Не таится ли внутри этого огромного зимнего самоцвета некий особенный вакуум? Сладострастная пустота, которая плавно и округло тянется от основания до вершины глыбы? Не жаждал ли этот вакуум, эта пустота наполниться теплой плотью, и не было ли это пространство чем-то похоже на… женщину?
Да.
Лед. И прелестные впадины, горизонтальный поток пустоты внутри холодного кристалла.
Прелестное ничто. Изысканный абрис невидимой русалки, бесстрашно захватившей ледяную стихию.
Лед был холодным.
Пустота внутри льда была теплой.
Чарльз Хэлоуэй хотел уйти прочь отсюда.
И все же стоял в темноте этой странной ночи, вглядываясь в пустой магазин, пару козел и холодный, ждущий, арктический гроб, похожий в темноте на алмаз, на огромную Звезду Индии…
6
Джим Найтшед, вздохнув, остановился на углу Гикори и Мейн-стрит, с нежностью вглядываясь в совеем темную от густой листвы Гикори.
- Уилл?
- Нет! - Уилл остановился, сам удивленный своей решительностью.
- Это точно там. Пятый дом. Только одну минуту, Уилл, - мягко попросил Джим.
- Минуту? - Уилл скользнул взглядом по улице, которая стала теперь улицей Театра.
До нынешнего лета она была самой обыкновенной улицей, где они воровали персики, сливы и абрикосы. Но в августе, когда мальчишки как обезьяны лазали за недозрелыми яблоками, произошла "вещь", которая разом изменила дома, вкус фруктов и самый воздух среди шепчущихся деревьев.
- Уилл! - зашептал Джим. - Может как раз сейчас там что-то происходит!
Возможно, что-то происходит. Уилл тяжело сглотнул и почувствовал, как Джим сжал его руку.
Ибо это было гораздо меньше самой улицы, которая славилась яблоками, сливами и абрикосами, это был всего лишь дом с окном, выходившим в сад; Джим говорил, что это окно - сцена, а тень - занавес, и он поднят. В этой комнате, на этой странной сцене актеры разыгрывали мистерии, изрыгали страшные слова, много смеялись, вздыхали, бормотали; но многое из их шепота Уилл не понимал.
- Последний раз, Уилл.
- Сам же знаешь, что не последний.
Лицо Джима покрылось испариной, щеки пылали, глаза сверкали зеленым огнем. Уилл вспомнил, как в ту ночь они рвали яблоки, и как Джим вдруг вскрикнул: "Ой, смотри!"
И Уилл, повисший на ветках яблони, крепко зажатый сучьями, в страшном волнении уставился на диковинную сцену Театра, где незнакомые люди размахивали рубашками над головой, бросали одежду на ковер, стояли обезумевшие и безвольные, нагие, как подрагивающие на морозе лошади, протягивали руки, чтобы коснуться друг Друга…
Что они делают! - подумал Уилл. Почему они смеются? Что же с ними такое, что же это такое?!
Ему захотелось, чтобы погас свет.
Но он висел, крепко сжав дерево, неожиданно сделавшееся скользким под его ладонями, и смотрел на светящееся окно Театра, слышал смех; наконец замерз и разжал руки, соскользнул вниз, упал и какое-то время лежал, ошеломленный, а затем встал во тьме и посмотрел на Джима, который все еще цеплялся за ветку. Лицо Джима, покрасневшее, с пылающими щеками и открытым ртом было обращено к окну. "Джим, Джим, спускайся вниз!" Но Джим не слышал. "Джим!" И когда Джим посмотрел, наконец, вниз, Уилл показался ему совсем чужим с его дурацкой просьбой отбросить жизнь и опуститься на землю. И тогда Уилл убежал, одинокий, думая слишком о многом, не думая вовсе ничего, не знающий что подумать…
- Уилл, ну пожалуйста…
Уилл посмотрел на Джима, державшего книги.
- Мы ведь были в библиотеке. Разве этого мало?
Джим покачал головой.
- Возьми мои книжки.
Он протянул Уиллу книги и двинулся под шелестящие и шепчущие деревья. Пройдя три дома, он обернулся и крикнул:
- Уилл? Знаешь ты кто? Ты проклятый, старый, тупой епископальный баптист!
И Джим ушел.
