* * *
Первая легенда о Хорги
Давно это было. Давно, в ту пору незапамятную, когда только заселялись русскими берега Обимурские.
Сказывают, жил тогда на свете мужик - а при нем дочка на выданье. И такова-то выросла красавица!.. Еще когда вовсем малая была, чванился батюшка, мол, не сыщется ей среди простого народишку суженого. Разве только принц заморский девке под пару.
Так вот мужик дочкой бахвалился - и добахвалился, болезный!
Выросла, сказывают, девка дородная да статная, белая да румяная, только вот беда - белоручка, своевольница! Мужик был вдов, дочка в возраст вступила, ан где там отцову старость покоить. Ни каши сварить, ни постели прибрать, ни спрясть, ни соткать, ни белья искатать. Все у ней в хозяйстве - не как идет в людях, наперекосяк. Вот скажут ей бабенки всеведущие: "Кто под Юрьяберет шерсть в руки, у того волки весь скот перережут!" Послушалась бы советов стародавних, да где там: усядется напоказ батеньке носки вязать - вот, мол, лгут люди, не ленивица я, а рукодельница! Так, скулемает что ни попадя, только и забросить вязанье такое, а потом глядишь - коровенку-кормилицу задрали псы лесные, серые!..
Отец-то одумался, Он уж ее за кого попало сговорил бы, да вот беда: никто не присватывался. Кто по прежней спеси батюшкиной, кто по дочкиной неумелости. Так ведь и ее мечты поверх крестьянских реяли головушек! В избе не метено, на плите пусто, а девка то в зеркальце глядится на свою красоту неописуемую, то к окошку прильнет: а не вздымается ли пыль во пути, во дороженьке, не едет ли суженый, какой-нито заморский королевич?
Ну и лопнуло однажды батенькино терпение. Вызверился на дочку-ленивицу: мол, не будет тебе корня внизу, и плода наверху, и образа жизни под солнцем!
Да, видать, не в час сказал…
Что такое не в час сказать? Это - старики знают, молодым напоминают - злословье, оброненное в самый глухой полдень, не то - заполночь, между старого дня окончанием и началом нового дня. Не в час, одним словом! Коли проклятие в эту пору молвлено, непременно услышит его сила нечистая, и рано ли, поздно, а уволочет она проклятого на муки, на вечное его душу утащит запаление.
Мужик наш знатным был охотником. И так-то обозлился он на серых разбойничков, кои приели его буренушку, что единожды, наткнувшись на волчье логово с малыми волчатками - мать, видать, на добычу ушла, - поступил с ними так, как встарь его прадеды на Ильмень-озере делывали. Там волчат жгли, обложив логовище хворостом, или гвоздями лапы им к бревну, к доске прибивали и пускали по воде. Нагон-ветер и уносил их Бог весть куда. Это чтоб волчице глаза отвести, уберечься ее отмщенья: она за детьми по бережку побежит, но, из виду их потерявши, и сама пропадет.
Нет, не стал поганить мужик водицы обимурской - пожег малых зверяток со всею душевною жесточью. И вот что потом прилучилось.
Проснулся он раз посреди темной ноченьки - да едва Богу душу не отдал. Страх смертный! Посреди горенки, где спал, сидит волк. Матерый волчина! И вся-то шерсть его вздыбленная сверкает в лунной игре, словно иневелая, а не то - серебром осыпанная.
У мужика и словцо изронить силы нет! Сидят они оба - да и глядят друг на дружку. Маленько еще - и лечь бы мужику прямиком в домовище со страху-ужасу, да тут сверкнул волчина взором огненным - и сгинул, будто его и не было. А мужик так и рухнул на лавку, завыл, словно сам волком обернулся: чрез тот взор-высверк изведал он напоследок самую мысль звериную, понял: либо на другую ночь зарежет его серый, будто овцу, либо… Вспомнил, вспомнил он свое проклятье нечаянное, да слова не воротишь…
Вскорости утро настало. А утром, известно, страсти ночные - вполсилы, все по углам прячутся. Приободрился мужик, только заказал дочке своей на шаг из избы не шагнуть!
