– Риска хочу! – откровенно признался Бруно. – На Земле негде стало рисковать. Почти всё безопасно. А рисковать на спутниках Урана ради килограмма европия – не хочется, мелко. Рисковать, так по-крупному!
– Это как-то не так… – Али задумался. – Отдаёт авантюризмом.
– Ничуть! – спокойно возразил Бруно. – Каждый мужчина должен рисковать в молодости. Если не хочет рисковать, он болен. В старину это сглаживалось армией. Там был сплошной риск. А когда не стало армий… посмотри, кто осваивал Солнечную систему! Разве старики? И ты тоже ищешь риска, потому и здесь. Просто над этим не задумывался.
"Удивительно! – мелькнуло у меня. – После гибели отца мама говорила почти то же самое!"
– Если хочешь познать самого себя – говори с Бруно! – нарочито высокопарно произнёс Али. – Давай завтра болтать весь день! Может, наконец-то разберусь в себе?
– Мальчики! Мы ждём вас. Обед на столе.
Из дверей столовой выглянула румяная "беленькая" Аня, жена Али.
– Идёмте! – Али махнул рукой. – Зовут жёны – сопротивление бессмысленно!
Лента вторая. В бесконечности
1. На Третьей Космической
…Я не хочу улетать. То есть, хотел бы – но не навсегда. Всё тело бунтует против "навсегда".
Уже десять дней мы живём на Третьей Космической. Ещё четыре дня карантина – и посадка. Ещё четыре дня – и громадная голубая Земля начнёт удаляться, исчезать, и исчезнет для нас.
Пока она здесь, рядом. Всего два часа в ракете или дня два в космическом лифте – и можешь ходить по Сибири, дышать острым холодным таёжным воздухом, лепить снежки… Пока мы дома.
Ещё можно сказать два слова, всего два слова – "не хочу" – и тебя немедленно отправят на Землю, и никто не упрекнёт, и можно будет вернуться домой или улететь в Африку, Антарктиду, на стройки Австралии – куда угодно. Земля велика, и дела на ней много.
Всего два слова…
Но я не скажу их.
В дни карантина мы мало занимались: только по утрам нам читали лекции о самых последних достижениях техники и различных наук. Так сказать, давали сливки.
Часами мы торчали в зале стерео, где с обеда до вечера шли самые новые фильмы мира. Во всех холлах лежали на столах громадные альбомы старинных репродукций. Кажется, всё лучшее из крупнейших музеев планеты собрано здесь. А никто из нас не мог похвастаться тем, что побывал во всех музеях. И поэтому многие старались навёрстывать на прощание – часами листали альбомы.
Впервые за два года у нас было столько свободного времени. Может, нам специально дали эти полупраздные дни, чтобы мы могли спокойно подумать?
Раньше мы должны были прежде всего запоминать. Чтобы там, на Рите, побольше уметь.
Теперь мы должны думать, чтобы слабые вовремя отсеялись.
Сказать два слова – и тебя оставят. И никто никогда не упрекнёт.
Только сам себе станешь противен и никогда потом и нигде не найдёшь места.
Вчера ночью Бирута призналась, что чувствует то же, что и я.
– Сашка, – сказала она. – Просто не знаю, что со мной. Конечно, я полечу! Ты не бойся! Но меня пугает слово "навсегда". Я так завидую тебе! Ведь ты по-настоящему хочешь лететь! Как я раньше…
Я усмехнулся. И не стал рассказывать ей, что чувствую то же самое. Весёленький бы разговор получился!
– Ах, Сашка! – продолжала Бирута. – Если бы можно было хоть когда-нибудь вернуться! Хоть под старость! Хоть ненадолго! Как легко было бы лететь! Может, с нами просто жёстко поступили? Может, нас надо было обмануть? И тогда мы улетали бы весело, беззаботно…
– А потом проклинали всех и вся? – спросил я. – А потом стали бы ненавидеть Землю за то, что она нас обманула? Это, по-твоему, было бы меньшей жестокостью?
