для отдыха – они ценились выше, зато и стоили дороже.
Куда шли его рабочие движения с чёрного рынка, Салливан не интересовался. Поговаривали, будто их используют повстанцы для производства своих штучек… Но, в конце концов, на это есть полиция и жандармерия, а если добропорядочный гражданин и сэкономит несколько рабочих движений, повысив производительность собственного труда, в этом не было ничего страшного, на взгляд Салливана.
А во всём остальном приходилось страшенно экономить. Он вспомнил нож с несколькими лезвиями, позволяющими разрезать котлету сразу на несколько кусков…
"А аристократы, говорят, позволяют себе отрезать от бифштекса маленькие кусочки", – с завистью подумал Салливан.
Хмель ещё не прошел, поэтому Салливана время от времени охватывало благодушное настроение, несмотря на безвыходность ситуации. А до полуночи оставалось всего несколько минут.
Салливан затрясся, пытаясь хоть как-то передвинуться к калитке.
"Рассказывал же этот старый чёрт! – вспомнил он. – Наблюдая, как кантуют высокий шкаф, он будто бы открыл способ самокантовки. Никем не запатентованный и потому нерегламентируемый! Используя его, если движения кончаются, и ты застываешь в неподвижности, можно, раскачавшись внутри себя, попеременно наклоняться то в одну, то в другую в сторону, и таким образом передвигаться, пусть и медленно…"
Вдали послышался шум полицейской машины. Салливан задёргался из стороны в сторону, чуть не упал и вдруг, неожиданно для себя, прыгнул. Но не по направлению к калитке, а чуть в сторону.
"Тьфу! Да чего я мучаюсь-то! У меня же осталось несколько прыжков на двух ногах!"
Салливан совсем позабыл о такой экзотике: купил когда-то по случаю, для пикника на природе, по дешёвке, в качестве розыгрыша. А теперь, смотри, пригодились! Сколько же их осталось-то?
Салливан прыгнул пару раз, и вновь застыл.
"Всего три! – Салливан чуть не застонал от досады. – Ну что стоило прикупить ещё несколько! Они не так уж много стоили!"
В начале улицы засветились автомобильные фары: полиция въехала в их квартал.
"Всё, пропал! – подумал Салливан. – Теперь, теперь… Если бы я умел кувыркаться!" Правда, на асфальте проделывать такие трюки рискованно, можно и расшибиться, но при определенном навыке хороший кувырок мог его спасти. А если бы научиться катиться через голову, не останавливаясь, то…
Регламент на качения пока не установили, и ими можно было пользоваться беспрепятственно.
Фары полицейского автомобиля замерли за несколько домов от дома Салливана. Хлопнула дверца.
"Должно быть, схватили и грузят какого-то несчастного! Сейчас и моя очередь… Ах, если бы я мог катиться! Стоп! Но ведь катиться можно не только вперёд через голову, но и боком! Ура!"
Салливан упал на бок, слегка ударившись коленом и чуть больнее – локтем, и принялся перекатываться к калитке, глядя на приближающиеся автомобильные фары.
Ф-фух! Он успел! Машина едва подъехала к соседнему дому, как Салливан вкатился в калитку, подогнув ноги – вот и потребовались те несколько движений, которые он прихватил на работе, удачно спрятал и теперь принёс домой, не соблазнившись обменять на ещё одну кружку пива.
"Тогда бы уж точно – конец", – подумал Салливан, захлопывая ногами калитку.
Всё! Теперь он в безопасности. Или почти в безопасности. Оставалось преодолеть расстояние от калитки до дома, но в окно уже выглядывала жена. Лицо её выглядело озабоченным.
"Главное – не ползти!" – подумал Салливан. Переползание полицейские могли счесть отличительным признаком уголовного элемента, посчитать его грабителем – его, Салливана, пробирающимся в собственный дом! – и открыть огонь без предупреждения! А этого бы Салливану не хотелось.
Ну, ничего, в случае чего жена подтвердит, что он – её муж. Если успеет.
Салливан знал, что жена также израсходовала месячный лимит движений вне дома, и потому не могла прийти ему на помощь. Но он доберётся и сам, осталось совсем немного.
Ничего, что полицейская машина остановилась у его калитки – частная собственность и жизнь неприкосновенны, офицер не имеет права войти. Пусть смотрит, пусть кусает локти.
Он даже не сможет поставить Салливана на учёт – сегодня последний день месяца! А завтра отсчёт лимитов начнётся с нуля.
Перекатываясь по-прежнему, Салливан добрался до крыльца и вскарабкался на ступеньку. Недовольно хлопнула дверца отъезжающего автомобиля.
"Надо будет и эту ступеньку убрать, – подумал Салливан, – сделать пологий пандус от самой калитки. Но это потом…"
Жена открыла дверь, Салливан вкатился в дом и поднялся.
Ноги дрожали. Жена подала комплект домашних движений. Они обнялись.
