Журналу, опубликовавшему письмо Крупской, всыпали по первое число. Открытие дорого обошлось многим его сотрудникам. Но дело было сделано. Миллионы читателей узнали правду о непричастности Ленина к пресловутому постулату о партийности художественной литературы. И слава Богу. Это делает Ленину честь.
Хочу напомнить о словах Лермонтова, обращённых к своим соотечественникам. Помните? "Довольно людей кормили сластями, у них от этого испортился желудок: нужны горькие лекарства, едкие истины".
"Горькие лекарства, едкие истины " остались под запретом и для нас, живущих более чем через 150 лет после Вас, дорогой Михаил Юрьевич.
Есть люди, похожие на перелетные растения. Они летят, эти растения, и несут свои корни с собой. Им не нужна земля, они питаются из воздуха, все равно где.
Не сегодня сказано: "У правдолюбца одна нога должна быть на земле, другая в стремени". Жаль, очень жаль, что эта старинная присказка не утратила своего грустного смысла и в наши дни. И древнегреческий Зевс не повержен – по-прежнему правосудие у богов в услужении.
Маркс в одном письме к Энгельсу сетует на то, что цензура мешает правительству слышать голос народа.
Я думаю, что цензура наделена удивительным свойством не меняться, не поддаваться модернизации. Через более чем сто лет после этих слов Маркса она ни капли не изменилась, ещё более вошла во вкус. За ее толстым железобетонным щитом и вовсе не слышен голос народа.
Требование прекратить копаться в наших недостатках порождает молчалиных, возвращает нас ко времени культа личности, благословляет этих молчалиных на новые "подвиги", снова вооружает их щитом безнаказанности. Врата храма правосудия снова завалены камнями. Даже усилиями сотен не добраться до них. На пути молчалины, которых все больше и больше, опасная метастаза раковой опухоли, берущая своё начало от Сталина, от режима тех лет.
Судить о литературе по критике просто невозможно. Она дезориентирует читателя: зачастую достойное остается незамеченным, а серой продукции открывается широкая дорога, расчищенная изысканной рекламой. Такая реклама запутывает читателя, сбивает его с толку, вместо настоящих духовных ценностей ему преподносится литературный ширпотреб. И результаты налицо: ущербная литература, к слову сказать, точно отображающая ущербность самой жизни.
Я не понимаю одного термина, который очень часто употреблялся на съезде. Это "монолитность". И старались, из кожи вон лезли, чтобы доказать эту самую монолитность. Зато ни звука о недостатках, о негативных сторонах нашей жизни. Никаких предостережений о новом нашествии на литературу лакировщиков – сорняков, которые, как ни трави, всё растут, находят лазейку, выживают, поднимают голову. А тут такое приволье! Никакого притеснения. Расти, сорняк, в свое удовольствие!
Всё тот же надоевший всем парад. Показуха. Смотрите, мол, как мы монолитны. Однодумы.
Бог ты мой, нашли чем гордиться! Да если бы мы все думали одинаково – цена каждого была бы копейка. Вспомним римлян: "Там, где двое думают одинаково, одному нечего делать".
Мы не однодумы. Мы играем в однодумов. И кажется безуспешно. И слава Богу!
(Со Съезда писателей РСФСР, 1975 г.)
Художник видит мир в образах, видит то, чего не замечает другой. Это и отличает истинного художника.
Настоящий публицист – тот же художник, который мыслит образами. Такими у нас были Илья Эренбург и недавно скончавшаяся Мариэтта Шагинян. Такими были Сергей Смирнов, Владимир Канторович, Николай Атаров. Таков плодотворно работающий в жанре художественной публицистики Анатолий Аграновский.
Таким представляется мне Григорий Медынский. Многие его книги, в том числе "Трудная книга, "Пути и перепутья", "Ступени жизни" являются образцами художественной публицистики. Федор Абрамов в "Вопросах литературы" писал: "Я знал деревню военных лет и литературу о ней, в которой было немало розовой водицы. Пожалуй, только "Марью" Медынского можно поставить особняком".
Особняком Григорий Медынский стоит и в публицистике. И я бесконечно благодарен судьбе, подарившей мне такого мудрого учителя.
Из армянских писателей я бы назвал Вардгеса Петросяна, такую его книгу, как "Прожитые и непрожитые годы”, отдельные публикации, в том числе и роман "Одинокая орешина", написанный страстно, заинтересованно, приемами публицистики.