– Ты прав, конечно… – Бирута вздохнула. – Если бы ты мог хоть иногда управлять моими мыслями!..
Она быстро уснула и совсем по-детски сопела мне в плечо, а я не спал долго и всё думал, что, слава аллаху, не я один такой урод. Может, всем не хочется? Может, это нормально, что человеку невыносимо больно навсегда покидать родную планету?
Мне очень хотелось поговорить с мамой. Но я боялся. По крайней мере, сейчас. Боялся повлиять на её решение. Она сама решила лететь. И я, конечно, был очень рад. Но никогда не позволил бы себе уговаривать её. Или отговаривать. Как она и отец не позволяли себе этого со мной в последние годы.
Я видел, что маме очень трудно. Труднее, чем кому-либо из нас. И всё-таки каждый должен пережить это в одиночку.
После ночного разговора с Бирутой я был уверен, что все ребята решают сейчас эту мучительную, эту последнюю земную проблему. Последнюю, если летишь. И первую – если остаёшься.
Однако наши повседневные разговоры были обычными:
– Ты слыхал вчера по радио, что опыты Фризье прошли удачно?
– Слыхал? Ну и что?
– Как что! Телепатический мост между Парижем и Мельбурном! Нам бы с собой такого Фризье!
– А на кой он нам? Мы там все будем в куче! Достаточно и радиофонов!
– Вот утащат тебя аборигены в свою пещеру – и тогда вспомнишь Фризье! Будешь звать его вместо мамы!
– Не буду! Телепатия всегда была только опытами. И всегда опытами останется. Никому неохота подставлять свои мозги для постоянного заглядывания…
– …Ребята! Кто взял мою "Греческую мифологию?" Я же её не дочитал!
– Не грусти! На месте изучишь! Возьмёшь себе в переводчицы ритическую жрицу…
– Бери сразу эротическую, чтоб полезное с приятным…
– Ребята, я серьёзно!
– А какой чудак серьёзно изучает сейчас греческую мифологию? Сорок лет проспишь – всё забудешь.
– И потом у них всё наоборот. Вместо Зевса – Афродита. На ритянском Олимпе ещё наверняка матриархат…
– …Вот гляжу на эти репродукции и думаю: ведь сейчас люди красивее. Намного красивее, чем в старину!
– Естественный отбор, дружище! Некрасивому сложно жениться. Некрасивой трудно выйти замуж. Вот и потомства у них маловато. Читай древнего мудреца Дарвина.
Однако и в этот обычный бодрый "трёп" однажды прорвалась тревожная струя:
– Ребята! Слыхали? Утром Ральфа Олафссона отправили на Землю!
– Сам просил?
– Галлия его не выдержала. Она просила.
– А ты откуда знаешь?
– Радисты сказали. За завтраком объявят.
– Жаль парня. Не виноват, а остаётся.
– Не ту жену выбрал…
– Кого-то вместо них пришлют?
– По алфавиту…
К вечеру в столовой Третьей Космической появляются Марат и Ольга Амировы. Марат бледен и как-то очень смущённо принимает поздравления. Конечно, он рад, но, видимо, стыдится показать свою радость. Ведь причина её – беда товарища. Незавидно положение дублёров! Ложное какое-то положение. Сиди и жди: кто струсит? кто не выдержит? кто заболеет?
Впрочем, другие дублёры, сидящие в карантине на Земле, сейчас наверняка смертельно завидуют Амировым и даже их смущению в нашей столовой.
После ужина Марат отводит меня в сторону и вынимает из кармана маленький конверт.
– Просили передать, – говорит Марат. – Если я поднимусь, конечно… Почте не доверили.
Марат улыбается. Чуть заметно, краешками губ.
– Лина? – сразу догадываюсь я.
– Да.
Я остаюсь один и разрываю конверт. В нём – коротенькая записка:
"Счастливого пути, Сандро! Спустишься на Риту – вспомни меня. Я буду уже старушкой, но мне очень хочется, чтобы ты меня вспомнил.