Уилл крепко прижал книги к груди. Они стали влажными от его ладоней. "Не оглядывайся! - думал он. - Не буду! Не буду!"
Он заставил себя смотреть только в сторону своего дома, и пошел по этой дороге. Быстро.
7
На полпути к дому Уилл услышал за спиной тяжелое дыхание.
- Театр закрылся? - спросил Уилл, не оборачиваясь. Джим довольно долго молча шел рядом и лишь потом сказал:
- Дом пустой.
- Отлично!
Джим плюнул.
- Ты, проклятый баптистский проповедник!
Из-за угла словно перекати-поле выкатился огромный ком блеклой бумаги, который подскочил, затем, трепеща на ветру, прижался к ногам Джима.
Уилл со смехом сграбастал бумагу, швырнул по ветру - пусть летит! И вдруг перестал смеяться.
Мальчишки, наблюдая, как блеклый шуршащий ком удаляется, пролетает между деревьями, внезапно замерли.
- Подожди-ка… - медленно сказал Джим.
И вдруг они закричали, запрыгали и побежали.
- Не порви его! Осторожней.
Бумага билась в их руках, как пойманная птица.
"Приходите двадцать четвертого октября!"
Их губы шевелились, следуя за словами, набранными шрифтом в стиле рококо.
"Кугера и Дака…"
"Карнавал!"
"Двадцать четвертого октября! Это завтра!"
- Не может быть, - сказал Уилл. - После Дня Труда карнавалов не бывает.
- Тысяча и одно чудо! Смотри!
"Мефистофель! Пьющий Лаву! Мистер Электрико!
Монстр Монгольфьер!"
- Воздушный шар, - сказал Уилл. - Монгольфьер - воздушный шар.
- "Мадемуазель Таро!" - прочитал Джим. - "Повешенный человек. Дьявольская гильотина! Разрисованный человек". Ого!
- Всего лишь старое пугало с татуировкой!
- Нет. - Джим дунул на бумагу. - Он разрисованный. Специально. Смотри! Покрыт чудовищами! Целый зверинец! - Глаза Джима сверкали. - Гляди! Скелет! Разве это не замечательно, Уилл? Не просто тощий человек, нет, а "Скелет"! Смотри! Пылевая Ведьма! Что это за Пылевая Ведьма, Уилл?
- Грязная старая цыганка.
- Нет. - Джим прищурился, разглядывая картинки. - Цыганка, которая родилась в пыли, выросла в пыли, и в один прекрасный день со страху превратилась в пыль. "Египетский зеркальный лабиринт! Увидишь сам себя десять тысяч раз! Храм искушений святого Антония!".
- "Самая прекрасная… - начал Уилл.
- …женщина в мире!" - закончил Джим.
Они посмотрели друг на друга.
- Разве может карнавал иметь Самую Прекрасную Женщину на Земле в каком-то вставном номере, Уилл?
- Ты когда-нибудь видел карнавальных леди, Джим?
- Так, так… медведи гризли… Но как сюда попала эта афиша…
- Ох, заткнись ты!
- Ты не сердишься на меня, Уилл?
- Нет.
Ветер вырвал бумагу из их рук.
Афиша взлетела над деревьями в каком-то сумасшедшем прыжке. И исчезла.
- Все это сущее вранье. - Уилл с трудом перевел дух. - Карнавалы не устраивают так поздно. Это просто глупость. Кто пойдет туда?
- Я. - Спокойно сказал Джим из темноты.
И я, подумал Уилл, и представил, как сверкнул нож гильотины, как египетские зеркала разбрасывают веера света, и как дьявольский человек с зеленовато-желтой кожей отхлебывает лаву, словно крепко заваренный чай.
- Эта музыка… - пробормотал Джим. - Орган-каллиопа… Она должна прийти ночью!
- Карнавалы приходят рано утром.
- А как насчет лакрицы и сахарной ваты - помнишь как пахло?
Уилл подумал о звуках и запахах, плывущих по воздушной реке оттуда, где темнели дома, подумал о мистере Тетли, которого слушает лишь деревянный индеец; о мистере Кросетти с его единственной слезой, сверкающей на щеке; о столбе с красной полосой, непрерывно скользящей вокруг и вверх, из небытия к вечности.
Зубы Уилла застучали.
- Пойдем домой.
- А мы уже дома! - удивленно воскликнул Джим.