Вспомним, что сказал Антон Павлович Чехов о литературе. Назначение литературы – правда безусловная и честная. Литератор не кондитер, не косметик, не увеселитель. Он человек обязательный, законтрактованный сознанием своего долга и совести. Правда художественная начинается с малого. Не правдоподобие, а достоверность, даже самая неприглядная, но истина – вот что является одним из главных постулатов и литературы, и искусства.
Я убежден, что писательство возникает из потребности иметь перед собой собеседника, которому ты не наскучишь, будешь интересен. Наскучил, сказал ему не то, что его волнует, чего он не увидел, не помог ему увидеть – он тебе не собеседник. Ну что может дать человеку писатель, который то кондитер, то косметик или просто увеселитель? Литература умеет мстить. Она мстит всем тем, кто ей изменяет, кто к ней относится делячески, меркантильно.
Работая над новой книгой, я ловлю себя на мысли, что самое трудное в ней – оставаться самим собой, быть не только свидетелем, но и жить судьбой своего народа. И еще понял: счастье – в работе, в стремлении к высокой цели. Поиски путей к ней – сверхзадача писателя…
Немецкий философ Фейербах писал: "Хорош только тот, кто хорош для других так же, как для себя". Только тот может назвать себя человеком, в ком есть эта гармония. Об этом не следует забывать.
О лесе судят по его вершинам. В прозе мне представляется такой вершиной Грант Матевосян. Издалека видна вершина – значит есть лес со своим подлеском.
Как известно, у бинокля "двойное зрение". В одном случае обозреваемые предметы уменьшаются до смешного, в другом – непомерно увеличиваются. Смотря с какого конца ты смотришь.
У поставщика ширпотреба бинокль всегда сфокусирован так, что недостатки встают перед ним в сильно уменьшенном виде. Тот же бинокль, наставленный с другого конца, способен те же предметы увеличивать впятеро, вдесятеро.
Ах, это двойное зрение, этот бинокль, могущий карлика делать великаном, а великана – карликом! Давайте научимся разговаривать друг с другом с глазу на глаз, без бинокля, и вы убедитесь, как полезно такое общение.
Литературный ширпотреб – это издержки нашего производства, шлак, который ждет своего часа, чтобы его вымели со двора завода. Он пока залежался, но все равно его место на свалке. Кто они, поставщики ширпотреба? Все те же любители розовой водицы. Сорняки, которые не успели выполоть.
О сорняке и моя тревога… Кто жил в деревне, знает, что такое головня на ниве. Невидимое гладкое растение, но от него зерно гибнет.
Крестьянин знает, как поступить с головней, осотом, пыреем, полынью, разными другими сорняками, он их – с поля вон!
Природа хлебного злака такова, что он нуждается в помощи извне, в помощи человека. Он кормит людей, и природа часть забот о нем перекладывает на человека. Сорняк, любой из них, обладает неистребимой жизнестойкостью. Он не нуждается ни в чьей помощи. Он сам себе опора. Сколько хочешь руби его, измочаливай, он найдет в себе силы, раскинет свои корешки-щупальца, вопьется в землю и снова пойдет в рост.
Видели полевую полынь, какая у нее корневая система? Попробуй хлебному злаку борись с такой. Она сразу схватит его за горло, задушит. Но сорняк есть сорняк, его выпалывают.
Право, что за чудо такое любовь? Человек всегда ждет взаимности, доброжелательности, ответного огня. Ответной любви. Однако, есть любовь и безответная. Мы же любим лес, облака, первый снег, весну, пробуждающуюся землю. Но мы не требуем от них ответной любви. Нас возвышает одно общение с ними.
Нечто похожее на эту безответную любовь я испытываю, когда речь идет о самом сокровенном, что лежит в глубине души.
Армения никогда не перестанет быть предметом моей самой сильной любви. Пусть в моем Доме мне не всегда было сладко, но от этого я не перестал же любить мой Дом, не перестал болеть за "Арарат" и безумно радоваться, когда он выигрывал. А сколько доставило мне радости, когда воды Арпы влились, наконец, в Севан или когда заработал Ереванский метрополитен!
Как хорошо, что есть такая любовь, не требующая ответной любви, любовь, которая может жить, процветать сама по себе, невзирая ни на что.