День избыли - ночь прошла. Зарядил хозяин ружьишко верное, обнял его, точно бабу, да и прикинулся спящим. Лежит, подумывает: "По мне, либо полон двор, либо корень вон! Ин не быть, серый, по-твоему!" Коротал он так, вприглядку, ноченьку, да не заметил, как сон его сморил.
Из утра подхватился - и гостя ночного не видал, и сам цел, и дочка живая-невредимая.
Помстилось ему, что ли, прошлый раз? Неужто видение привиделось? Знать, так! Покойно стало у мужика на сердце… Да вот беда - ненадолго.
Лишь только пал на землю первый снег и пришли метели просить у Зимы заделья, как подступили к селу несметные волчиные полчища.
Что там твои татаровья! Эти в полон не брали - настигнут кого на древосече, так и прирежут тут же, а не то на лед скользкий выгонят и там прикончат. Ночами врывались в село, прорывали лапами соломенные крыши стаек, почем зря давили скотину. Водил же их матерый волчище в серебряно-светлой шубе…
Зря, видать, говорится: на всякого зверя по снасти! Ни один самолов не брал его, а коли ударяла в него пуля меткая, так, чудилось, и мертвый уходил он от охотников.
И так-то настрадались крестьянушки, что хоть иди всем миром топиться в Обимур! Небо с овчинку показалось! Уж всякие виделись знамения, вещуны гибели. Будто бы полосами огне палимыми покрывались небеса. Разве к добру такое-то?!
Собрался сход: что делать? Как беду избывать?
Думали-думали - и ничего придумать не могли. Вышел тут в круг наш-то мужик, пал на колени да повинился: мол, осаду учинили волки потому, что не исполнил он завета их вожака. А тот ни много, ни мало - требовал себе в жены дочь-красавицу, чтоб новый род от нее зачать! И, стало, не отвадить от села серых-лютых иначе, как деды встарь: девкой те от зверя отделывались. И примолвил к тому мужик, что не в силах он терпеть мирского за него искупления - готов отдать дочь на заклание!
И чуть обронил он это слово страшное, тишина вокруг содеялась. Солнце за тайгу упало, сумерки легли на село, на болотину и на луг - непроглядно! Первые звездочки - Божьи детки на землю с небес глянули. Каждый вздох, каждый шаг слышен был…
И при робком свете ночном увидели крестьянушки, что волчьи стаи прочь от села пошли - и вел их волк белый, серебряный.
Ушли вороги лютые. Надолго ль? Видать, пока люди слова не сдержат!
Девица, волка-то нареченная, без памяти со страху грянулась. Да что! Всю ночь ее стерегли-караулили, а воутри, еще до свету, обрядили по-невестиному, венком повили, цветными лентами да и поволокли в тайгу. Она, бедная, криком кричала, толпу умолвить пыталась, пощады себе испечаловать. Так-то упиралась, что, ногами две дорожки обочь тропы вырыла: больно крепко к земле жалась, не раз из-за того замешка случалась.
"Видать, так крепко будет суженого жать!" - пошучивал кой-кто. Известно, при всякой беде охальники сыщутся. Ну а добрые люди утешали бедную: не она, мол, первая, не она и последняя. Обрядно эдак-то. Исстари ведется!
Вот провели девку через луговину, потом через болотину, завели ее в заветрие, чтоб не замела поползуха до появления жениха, прикрутили вожжами к березоньке - да и пошли, перед тем земно поклонясь:
- Не осуди, милая, не осуди, красавица! Ублажай Серого! Заступись за нас, кормилица, не дай лютой смертью изойти!