– Сейчас пойду в душ… – прошептал Салливан.
– Я приготовила ужин, – прошептала жена.
– Ты у меня молодец, – сказал Салливан.
– У нас осталось в запасе несколько фрикций, – краснея, робко сказала жена, – я сэкономила… Может быть, устроим небольшую оргию?
И они устроили оргию.
Узник
Завтра придётся умереть. Но это ещё только завтра! Своды темницы гнетут и давят. Сквозь узкое окошечко-бойницу проникает лишь тонкий лучик света. Если бы он сам стал таким лучиком! Но тюрьма не выпускает и свет. Войти сюда легко, а вот выйти…
Крепкие запоры – снаружи, здесь – ровная дубовость плотно пригнанных вершковых досок, окованных железом, с торчащими над полосами полукруглыми головками заклёпок. Чем их, зубами?
Стены из дикого камня, отполированные на высоту человеческого роста ощупывавшими их ладонями, отыскивающими хоть желобок, хоть трещинку! – и лишь выгладившими камень до сплошного монолита. И мышиной норки не видно. Были бы мыши, наверняка вылезли бы на запах свежей соломы. Хоть на это тюремщики расщедрились.
Завтра – казнь. Не имеет значения, как именно его хотят лишить жизни. Важно другое: почему кто-то берёт на себя функцию Господа-Бога? Почему они присваивают себе право говорить от Его имени?
Жалко расставаться с молодостью – с жизнью, рано или поздно, так или иначе, а расставаться придётся. Вот тогда, представ перед Ним… Но зачем? Он ведь и так всё знает. Знает и то, что нельзя, будучи молодым, не противиться существующему порядку, если ты считаешь его несправедливым. Если этот порядок тебя обделяет, не даёт даже минимально необходимого.
Почему те, которые находятся у власти и прикрываются именем Бога, хотя не имеют на это никакого права, обрекают на смерть тысячи и миллионы, в то время как сами сидят на грудах золота, и, в конце концов, на них же и умирают?
В их амбарах гниют тонны зерна, собранные теми голодными, кому сейчас отказывают в куске хлеба. Разве это справедливо? Почему тот, кто обрабатывает землю, должен отдавать большую часть сеньорам? Потому что у них в руках оружие? А чем они тогда отличаются от воров и бандитов? Лишь тем, что имеют громкие титулы? Но кто дал им эти титулы? Титул можно купить… чем они иногда и хвастаются, в пьяном виде.
И ничто не может повлиять на их совесть: священники пьют и едят вместе с ними, да ещё и освящают преступления именем Бога!
А ведь правильно сказал… как же его зовут? "Когда Адам пахал, а Ева пряла, кто тогда был сеньором?" Если бы каждый зарабатывал трудом своим, а не отбирал силой то, что ему не принадлежит… Но почему-то против силы может бороться только сила, слово не помогает. Ах, если бы у него была сила снести стены!
В отчаянии узник заметался по камере. Его смерть будет бессмысленной – вот что угнетало больше всего.
Постой-ка, замок старинный, тут должны быть разные секреты, подземные ходы… Ну и что, что каждая пядь, каждый сантиметр каменной кладки изучен вдоль и поперёк? Надо проверить ещё раз.
Но, ощупав заново стены, узник вновь бессильно повалился на кучу соломы и закрыл глаза. Всё, конец!
В дальнем углу послышался шорох.
Крысы? Откуда? Нет, это поворачивается каменная плита!
В образовавшемся проходе стоит девушка. Она манит его одной рукой, одновременно прижимая к губам палец другой.
Да, да, надо спешить, и в то же время действовать бесшумно: тюремщики могут услышать.
Узник срывается с места и на цыпочках перебегает в угол.
Тяжёлая плита закрывается за его спиной.
Путь лежит по подземным ходам, то опускающимся вглубь, то поднимающимся чуть ли не на поверхность, когда сквозь небольшие отверстия под сводом туннеля проникают лучи заходящего солнца. Ход то раздваивается, и тогда девушка на секунду останавливается, отыскивая секретные знаки; иногда в проход вливаются другие ходы.
Они выбираются из подземного хода в каком-то подвале, вылезают из него, опять идут длинными переходами, теперь по поверхности земли, в каком-то большом здании. За его стенами слышен шум.
– Что там? – спрашивает юноша.
– Восстание, – спокойно отвечает девушка. – Против угнетателей.
– Из-за меня? – удивляется юноша.
– Нет, – чуть улыбается девушка, – но и из-за тебя тоже. Надо освободить всех узников. Надо спешить, чтобы тюремщики не разбежались: они могут скрыть часть подземных тюрем, их слишком много, мы не знаем все.
– Я тоже хочу сражаться! – говорит юноша. – Где можно взять оружие?
– Мы туда и идём, – отвечает девушка.
Они входят в арсенал, в помещение, где много оружия, и юноша вооружается.