Каждого из нас, пишущих, кто-то открывает. Меня как новеллиста открыл Юрий Олеша. Я был молод полон веры, что все могу, писал прозу почти во всех жанрах, не всегда разбираясь в них. И не случайно после одной публикации в "Новом мире" я получил письмо от украинского писателя Леонида Первомайского, в котором он заметил, что я писатель безжанровый, лирический, публицистический, и не надо мне самому определять жанр своего произведения. А опубликованную вещь предложил при переиздании назвать поэмой.
Я уже был автором нескольких "безжанровых" книг, когда встретился с Юрием Олешей. Это было в Переделкино, в Доме творчества.
Судьбе угодно было, чтобы мы жили с ним в соседних комнатах, в одном крыле основного корпуса.
В то время редко кто работал на машинке, а Юрий Карлович писал на машинке.
Тук-тук, тук-тук – раздавалось через стену даже в коридоре. Не знаю, кому как, но мне после его "Зависти", "Трех толстяков" глухой речитатив машинки за стеной казался приятнейшей музыкой. Ведь стучал, работал на машинке сам Юрий Олеша, кумир тогдашней литературной братии, влюбленной в его самобытное творчество!
Мы встречались с ним только в столовой или в те редкие минуты, когда Юрий Карлович выходил в холл, чтобы покурить. Имел он тогда совершенно здоровый вид: коренастый, широкий в плечах, с рыжеватыми короткими усиками. Через несколько лет его не станет, но тогда ничто не предвещало близкой катастрофы…
Олеша очень часто, постучавшись ко мне, справлялся, не мешает ли мне его машинка. Я клялся, что ничего не слышу, но он все равно нет-нет да просовывал голову в дверной проем с неизменным: "Не скрывайте. Действительно, я вам не мешаю?"
Однажды, когда он, постучавшись, приоткрыл дверь, чтобы в очередной раз принести свои извинения, я, преодолев робость, от волнения глотая слова спросил:
– Юрий Карлович! Можно прочесть вам одну вещицу?
То, что я собирался показать, нельзя было назвать ни рассказом, ни новеллой, это были какие-то записи, короткие, иногда в несколько строк. Юрий Карлович стоял в дверях, держась за скобу.
– Я сейчас чертовски занят. А большая? – спросил он.
– Полстранички.
– Полстранички? – заинтересованно переспросил Олеша и прикрыл за собой дверь.
Я покопался в своей объемистой папке с такими же вещицами и достал одну из них.
– Читайте сами,- сказал он, продолжая стоять у дверей.
Я прочитал.
– Есть еще?
– Есть, и довольно много.
– Доставайте свой талмуд и читайте.
Мы вернулись к моему письменному столу. Я достал такие же случайные записи, наброски, не особенно надеясь, что они что-нибудь из себя представляют.
Насколько мне помнится, в то время никто не грешил такими записками, и я не рисковал кому-нибудь предложить их. А знаменитая, нашумевшая книга самого Юрия Олеши "Ни дня без строчки" вышла только после его смерти, и, разумеется, я ничего не знал о ней.
Юрий Карлович присел на кресло против меня. Нас разделял стол, заваленный рукописями. Я работал тогда над большой книгой тоже неопределенного жанра.
– Читайте, – поудобнее устроившись в кресле, требовал Юрий Карлович.
– Вы же заняты, Юрий Карлович, – мялся я. Не хотелось отнимать у него время, к которому он относился так бережно.
– Да читайте, я вам говорю! – рассердился Олеша, и его рыжие, коротко остриженные усы чуть встопорщились.
Я принялся читать. Прочел десятка два таких записей.
Юрий Карлович слушал, подперев щеки ладонями, а лицо ничего не выражало. Я уже не рад был, что затеял все это.
– Эти вещицы, как вы их называете, предлагали кому-нибудь? – только и спросил он. Как мне показалось, довольно безразлично.
– Нет. Я не знаю, что это такое. Записываю и лежат.
Юрий Карлович встал, сердито отодвинул кресло, на котором сидел, в сердцах бросил:
– Да вы что? Придуриваетесь или меня за дурака принимаете?
И, хлопнув дверью, вышел.
Я стоял окаменелый, страшно озадаченный случившимся. Никак не мог сообразить, чем это я расстроил Олешу.
Тревожные размышления мои были прерваны буквально через несколько минут вторжением группы писателей, прибежавших в мою комнату после ухода Олеши. То были известная в то время писательница Валерия Герасимова. Герой Советского Союза, писательница Ирина Левченко, еще очень тогда молодой Николай Доризо.