Только не слыхала девка этих слов: вдругорядь она обеспамятела, повисла на ременных путах. Осталась одна-одинешенька, не видала, как ушел посельский люд, как унесли замертво батюшку…
Очнувшись, бедная сперва в рев ударилась, потом тихую изронила жалобу:
- Вон на той на зыбели, на болотине играли по лету огни блудящие. Может, это были души детушек, коих породила бы я, коли Не злая моя судьбина? Не лечь мне в постели белоснежные на тридевяти ржаных снопах с милым другом - сгинуть мне от зверозлобия!
Потом в тайгу молитвы стала слать:
- Ой вы зайцы, ой вы скороходники! Ой вы лисицы, княгини желтые! Богатеи-горностаюшки! Соберитесь всем миром лесным, ниспошлите мне какое ни на есть избавление!..
А тем временем сперва заря алым шелком тайгу изукрасила, потом день злат-платком ее покрыл, да и ночь уж на подходе, черный шелк припасла.
Девка бедная то в крик, то в вой кидается, то начинает клятбовать, твердить слова заговорные, что болезни причиняют и прогоняют, тело неуязвимым делают для всякого оружия неприятельского, изменяют злобу на кротость, тоску сердечную и лютую ревность утоляют, не то - разжигают страсть огнепалимую. Да не ведала, что читать бы ей заговор от неприкаянного оборотня, бродячей души, про коего в старых книгах писано: "Тело свое хранит мертво, и летает орлом, и ястребом, и вороном, и дятлом, рыщет рысию и хортом…"
Волк-то волчина был не просто, а зачарованный перевертень! Подкрался он из-за ветра, через пять кольев осиновых задом наперед перекинулся, оземь ударился - да и стал добрым молодцом-удальцом.
Вырвал он с головы волос серебряный - сделался тот ножом сказочной остроты и твердости, снял молодец с нее путы ременные, взамен обвил руками горячими и ну прельщать, словами искушать! Мол, не властен я тебя от клятвы разрешить, избавить от неминучей гибели, не то падет отмщение на безвинные головы. Но разве не слаще прежде приласкать Пригожего молодца, а уж потом сгинуть от зверя лютого?..
Занялась было девка в его руках полымем, да скрепилась, молвила слово суровое:
- Чай, не теребень я кабацкая, чтоб с первым встречным-поперечным при дороге валандаться! Не до ласки мне твоей - люта змея сердце высосала. Коль не можешь жизнь мою спасти, так сделай милость, уйти с дороги!
И так он ее уговаривал, и этак - она же ни в какую.
- Ин быть по-твоему, моя красавушка, - сказал он наконец и сгинул с глаз помутившихся девичьих, успел только рукою на запад махнуть да молвить - Туда ступай, к судьбе своей!
Глянула девка - на том месте, где только что искуситель ее стоял, валяется длинный и узкий серебряный нож. Верно, обронил перевертень его, когда опять волком скидывался.
Подобрала девка тот нож, скрепилась сердцем - да и пошла. Вперед пошла, к месту своему закольному!
Шла девка и шла, прямиком на зимний запад. А куда ж ей было деваться, горькой!
Путников ей боле не встречалось, никто ее боле словами не облазнял.
Солнце угасло, ночь кругом залегала. И тут вышла девка на поляну. Глядь - чудо-дерево стоит. Сроду девка таких деревьев не видывала! Чудной оно толщины и величины, такое лишь в страшном сне привидится… Все оно снегом принакрыто и сверкает при последнем светлом луче, будто сундук с серебром.
И тихо, и никого. И тайга молчит.
- Эй! - крикнула девка. - Эй, суженый-ряженый! Что не привечаешь невестушку! Докогда ждать себя повелишь?
А у самой сердчишко так из грудей и выскакивает. Да лишь тишина ей ответствует.
И другожды она позвала, со страху изойти из сей жизни готовая. И опять тихо-о…
А как девка третий раз крикнула, он и стал перед ней. И весь с головы до ног сверкает, словно светом одет небесным, серебряным.
Долго глядели жених с невестой друг другу в очи, и вот он кинулся вперед. В два прыжка поляну перемахнул, а на третьем повстречали его жаркие объятья невестушкины: твердая рука да булатный вострый ножичек. Вот пришло и ему время службу служить!