Линка-неудачница".
Всё-таки я свинья! Совсем не думал о Лине в последние месяцы. Даже не вспомнил ни разу!
…Многие ждут, что в этот вечер нас соберут для серьёзного разговора командиры корабля Фёдор Красный и Пьер Эрвин.
Но нас никто не собирает. Всё идёт так же, как шло раньше. Будто ничего не случилось.
Потом только до меня доходит: о чём можно говорить с нами, если сбежавших нет? Ведь собрать нас для разговора – значит, оскорбить подозрением…
Честно говоря, я предполагал, что не выдержит Женька Верхов. Однако Женька, видно, крепче, чем я думал.
Мы держимся с ним сейчас холодно-дружески. Здороваемся, улыбаемся, иногда шутим. А что тепла нет – кому до этого дело?
Я с удовольствием не общался бы с ним совсем. Но это невозможно. Тогда кому-то из нас придётся остаться.
Если бы я был уверен, что оставят Женьку, давно обнажил бы наши истинные отношения. Потому что на Рите Женька будет очень опасен – это я точно знаю.
Но оставить могут и меня. И тогда Женька будет на Рите ещё опаснее. Потому что никто не ждёт от него подвоха.
Сейчас у меня, пожалуй, не меньший технический авторитет, чем у Женьки. Мои браслеты с тедрами пошли в производство, и мы увозим с собой первую партию. Удобство их признали все, кто пользовался, по телевидению их показывали…
Шум этот легко было бы усилить, передав в производство коэмы с обратной связью. Но пока я тяну. И лишь в последний день, перед посадкой в корабль, передам их радиотехникам Третьей Космической. Пока будут проверять мои коэмы – мы улетим.
Две коэмы я беру с собой. О них не знает никто, кроме Бируты. Но, по-моему, они не скоро понадобятся на Рите.
Сейчас, в последние дни, мне начинает казаться, что все эти коэмы, тедры и прочая дребедень – мальчишеские забавы, которым я придавал слишком большое значение. Сейчас надвигается что-то огромное, важное, несоизмеримое с тем, чем мы жили до сих пор.
Такой ли я, какие нужны в новых условиях? Может, это вовсе не для меня? Ведь, к сожалению, я далеко не лучший образец человеческой породы. Что бы там ни думала Лина…
Гожусь ли я для того, на что замахнулся?
…На следующий вечер Бируте передают конверт, и я вижу, как она читает письмо на другом конце холла, в кресле, а потом прячет конверт в карман.
Наверно, письмо от матери. Как и сама Бирута, её мать очень любит писать и получать письма. Но обычно Бирута рассказывает мне, что пишет мать.
А в этот вечер она не говорит ничего.
И поэтому мне кажется, что письмо – не от матери.
Впрочем, чему удивляться? Были же у Бируты друзья до "Малахита". И, может, не только друзья. Я никогда не спрашивал её об этом, потому что не ревную к прошлому, как часто, к сожалению, ревнует сама Бирута. Но если я мог получить прощальную записку от Лины, то почему не может получить от кого-то письмо моя жена? И если я, щадя её нервы, уничтожил записку и ничего не сказал о ней, то почему Бирута не может сделать того же?
Всё равно прощальные записки никогда ничего не меняют. Ничегошеньки!
2. Прощай, Земля!
Сегодня уходим мы в даль,
В безбрежную даль – навсегда.
К тебе не вернёмся, Земля!
Твои не увидим поля!
Твои не увидим леса!
В твои не заглянем глаза!
Я даже не знаю, откуда доносится аккомпанемент. Кажется, музыкой наполнен воздух, её отдают нам стены, и потолки, и чёрные большие окна Третьей Космической.
Ещё вчера эту мелодию неуверенно наигрывали тонкие длинные пальцы Розиты Гальдос, а мы подбирали слова прощальной песни.
А сегодня поём её в шестьсот здоровых молодых глоток. И идём по гнутым коридорам Третьей Космической к дверям корабля. И мелодия, которую вчера знали только мы, сейчас звучит над планетой.