Оказалось, что они уже подошли к своим домам.
Стоя на крыльце, Джим повернулся и тихо спросил:
- Уилл, ты не сердишься?
- Да нет же, черт возьми!
- Мы не пойдем на ту улицу к тому дому, к театру, еще месяц. Еще год! Я клянусь.
- Верю, Джим, верю.
Они стояли, держась за дверные ручки, и Уилл взглянул на крышу дома Джима, где в холодном свете звезд сверкал громоотвод.
Буря была. Бури не было.
Это не имело значения, он был рад, что Джим установил на коньке крыши это замечательное приспособление.
- Спокойной ночи!
- Спокойной ночи!
Их двери захлопнулись одновременно.
8
Уилл отворил дверь и тут же прикрыл ее. Время было позднее, и он старался не шуметь.
- Так-то лучше, - послышался голос мамы.
Проскользнув через холл, Уилл заглянул в гостиную, где расположились родители, его заботила сейчас лишь эта привычная картина: отец сидел на своем обычном месте (уже дома! значит, они с Джимом дали хорошего кругаля!) и рассеянно листал книгу, мама вязала, сидя в кресле у камина, и напевала что-то уютное, похожее на песенку закипающего чайника.
Он захотел быть с ними рядом, но не решился; они были совсем близко и вместе с тем далеко-далеко. Внезапно они показались ему ужасно маленькими в этой слишком просторной комнате, в этом слишком большом городе, в этом слишком огромном мире. Казалось, что в этом ничем не защищенном месте им угрожает что-то, готовое обрушиться на них из ночной тьмы.
И на меня тоже, подумал Уилл. И на меня.
И он полюбил их за эту их малость даже больше, чем раньше, когда они казались высокими и сильными.
Пальцы матери перебирали спицы, ее губы отсчитывали петли, она была счастливейшей женщиной, которую он когда-либо видел. Он вдруг вспомнил, как однажды зимним днем в оранжерее пробирался сквозь густые зеленые заросли, чтобы отыскать чайную тепличную розу, скромную и одинокую в этой пышной сочной листве. Такой же виделась ему и мать с ее улыбкой, теплой как парное молоко, она была счастлива, счастлива сама по себе, в этой комнате.
Счастлива? Как и почему?
Здесь же, в двух шагах от нее, сидел уборщик библиотеки, он был уже в домашней одежде, но его лицо все еще оставалось лицом человека, который более счастлив, когда остается ночью один в глубоких мраморных подвалах, в сквозняке коридоров, где он шаркает своей щеткой.
Уилл глядел на них и не мог понять, почему эта женщина так счастлива, а этот мужчина так печален.
Отец, глубоко задумавшись, глядел на огонь, рука его расслабленно повисла, в ней, как в чаше, лежал ком смятой бумаги.
Уилл прищурился.
Он вспомнил, как ветер подхватил мятую афишу, и она легко и быстро полетела среди деревьев. И вот точно такая же бумага смята отцовскими пальцами со строчками, набранными шрифтом в стиле рококо.
- А вот и я!
Уилл вошел в гостиную.
И тотчас лицо мамы осветилось улыбкой.
Папа, напротив, казалось, смутился, как будто его застали на месте преступления.
Уилл хотел спросить: "Что ты думаешь об этой афише?"…
Но отец спрятал смятый листок глубоко под чехол кресла.
Мама тем временем листала книги, принесенные из библиотеки:
- Они превосходны, Уилл!
Но Уилл не мог забыть о Кугере и Даке и сказал:
- Ветер действительно принес нас домой, папа. Улицы полны летающей бумаги.
Отец ничуть не удивился его словам.
- Есть что-нибудь новенькое, папа?
Рука отца тихонько полезла под чехол кресла. Он поднял серые, слегка взволнованные, очень усталые глаза и пристально посмотрел на сына:
- Каменный лев исчез с библиотечной лестницы. Теперь будет рыскать по городу, выискивая христиан. Никого не найдет. Захватит в плен только одну из здешних, а она хорошая кухарка.
- Вздор, - сказала мама.
Поднимаясь вверх по лестнице к себе в комнату, Уилл услышал то, что почти наверняка ожидал.
Тихое шуршание, как будто что-то бросили в огонь. Мысленно он увидел, как папа стоит у камина и смотрит, как пламя охватывает бумагу, скручивает ее…
"Кугер… Дак… Карнавал… Ведьма… Чудеса…"
Ему захотелось вернуться вниз, встать рядом с папой, который греет руки у огня.