Они выходят вместе и становятся в ряды бойцов. Юношу ранят, и девушка выносит его с поля боя.
Сражение заканчивается, узурпаторы повержены. Все ликуют.
Девушка выхаживает раненого юношу, он выздоравливает и женится на ней. Они поселяются в маленьком домике на берегу реки. Они вместе работают в поле, занимаются домашним хозяйством. У них рождается много детей, дети вырастают, женятся и выходят замуж. Все живут счастливо и весело.
Юноша давно постарел. У него длинная седая борода, внуки ползают по его коленям и зовут дедушкой.
Приходит его старшая внучка и приносит своего первенца.
И тогда дедушка чувствует, что пришла пора умирать. Он говорит об этом внучке.
– Дедушка, не умирай! – кричит внучка.
– Нет, я умираю, – шепчет старик. – Не каждому удается увидеть своих правнуков.
И он умирает…
Заскрипел поворачиваемый в замке ключ, со скрипом распахнулась дверь, и вошедшие увидели лежащий на куче полусгнившей соломы труп немощного старца.
Блаженны нищие
Гоша минировал "мерседес" с любовью к порученному делу. Он не знал ничего: ни кто хозяин "мерседеса", ни почему тот удостоился столь высокой чести – быть вознесённым к небесам? Не исключалось, впрочем, и того, что "мерседес" будет взорван без хозяина – так сказать, для острастки: мина была радиоуправляемой, а у кого находится пульт, Гоша не знал.
Закончив работу, Гоша перекрестился: "Опять придётся грехи замаливать!" – с тоской подумал он.
Особо набожным христианином Гоша не был, однако в церковь ходил, где и молился с особой охотой за души "невинно убиенных". А может, и не "невинно" – никто из людей не может точно определить степень вины другого человека. Сказано ведь: "не судите, и да не судимы будете". Гоша свято следовал этой заповеди, и до сих пор судимостей не имел.
Но сейчас, проходя мимо церкви, Гоша не стал заходить внутрь – он торопился за второй частью гонорара. Аванс был давно получен, и почти столь же давно потрачен: на мину, на взрыватель, на текущие нужды. Оставалась какая-то мелочёвка.
Но Гоша твёрдо помнил и вторую заповедь: "Богу – Богово". Неуспокоенная совесть требовала компенсации.
У церкви на коленках – а может быть, без ног: Гоша не стал присматриваться – стоял уродливый калека и гнусавил что-то неразборчивое жалостливым голосом.
– На-ка, убогонький, помолись за невинно убиенного раба Божия… – Гоша сунул нищему остаток аванса.
– А звать-то его как? – неожиданно звучным голосом спросил нищий, устремив на Гошу пронзительные глаза.
Гоша пожал плечами:
– Не знаю…
– Солдатик ты, наверное? – участливо спросил нищий. – Из Чечни? Или… или мент?
– Солдатик, солдатик, – кивнул Гоша и перекрестился. Он иногда считал себя солдатом невидимого фронта. Пусть альтернативного, андеграундного, но тем не менее…
– Ну, ступай, – разрешил нищий, – а я уж помолюсь…
Успокоенный, Гоша вторую часть условленной суммы опустил в карман без излишних терзаний, чего раньше с ним не случалось. "Что значит, молитва убогого! – удовлетворённо подумал он. – Верно говорят: они к Богу ближе!"
На перекрёстке зажёгся красный свет. Взвизгнув тормозами, у самой "зебры" остановился "мерседес". Гоша остолбенел и не мог сдвинуться с места: капот "мерседеса", казалось, ещё хранил отпечатки его пальцев, хотя Гоша всегда тщательно протирал всё за собой. Чмокнув, опустилось стекло.
– Что стоишь, как баран? – осведомился водитель.
Гоша перевел взгляд с машины на водителя. Никогда раньше ему не приходилось видеть "заказанного" ему человека. И остолбенел вновь, наткнувшись на знакомый пронзительный взгляд.
Водитель тоже узнал его.
– А-а, солдатик! – усмехнулся он. – Каждый зарабатывает, как умеет! – и, газанув, первым пересёк перекрёсток.
– Чтоб тебя! – в сердцах произнес Гоша. Его ещё никогда так не обманывали, не смеялись над лучшими из его чувств.
Грянул взрыв. Салон "мерседеса" заполнило огненное облако, длинный язык пламени выскочил из не успевшего полностью закрыться окна.
"Стекла останутся целы", – отрешённо подумал Гоша. Впрочем, стёкла бы остались целы в любом случае: он всегда точно рассчитывал заряд. Максимум, что бы произошло – выдавило лючок на крыше.
Какая-то старушка, стоявшая рядом с Гошей и слышавшая его слова, испуганно перекрестилась и заспешила от перекрёстка, поминутно оглядываясь на неподвижно стоящую фигуру.
"А как же теперь с замаливанием грехов?" – недоумённо подумал Гоша.