Неприятно задребезжал телефонный звонок.
— Говорите. Слушаю…
……………………………………………………………………….
— Да. Ждем…
……………………………………………………………………….
— Да, да. Везите…
………………………………………………………………………..
Вадим Сергеевич положил трубку, сначала громко захохотал, а потом насупился и возмущенно сказал:
— Во, дураки. Кретины. Ничего не узнав, не выяснив, вот только так, по звонку, они и делают все. Кретины. Поверили. Так и ведут хозяйство.
— О чем вы, Вадим Сергеевич? — Зоя Александровна с удивлением воззрилась на своего подчиненного.
— Кретин, говорю. Звонят мне и говорят, будто молочной базе, и спрашивают, везти ли кефир. Ни номер какой, ни фамилию — ничего. Я решил проучить их. Пусть везут. Разыграл. Учить их надо. — И он снова засмеялся. — Будут знать, как мышей ловить.
Кто-то в ординаторской засмеялся, приветствуя смешной розыгрыш.
Галина Васильевна вспыхнула, резко повернулась к Вадиму:
— Ты сошел с ума окончательно. Ведь продукты испортятся.
— А мы еще, Галина Васильевна, на брудершафт не пили с вами, во-первых; во-вторых, пора уже уметь работать, и кто-то их должен научить, проучить.
Галина Васильевна вышла из ординаторской.
Вадим Сергеевич, не особенно задержавшись мыслью над мимолетным развлечением, которое он, по-видимому, искренне расценивал как урок хозяйственному миру, перенесся на сегодняшнюю операцию. Он стал рассказывать о ней заведующей, хотя всю ее, от начала и до конца, Зоя Александровна простояла за его спиной, любуясь его умением, пониманием, точностью. «Еще б немного больше спокойствия и поменьше суеты — и его можно выпускать на большую дорогу. А пока на большой дороге он еще опасен, — говорила себе заведующая отделением, — пока на большой дороге он будет вести себя не как хирург, а как ведут себя на большой дороге».
Про сегодняшнюю операцию Вадим Сергеевич рассказывал с хорошим, праведным возбуждением. Он был очень доволен и больным, и собой, и анестезиологом, и тем, что ему эта операция досталась, что начальство не отняло ее у него. И что все пока прошло удачно.
В этой увлеченности своим делом и была надежда на то, что Вадим Сергеевич будет со временем несколько иным, чем сейчас. Была надежда, что он не будет портить кефир.
А пока Зоя Александровна молчала.
* * *Сергей Мартынович:
«Хорошо, что я его сюда привез. Что привез я. Все пока правильно — ходатайство на машину я ему не подписал, а подвезти, помочь — пожалуйста. Раз уж я его подхватил в машину — ничего мне не стоит сделать небольшой круг и подкинуть до Дома ученых. Этого я тебе не дал, а это я тебе даю. За мной не пропадет. И разговаривал я с ним по-дружески. Мой отказ никак не влияет на наши на настоящие, истинные отношения коллег, даже если один из нас начальник. Я должен быть справедлив.
Коль я уж сюда приехал, пожалуй, зайду и пообедаю. Не люблю я здесь обедать, правда. Полно людей, с которыми придется лясы точить. Еще и чего-нибудь просить будут. Не нужно мне этого здесь. С другой стороны, люди должны видеть меня, не забывать. Нет, нет. Иногда надо. Хорошо, что приехал. И время есть. Пропуск показывать — должны бы в лицо знать. Унизительно в карман лезть, пропуск доставать. Знать должны. По всей осанке и повадке должны понимать. И понимают…
Что мне здесь нравится, так это лестница. Широкая, в коврах. Жаль, дома нельзя так сделать. В квартире даже лестницы нет. На даче можно. Надо, наверное. А в гости приглашать, только у кого машина есть. Кто ж поедет в такую даль на поезде.
Зал полный. Знакомых, кажется, нет никого. Нет, есть. Надо подумать еще. Может, не показываться нм. Пожалуй, подойду. На вид она женщина приятная. А Тит, по-моему скучает. Конечно, сколько можно слушать про одно и то же. Надоело ему, наверное. К ней подклеиться маненечко можно. Особенно если Титу действительно поднадоели следственно-хирургические разговоры. В конце концов, я ей важней, чем Тит. Вся жизнь может оказаться в моих руках. Я ей могу сильно помочь; А что Тит! Достиг я в этой жизни побольше. Потому что активнее к жизни отношусь. Строю ее. Одно слово — хирург. Ну, ее-то этим не возьмешь. Она-то цену нам знает. Это обывательское шобло воспринимает нас как суперменов, а если зрелый хирург так будет думать, так его пора и на свалку. Вид делать — можно. Пригодится.