Не думай, что весело нам,
Не думай, что очень легко
По дальним и чуждым мирам
Бродить от тебя далеко.
Но раз это надо Земле, -
В космической скроемся мгле.
Мы идём и улыбаемся. Десятки телеобъективов глядят на нас, десятки микрофонов нас слушают. Земля прощается с нами.
К тебе мы пришлём наших внуков.
Прими их как внуков своих.
Как нас перед вечной разлукой,
В морях искупай голубых,
На пляжах погрей золотых.
Побалуй, как внуков своих.
Это строчки Бируты, про моря и пляжи. Это наш с ней отпуск звучит…
Мы идём шеренгами. Чтобы всех было видно. Каждого кто-то хочет увидеть на Земле. С каждым кто-то хочет проститься. Хотя молча… Только вот внуков наших никто не дождётся…
Их путь будет горьким и трудным,
Но им ведь не выбрать другой.
И в праздник, и в будни
Всегда они будут с тобой,
Прекраснейший шар голубой!
Всю жизнь они будут с тобой!
Почему-то снова вспоминаю я Таню. Конечно, она видит меня и прощается. А я не могу с ней проститься. Не могу крикнуть: "Прощай, Таня!", хотя и знаю, что она услышит.
Так мы решили вчера: никаких криков, никаких индивидуальных прощаний! Только песня! Лишь песней мы прощаемся с Землёй! И ещё улыбками – сколько угодно улыбок!
Мы хорошо помним прошлый отлёт. Помним истерические женские крики в этих же коридорах: "Прощай, мама!", "Прощай, мамочка!". И заплаканные лица на экранах телевизоров. И опухшие от слёз глаза родителей возле экранов.
Мы не хотим этого. Пусть нас запомнят улыбающимися! Пусть останется на Земле наша песня! И пусть доживёт она хотя бы до следующего корабля, до следующих шеренг молодых астронавтов в зелёных костюмах.
Мы идём долго. Почему-то очень длинны сегодня коридоры Третьей Космической. За время карантина мы привыкли к ним, и они казались вовсе не такими длинными. А сейчас идёшь – и конца нет.
Я держу руку Бируты и незаметно глажу её тонкие холодные пальцы. И она отвечает мне такими же незаметными для всех движениями пальцев.
Мне хочется хоть этой робкой лаской успокоить жену. Ей тяжелее, чем мне. Её родители далеко, и она никогда не увидит их. А моя мама среди нас.
Мы вообще слишком спокойно, как что-то должное, принимаем отчаянную смелость молодых наших жён. Совсем не женскую смелость.
Нам бы молиться на них. А мы над ними подтруниваем. Даже иногда ссоримся с ними.
Чего бы стоила вся эта затея с планетой Рита, если бы не летели женщины? Что вышло бы из этой затеи?
Всё ближе широкие двери корабля. Вот уже они видны впереди. Вот уже исчезают в них первые шеренги нашей длинной зелёной колонны.
Мы знаем, что за этими дверьми. Нас водили по кораблю во время карантина и показывали каждой паре её маленькую тесную каюту, в которой нет ничего лишнего.
У нас с Бирутой каюта 147. На втором этаже, в конце левого коридора. Мы уже сами, без экскурсии, были там вчера и разложили по шкафчикам немногие свои вещи, и теперь хоть с закрытыми глазами найдём эту каюту.
А у мамы специальная одноместная каюта 17, возле рубки. И маму, в отличие от всех нас, решено не отогревать и не будить в пути на дежурство, если, конечно, в её медицинской помощи не будет самой крайней нужды. Поэтому за сорок лет анабиоза мама должна помолодеть почти на три года. А каждый из нас помолодеет на два года, потому что спать мы будем не все сорок лет ракетного времени. По сто дней каждый из нас будет дежурить на корабле.
Мне сейчас почти девятнадцать лет. А когда прилечу на Риту, буду чувствовать себя семнадцатилетним. И в то же время должен помнить всё, что знаю сейчас.