Вонзила девка жениху лезвие в самое ретивое сердечушко!..
С ног-то он ее сбил, успел, сверху пал… не то прорычал, не то кликом кликнул человечьим, словно позвал кого-то… И дух изронил. Медленно смерклось биение его сердца - и закат медленно померк.
Свечками засветились звезды ранние. И луна лампадку зажгла.
А те-то двое лежат на ложе своем брачном… Пуховичками им - сугробы сыпучие. Пологом - иней летучий. Одеялком - виялица белая. Песни величальные пели сосны да ели, сквозь зимний сон иглами скрипели. Дедушка Мороз щедро, шапками сыпал снежное серебро.
Только не невестина кровь белизны красила - кровь женихова.
И лежала девка на том жертвище, вся как есть его кровью залитая, не в силах пальцем шевельнуть, пока не набрел на нее б родник нечаянный - охотник.
- Кто, - говорит, - такой жив-человек?
А девка совсем уж было зашлась в разуме, заградились ее уста. Освободил ее охотник от мертвого - тот и заиневел уже, - до дому родимого довел.
Порадовался люд, что живая, что спаслась. Волки-то ушли от села навовсе!
Эх, девка! Думала, от судьбины убежала? Да разве обережешься неминучей участи! С тою кровью и вошло семя в тело девичье. И зачреватела она, и ходила, сколь от веку определено, а настал срок - родила. Сына родила! И хоть не сказывали ему, кто его батюшка, а пошел-таки, повелся на земле его именем новый род.
И доднесь ведется!
* * *
- Огонь! Огонь!!
Что?
Сон?
Почему?
Александра вскинулась, еще не проснувшись, невольно натягивая на голые плечи тулуп, которым была укрыта.
Бревенчатые стены косо поплыли вверх, вниз… медленно двинулись по кругу. Александра ткнулась лицом в подушку, еле сдерживая тошноту. Подушка, набитая сухой травой, пряно зашелестела.
- Ох, плохо мне… плохо, - прошептала Александра непослушными губами. - Ох, как…
Да что, да с чего? Дурман от лекарств, которыми вчера напичкали ее в больнице? Или Михайлова самогонка? Нет, чепуха, и глотнула-то раз - с души воротило! Или… зелье этого, как его там - Филиппа Актанки, трава, которую он бросил в чай?
Нет, если б не этот его чай, Александра, пожалуй, и вовсе не смогла бы уснуть. Ведь Михаил был прав… вернее, тонгасы были правы, утверждая: "Придет множество злых тигров!.."
Когда они втроем вышли на самую окраину Богородского, приближаясь к дому Михаила, совсем рядом вдруг послышался грозный, предупреждающий рык. Темнота упала разом, глухо, и оружие Филиппа было бесполезным - куда стрелять?! И все же он давал залп за залпом, и после каждого выстрела, посланного в снежную круговерть, ночь отзывалась ревом… А Филипп хмуро бормотал, словно творил заклинания:
- Если ты явился, потому что кресало свое обронил-потерял, то прямо скажи.
Если ты явился, потому что трубки у тебя нет, то прямо скажи.
Если ты явился, потому что кремня не имеешь, то прямо скажи.
Может быть, ты в разных дорогих материях нуждаясь явился, так ты прямо скажи! Я, хоть сам не имею, но среди родичей, друзей своих поищу - найду для тебя.
Или, может быть, в разных собаках нуждаясь ты пришел? Прямо мне скажи!
Все для тебя сделаю, только не проси у меня своей сестры. Уйди лучше, тигр-злой дух!..
От всего этого Александра так изнемогла, что была почти в обмороке, когда дверь Михайлова дома, наконец, захлопнулась за ними, избавив от ночных кошмаров.
А потом - чай с той травой. Она пахла то ли чабрецом, то ли полынью, такой приятный, мятный привкус…
На секунду Александра опять блаженно забылась, но тут же ее заставил вскочить новый крик:
- Огонь! Огонь!..