Они не пьют. Тит за рулем. Я тоже. Но я с ними выпью. Что позволено мне, то другие не очень-то посмеют. Пока до них дойдешь, проберешься к ним… Что здесь еще плохо, так это столы впритык понатыканы. Не только… Здесь еще и… черт!.. Налетел все-таки. Ешьте но-шпу…»
— Здравствуйте, ребята! Если местечко у вас свободно…
Дорогая Танечка!
Что-то мне неприятно стало, что я тебе такое дурацкое письмо отослала. Но это настроение. Во искупление я тебе сейчас все напишу. Все, если сумею. По крайней мере, задумала написать все. Как присягают в судах: «Клянусь говорить правду, одну правду, только правду». Впрочем, что-то я упустила или сказала лишнее. Не помню, надо ли говорить еще и ВСЮ правду. И не знаю, в каких судах так говорят, — в наших что-то я не слыхала. Наверное, у нас это само собой разумеется, а стало быть, молча подразумевается.
События скачут, меня за собой волокут, как какого-нибудь несчастного, привязанного к седлу ошалелого рыцаря. А я волокусь по земле, бьюсь о кочки, вся в ссадинах, ушибах, крови… — но жива.
Пока жива.
А если убрать все красоты, то у меня и сложно, и плохо, и хорошо. С чего начать, подруга? Наверное, с плохого, потому что оно свободнее и проще, а хорошее всегда соседствует со сложным.
А плохо все еще с той девочкой, о которой я тебе уже писала. Казалось бы, куда уж хуже — умерла девчушка. Так нет. На этот раз плохо на ином уровне; так сказать, на следующем витке спирали. А следующая спираль — прокуратура, следствие, суд. Я не помню, писала ли я тебе о Заявлении в прокуратуру. Сейчас идет следствие. Я, не стану тебе рассказывать о всех перипетиях скорбных событий. Сначала мнилось мне, что все это чудачества бумажно-чиновничьего поворота свалившейся на нас трагедии, потому что не видела ни в чем я своей уголовной вины. Мне казалось, это несчастье на уровне моей подушки, которая все выслушает от меня, все воспримет и покорно увлажнится тайными слезами, когда сама перед собой винилась, каялась и маялась вдали от всех причастных к трагедии. Я искала свою вину, искала свои ошибки, памятуя завет моего первого шефа — искать во всякой неудаче собственный грех — так выгоднее для будущего. Да и просто — умерла девочка — затоскуешь. Но вот обрушилось на нас следствие — и я начала искать ошибку в Заявлении. Короче, тебе, наверное, понятен подобный психологический перевертыш. Так или иначе, но я отнеслась легкомысленно к этому еще хоть и не судебному, но безусловно в некотором роде какому-то преследованию. В результате мы стали чувствовать, как день ото дня тяжелеет пресс, ну не преследования, скажем, а расследования. Вначале они, казалось бы, лениво вызывали раз в две недели кого-нибудь из больницы; потом все чаще, чаще, все новых и новых участников и свидетелей тех печальных дел. И оперировавшего хирурга, и меня, потом заведующего и гинеколога, потом заведующего гинеколога и главного врача, патанатома, а теперь и вовсе расспрашивают соседей по палате, которых разыскали по адресам, взятым из истории болезней. Некоторых из нас уже по нескольку раз вызывали. Теперь вызовы следуют ежедневно, а то и по нескольку человек сразу. Впечатление, что сжимается кольцо. Я уже прошла несколько стадий расследования и несколько стадий своего отношения к происходящему. После поисков своих ошибок я занялась вылавливанием блошиных ошибок в письме заявителя, или, правильнее, наверное, надо говорить — истца. А теперь, под влиянием этих тотальных вызовов, вновь вернулась к выискиванию своих ошибок, и опять уже на другом уровне. Ведь, наверное, в чем-то я виновата. Во всяком случае, с перепуга я сейчас почти не оперирую, благо мне дает такую возможность моя начальница и подруга. А сейчас опять на первое место выходит чувство несправедливости и обиды. С одной стороны, мне страшно, с другой — я не верю в возможность тяжелых последствий. К сожалению, у нас не бывает какого-нибудь штрафа или денежной компенсации — сразу судимость, срок, пусть даже условный, или исправительно-трудовые работы. Уже меченый — с судимостью. Родственникам облегчение лишь в виде торжества высочайшей справедливости и удовлетворения чувства мести, (Впрочем, понятия эти близки, родственны.)
Представляешь, как я запуталась! О чем говорю!..
А что касается моих ежедневных, будничных профессиональных забот, то, почитай, их и вовсе нет. Я уже сказала — почти не оперирую: в диагнозе сомневаюсь, всюду вижу осложнения, ножа боюсь, без совета с заведующей шага не делаю, а раньше она сама со мной любила посоветоваться, теперь только таращится на меня с удивлением… Или мне кажется, что с удивлением.