А по другому отсчёту, по ракетным часам, мне будет около шестидесяти. А по земному времени – около ста двадцати.
Мои школьные друзья и Таня – моя Таня! – будут прадедами и прабабками в то время.
А я только начну жить.
Всё ближе и ближе широкие двери, выйти из которых можно лишь на другую планету. Всё ближе последний земной порог. Весело перешагивает его шеренга за шеренгой. Как будто этот порог – самый обычный.
Вот и наш черёд. Вот и мы с Бирутой перешагиваем…
3. Перед сном
Мы долго суетимся и бегаем по кораблю. Не сидится в тесных клетушках.
Зачем-то мы спешим с Бирутой к рубке, чтобы проститься с мамой. Мы уже простились с ней на Третьей Космической и пожелали друг другу хорошего сна, но вот теперь бежим по коридорам, и кого-то толкаем, и обо что-то стукаемся. И видим, что другим тоже не сидится в каютах.
Маму наше появление ничуть не удивляет. Она словно ждала нас. И мы снова прощаемся и желаем друг другу хорошего сна.
А потом бежим по коридорам обратно.
Когда, тяжело дыша, мы вваливаемся в свою каюту, Бирута запирает дверь и прижимается ко мне.
– У нас осталось так мало времени! – говорит она.
Она права. Скоро старт. И с ним – первая перегрузка, которая намертво прижмёт нас к койкам. И за ней – сон. Полное небытие на двадцать лет. Лишь в середине пути настанет наша очередь дежурить, и нас с Бирутой отогреют и разбудят. Лишь через двадцать лет!
Мы целуемся на прощание долго и сладко, как, наверно, не целовались с первых встреч.
А потом я щёлкаю выключателем, и в полной темноте всё на свете уходит от нас далеко-далеко, и остаёмся только мы вдвоём, и наши горячие молодые тела, и наше частое дыхание, и наши бешено стучащие сердца…
Нас приводит в себя громкий голос Пьера Эрвина, который доносит радио:
– Объявляется десятиминутная готовность! Всем астронавтам – занять места в своих каютах! Всем посторонним – немедленно покинуть корабль! Повторяю…
– Давай посмотрим на Землю! – тихо говорит Бирута.
Я поднимаюсь и включаю наружную телелинию.
Бирута подходит сзади, обнимает меня и трётся носом о моё плечо.
– Мне хорошо с тобой, Сашка! – говорит она. – Мне удивительно хорошо с тобой!
– Мне – тоже.
Я оборачиваюсь и сжимаю её упругое тело.
Потом она глубоко облегчённо вздыхает и слегка отталкивает меня от маленького окошечка телевизора.
– Подвинься, медведь! Дай проститься!
Мы глядим на громадный голубой шар родной планеты. Последний раз. Последние минуты!
– Мы даже не увидим её издали, – тихо говорит Бирута, и на глаза её накатываются слёзы. – Всё-таки это жестоко!
Да, через несколько минут мы ляжем на койки и уже не встанем. У нас жестокий рейс. Не до эмоций.
– Объявляется пятиминутная готовность! – снова раздаётся в динамике голос Пьера Эрвина. – Задраиваем двери! Всем астронавтам лечь на койки! Повторяю…
– Подождём минутку! – Бирута прижимается ко мне.
И мы ещё недолго смотрим на Землю. Над ней плывут облака – белые, нежные. И между облаками мелькает кусочек голубого моря. И хочется нырнуть в это море и плыть, плыть…
– Пора!
Я выключаю телевизор, мы ложимся на койки и пристёгиваем ремни. Надо сейчас лечь поудобнее. Потом не повернёшься.
– Объявляется старт! – Это опять голос Эрвина.
– Дай руку, Сашка! – просит Бирута.
У нас очень узкая каюта. Нам легко протянуть друг другу руки.
Мы сцепляем пальцы, но ненадолго. А потом на нас наваливается что-то невидимое, но страшно, неимоверно тяжёлое, и обрывает сознание.