Вместо этого он медленно поднялся по ступеням и захлопнул за собой дверь комнаты.
Иногда по ночам, лежа в постели, Уилл прижимал ухо к стене, чтобы послушать голоса родителей, и если они говорили об истинном и вечном, он продолжал слушать, а если разговор шел о делах повседневных, отворачивался. Если они беседовали о времени, о прошедших годах или о нем самом, или о городе, или о неисповедимости путей Господних, о Божьей справедливости, управляющей миром, он тайно слушал, уютно устроившись в теплой постели; эти слова произносились всегда отцом. Обычно он стеснялся беседовать с папой в кругу знакомых или даже наедине, впрочем, это уже особая тема. У папы был необыкновенный голос - то высокий, то низкий, обволакивающий, как ласковая рука, тихо плывущая в воздухе, словно белая птица, выводящая в полете свои узоры, он обострял слух и разум, пытался увидеть внутренним взором то, что недоступно в обычное время.
Особенность папиного голоса крылась в звуке, который исторгала истина… Этот звук в пустыне города или в обычной деревушке может очаровать любого мальчишку. Много ночей Уилл дремал так, и его чувства были как остановившиеся часы, которые пропели вполголоса, прежде чем замолкнуть. Папин голос был полуночной школой, учившей постигать глубины времени, школой, где главным предметом была сама жизнь.
И сегодня выдалась именно такая ночь; глаза Уилла закрылись, голова прислонилась к прохладной штукатурке. Сначала папин голос тихо гудел, как далекий конголезский барабан. Мамин голос (со своим прекрасным сопрано она выступала в хоре баптистов) еще не вступил, он лишь подавал скромные реплики. Уилл представил себе, как отец потянулся, обращаясь к пустому потолку:
- …Уилл… заставляет меня чувствовать себя таким старым… ведь по-настоящему-то, мужчина должен играть со своим сыном в бейсбол…
- Вовсе не обязательно, - мягко прозвучал женский голос. - Ты хороший человек.
- …в плохое время. Черт побери, ведь мне было сорок, когда он родился! И ты. Люди говорят, где твоя дочь?… Господи, о какой чепухе думается, когда лежишь в постели.
Уилл услышал, как отец повернулся в темноте и сел. Чиркнул спичкой, раскурил трубку. Окна дребезжали от ветра.
- …человек с афишами под мышкой…
- …карнавал… - звучал материнский голос, - этот последний в нынешнем году?
Уилл хотел отвернуться, но не мог.
- …самая прекрасная… женщина… в мире… - бормотал отцовский голос.
Мама тихо смеялась:
- Ты знаешь, что это не я.
Нет! подумал Уилл, это же из афиши! Почему же папа не говорит?
Потому, ответил он сам себе. Что-то продолжается. Ох, что-то продолжается!
Уилл вдруг увидел бумагу, которая вертелась среди деревьев, и эти слова: "Самая прекрасная женщина", и лихорадочный жар охватил его щеки. Он думал: Джим, Театр, обнаженные люди на сцене-окне в этом спектакле, ужасном, диковинном, безумном, как китайская опера, дзю-до, джиу-джитсу, индейские головоломки; и теперь отцовский голос, мечтательный, печальный, очень печальный, печальнейший голос… много, слишком много всего, чтобы понять. И вдруг он испугался того, что папа не захотел говорить об афише, которую он тайком бросил в огонь. Уилл выглянул из окна. Там! Как белое перо! Бледная бумага танцевала в воздухе.
- Нет, - прошептал он, - никакой карнавал не придет так поздно. Этого не может быть. - Он нырнул под одеяло, включил ночник и раскрыл книгу. На первой же картинке он увидел доисторическую рептилию с огромными крыльями, летящую в ночном небе миллион лет назад.
Черт возьми, подумал он, в спешке я утащил книжку Джима, а он схватил одну из моих.
Но это была чудесная рептилия.
И уже в полусне ему почудилось, что он слышит внизу шаги неугомонного отца. Хлопнула входная дверь. Отец возвращался на работу, поздно, без всякой причины, с щетками, или с книгами, дальше,, дальше…
А мама мирно спала, не зная, что он ушел.