Хотя чего уж удивляться…
И одновременно на старости лет я влюбляюсь. То ли я не долюбила в положенные для оного годы, то ли на любовь положены любые годы. И это не ново — уже было сказано, что «любви все возрасты покорны».
И любовные перипетии я тебе не буду описывать. Все, наверное, обычно, все банально, все, наверно, как у всех. Но не любовь меня волнует, она есть, и никуда не денешься, она не волнует — она пока радует; волнуют меня Володя и Андрейка. Они не знают и, дай бог, не узнают, но жить с ними в фальши — слишком тяжело для моей седой головы, которую я, разумеется, закрашиваю.
Я пишу тебе про все вроде бы свободно и фривольно, но ты-то понимаешь, чего мне все стоит на самом деле. Ужасно, что Андрюшка растет в фальшивой атмосфере. Он, конечно, ничего не подозревает, надеюсь (надеюсь!); но ложь есть все равно. Она есть, есть, каждый день присутствует дома. (Та правда, к которой я стремлюсь в прокуратуре, слишком хорошо компенсируется той ложью, которую я сею дома. Чем все уравняется?!)
И я так просто и неожиданно свалилась в этот омут.
Ничего не предвещало. Все было спокойно и безоблачно, и вдруг все забурлило, зашумело, затопило…
И впрямь, так не бывает, чтоб все было долго спокойно и хорошо.
Я не пишу ничего о нем. Как я могу его описать? У меня нет слов, не хватает образов, нет и опыта.
Танюшка, это теплое дуновение какого-то могучего экстрафена откуда-то из глубин холодных забот будничного существования, окружавших меня всю жизнь.
Но и с ним я в последнее время не в состоянии ни о чем говорить, кроме моих проклятых судебных дел. У меня всегда накапливается столько слов, пока он вдалеке, пока я еду к нему, пока он едет ко мне, пока мы вместе, но не одни, пока где-то порознь работаем и порознь где-то спим — по своим домам то есть; но вот наконец мы вместе, мы одни, мы получили возможность говорить что угодно… Говорить… И все разговоры про дела. Про те же дела. Что же они меня так давят?! Что ж ничего не остается для жизни?!
Ты представляешь эти разговоры, которые столь причудливо должны обрамлять страсть? Вот так причудливо они и обрамляют. Конечно, добром это не кончится. Да, все это не кончится добром!
О его чувствах, как ты сама понимаешь, я не могу говорить с большой достоверностью. И боюсь, и не верю, и хочу, и все не так, и сглажу…
Я говорю про себя. Моя тема!
Мы с ним бываем у каких-то его знакомых, для каких-то необходимых разговоров, из-за каких-то моих неприятностей. Все окрашено крапивным флером. Как ты думаешь, можно так сказать: крапивный флер? Даже если нельзя: есть радость и есть крапива.
Завел мужик себе радость. Долго ли может так продолжаться?
Танюшка, дома, как ты понимаешь, я бываю мало, во всяком случае меньше, а мои ничего и не замечают. По их понятиям, все идет, как всегда.
Человеку угодить невозможно. Мне бы радоваться сейчас их невниманию. А мне обидно. Пусть сейчас выгодно, а вообще обидно. Кто же я, что же я для них — стол, тахта или стиральная машина, скороварка?! И так, наверное, было всегда, да я не видала. Не глядела.
Или это разная природа, разная биология у нас и у мужиков. Ведь мы, женщины, начинаем чувствовать что-то, когда почти еще и нет ничего; когда еще и ему ничего не известно, у нас уже где-то около желудка начинает скрести, кишками чувствуем. А они?! Им дело подавай. В лучшем случае, конечно.
Так и для него я, скоро, боюсь, стану лишь собеседником для судебно-следственных разговоров. Нутром чувствую… Вот и страшно мне, что когда закончится эта тема, если она кончится для меня благополучно, о чем мы будем с ним говорить?! Мы так привыкли не искать предмета разговора. А ведь без слов дел не бывает.
Ну и выговорилась, выписалась… На целую газету, наверное. И вроде бы легче.
Нет. Не легче.
Целую. Пиши.
Я.
Весна уже явно предъявила свои права, было ясно, что нынешняя зима ушла из города безвозвратно. Снега на улицах словно и не было еще неделю назад, лужи, ручьи неслись по асфальту резво и по-детски. Весенние талые ручьи — это конечно же что-то глубоко детское, веселое, с будущим. В кварталах, где строился хотя бы один дом, эта радостная погода создавала невероятную грязь. Стройки плохо огораживались, заборы вокруг них очень быстро проламывались, — чтоб рабочие подъезды были удобнее с любой стороны и к любому участку работы. Стройка становилась открытой и удобной для ввоза, для входа, даже для воровства, а также для вывоза грязи колесами рабочих машин во все стороны от этого очага зарождения нового. В результате для жителей нормальное передвижение было сопряжено кроме обычных трудностей еще и с непредсказуемыми неприятностями, зависящими от количества машин, потребных стройке, и от пути, который они сегодня вздумают выбрать.