И выстрел в соседней комнате!
Накинув тулуп прямо на рубашку, босая Александра выскочила за дверь - и отшатнулась, припала к косяку…
Вся маленькая кухня Михаила Невре, чудилось, была раскалена. Снаружи малиново просвечивали бревна, словно готовы были вот-вот рассыпаться искрами; багрово горело лицо Михаила, на миг оторвавшегося от красно светящегося ружья. Глаза его были безумны.
- Огонь! - хрипло скомандовал он сам себе - и грянул выстрел в полымя за разбитым окном.
Александра вскрикнула.
- Уходи! - не оборачиваясь, приказал Михаил. - Филипп, уведи ее!
- Куда идти? Кругом такое! - послышался вялый голос, и только сейчас Александра заметила Филиппа Актанку. Он сидел в углу на корточках, свесив руки меж колен, понурив голову. - Зачем зря стреляешь? Разве их убьешь?
- Но надо же что-то делать!..
Михаил перезарядил ружье и вновь ударил дуплетом. В кухне остро пахло пороховой гарью.
Александра метнулась в комнатку, где провела ночь. Там царил розовый полумрак, который она спросонья принимала за отблески зари: окно было занавешено плащ-палаткой, но в щелку пробивалось зарево.
Невольно ища спасения в привычном, Александра натянула джинсы, рубашку, свитер, носки и сапоги, плеснула в лицо из рукомойника, причесалась - машинально, не думая, только мимолетно удивившись, что вода не шипит на щеках, ведь, наверное, и лицо раскалено, как лицо Михаила, как все в доме! - и только потом осмелилась слегка сдвинуть занавесь.
…Там, за окном, все казалось заполненным багровым киселем с огненными сгустками. Они вяло колыхались над землей, но чуть только Александра приподняла штору, как эти сгустки огня, словно бы раздраженные прикосновением человеческого взгляда, медленно, но неотвратимо двинулись прямо к окну!
Разум мой! Уродцы эти -
Только вымысел и бред!
Только вымысел, мечтанье,
Сонной мысли колыханье,
Безутешное страданье -
То, чего на свете нет!
О, если бы все было так просто! Если бы спрятаться за этими словами, точно за оберегом! Но нет. Все по-прежнему!
Александра уронила занавесь, попятилась и вновь бросилась на кухню.
- Ну что? - устало спросил ее Филипп, все так же сидевший в углу. - И там они?
Александра не ответила, уставившись в окно, поверх головы Михаила.
Он все еще стрелял по таким же комьям пламени, которые только что видела Александра. При каждом попадании они синели, обволакиваясь радужной пеленой, в которую словно бы стекалось окружающее их раскаленное марево. И тогда сквозь него странно, как что-то нереально-потустороннее в этой полыхающей душегубке, проступали темные силуэты дальних домов Богородского, сопок, линия дороги… А потом многоцветное пятно спускалось все ниже и ниже, пока не садилось… на один из шипов, которыми было ощетинено кольчатое тело огромного, огненно-косматого червя, медленно, гипнотизирующе-медленно ползущего к дому!..
Это от его жуткого тела исходил пламень, застивший весь белый свет.
Это он испускал клубы огня, которые реяли в раскаленном тумане, а после выстрелов Михаила вновь возвращались в тело чудовища, словно для того, чтобы насытиться новой порцией энергии - и опять всплыть.
- В него стреляй! В него! - крикнула Александра, сразу поняв, что бессмысленно палить в клочья пламени. Она схватила Михаила за руку, вынуждая наклонить ствол к огненному червю:
- Что ты зря!..
И осеклась. Михаил уже стрелял не целясь, с закрытыми глазами. Из-под воспаленных век ползли слезы. Он выронил двустволку, та грянулась об пол.
- Надо еще патроны, - тихо, очень спокойно сказал Михаил. - В сенях, там. - И неверной походкой двинулся к двери.