К дому своему Галя буквально продиралась сквозь безграничные пространства грязи, перескакивала с камня на камень, минуя густые лужи, чтобы попасть на узкую полоску более или менее сухой части тротуара.
Но сегодня Галя решила не скакать через лужи, не балансировать на досточках и камушках, разбросанных предусмотрительными жителями, а пошла на риск — Тит на машине подвез ее к самому подъезду, несмотря на, то что и Володя, и Андрей были уже дома, что она выяснила, позвонив предварительно.
Тит ехал медленно, осторожно, чтоб не забрызгать мечущихся между лужами и каменными островками, полосками проходов и грудами грязи, спешащих домой и без того усталых и раздраженных туземцев.
— Галя, может, поедем со мной на пару дней на дачу. Гена уехал в командировку и оставил мне ключи от своей гасиенды. Мне надо срочно статью кончать.
— Ты же знаешь, что для меня это невозможно. И работа, и семья, и, самое главное, следствие ж идет.
— Самое главное у тебя следствие. Ты меня удивляешь.
— Ну не самое главное… Но оно тоже держит меня на привязи. Вдруг что-то понадобится.
— Ну хорошо, хорошо. Снимаем вопрос. Но я на эти дни поеду туда, поработаю как надо.
— А чем тебе плохо дома? Один, никто не мешает. Работай себе.
— Да все в городе мешает. По-настоящему работать не могу.
— Ну смотри. Езжай. Может, я тебе приготовлю с собой еду какую?
— Да не надо мне ничего. Сама бы приехала, тогда б и еду взяла. А так…
— Как знаешь, Тит. Спасибо. Приехали уже.
— Счастливо. До встречи. — Тит потянулся поцеловать Галю на прощанье, но она отклонилась. — О! Прости. Если кто расскажет следователю, что ты еще и целуешься с неизвестными мужчинами…
— Перестань. Дурачок. Здесь же сын.
— Ну, ладно. Приеду позвоню.
— Ты сегодня уедешь?
— Нет. Сейчас домой. Завтра с утра поеду. Сегодня дома я. Ну, пока.
— Пока.
Тит осторожно отъезжал, поглядывая на прохожих. Галя махнула вслед рукой, не очень заметно махнула, но жест прощальный все же состоялся.
У порога своей квартиры она еще долго вытирала ноги о резиновый коврик, хотя из машины ей удалось ступить прямо на сухой тротуар.
Володя сидел в кресле с книгой против открытых дверей комнаты и смотрел, как Галя раздевается.
— Извини, что не принял пальто.
— Охотно. Последний раз дома ты у меня брал пальто, наверное, лет пятнадцать — тринадцать назад.
— Не исключено. Но как ты ухитряешься, кума, проходить по нашему двору такой чистой. Или ты йог, или ты по грязи идешь яко по суху.
— Некоторые хирурги в прошлом оперировали в нитяных перчатках, строго инструментально, и потом показывали свои руки без капли крови на белой материи.
— Мама, — Андрей находился в той же комнате, на столе у него лежали книги и тетради. — А как это понять: строго инструментально?
— Только инструментами. Пальцами ткани не трогали. Иголка на иглодержателе — провел нитку, перевязал не опуская пальцы к тканям. Если нитка испачкалась, то завязывали, держа ее концы в зажимах. Щупали, если надо, только пинцетами. Конечно, смотря какая операция.
— А зачем?
— Раньше считалось, что так ткани больше щадятся, и чище так. Считали это высшим пилотажем. В общем, своего рода пижонство профессиональное.
— А сейчас?
— Сейчас мы много работаем руками.
— И как лучше?
— А кто его знает. Сравнить же не можем. Мы так привыкли. Я-то думаю, что руки нежнее инструментов.
— Мать небось есть хочет, а ты ее теребишь…
— Ничего, мужички. Сейчас подогрею, поем и сразу же стану на завтра готовить. Вы-то поели?
— Естественно. А ты что-то от дома отбилась. Тебя еще не засудили?
— Как видишь. Пока хожу.
— Нового ничего? Все то же?
— Вызывают, расспрашивают. Сегодня уже и главного вызывали.
— Ну?! Степана Андреевича?
— Другого пока нет. Еще не сняли.
— А его-то зачем?
— Спрашивали, каковы правила измерения температуры в нашей больнице.
— А у вас что, особенно как-то? Как у всех.
— Он так и ответил. Но следователь мог и не бывать никогда в больницах. Тот спросил, а этот рассказал: два раза в сутки сестра раздает градусники, потом собирает и записывает. А если часто надо, то градусник выдается и больные или родственники записывают. Это и рассказал. Так он нам пересказал.