– Слушай, Леонид, что ты прочитал Юрию Карловичу, чем ты околдовал его? – спросил Доризо.
– Околдовал? – неуверенно спросил я.- По-моему, он ушел от меня рассерженный и недовольный.
"Уж не розыгрыш ли"? – подумал я, не зная, как быть. Приход таких гостей, конечно, льстил мне, но я не знал, радоваться этому визиту или огорчаться. Не мог постичь смысла такого неожиданного вторжения. И снова в голове стучало: "А если это розыгрыш?"
Но розыгрыша никакого не было. Юрию Карловичу, оказывается, мои вещи понравились, он их называл "любопытными", а меня сумасшедшим ювелиром, не знающим, что у него в хозяйстве.
Гости заставили снова прочесть то, что я читал Олеше.
Окончательно уверившись, что розыгрыша нет, я принялся читать. Через день-другой с рекомендательным письмом-рецензией Валерии Герасимовой вещи эти, собранные в книгу, поступят в издательство "Советский писатель", получат там добрые отклики рецензентов, а вскоре и выйдут в свет под названием "Камни моего очага".
Как-то при большом скоплении писателей, скупой на похвалу Юрий Олеша, посмотрев на меня, сказал:
– Странные вещи у этого Незнайки. Слова кончаются, а мысль продолжается.
Хорошо отзовется потом о вышедшей книге Константин Паустовский. Он назовет миниатюры, помещенные в книге, солнечными строками. Под таким заголовком газета "Кавказская здравница" даст цикл новелл, сославшись на интервью с Паустовским…
Английский писатель Аллан Силлитоу, не испытавший на себе прелестей "партийности" литературы, пишет: "Однако, вряд ли чего-нибудь стоит общество, если оно не может стерпеть тех художников, которые его не поддерживают. Большинство художников без всякого внутреннего конфликта производит то, что требует от них общество… в ущерб своему искусству, таланту. Убейте их цензурой, критикой, помешайте издаваться – и вы лишитесь корней и цветов искусства".
Печально я гляжу на наше искусство. Оно уже давно без корней и цветов.
Замечательный русский писатель Андрей Платонов, гонимый при жизни, умерший в нищете и голоде, стал кумиром нового поколения в том же двадцатом веке. Теперь мы испытываем огнем Солженицина, которым будут гордиться наши потомки. Гордиться и стыдиться за нас. За нашу трусость, за нашу постыдную покорность. Двадцатый век, жестокий век, как я люблю тебя и ненавижу!
Недавно я перечитал повесть "Происхождение мастера". Читал ее, думая о самом писателе, которому так не повезло в жизни. Она предложила ему сплошные страдания, выставляя перед ним шлагбаумы и барьеры, которые преодолеть было нельзя.
Но Платонов ушел из жизни не надломленный. Ушел, чтобы снова вернуться, занять свое почетное место среди других великих сынов родины. Так уж заведено: пасынков усыновляет время.
"Страдалец, нищий, немощный, одинокий, живое воплощение горя, он, которму мир отказал в радостях, сам творит Радостъ, дабы подарить ее миру".
Так говорил Ромен Роллан о Бетховене. Так могли бы сказать и мы о многих, многих, творивших Радость, но разделивших судьбу Бетховена. Мучителей Бетховена мы пригвоздили к позорному столбу. Мучителей же наших творцов Радости, пламенных революционеров, палачей миллионов и миллионов честных людей Отчизны чуть ли не целуем в лоб. Все они хорошо обеспечены высокими пенсиями. Стараются не напоминатъ о содеянном. Да они и не особенно сокрушаются об этом. Они же исполнители. Прикажи любому из них расстрелять собственную мать – рассуждать не будет, пустит пулю ей в сердце. Не рассуждать, исполнять любое приказание – наш главный девиз. Этот девиз в силе и сейчас. От него не отказались. Все-таки приятно иметь под рукою не человека, а робота. С ним столковаться легче.
Я разделяю мнение Вольтера, что “несколько мушиных укусов не могут задержать пылкий бег ретивого коня”.
Ромен Роллан о Микельанджело: "Страдание бесконечно в своем многообразии: иногда мы страдаем от слепого произвола обстоятельств – нужды, болезней, превратностей судьбы, людской злобы.
Иногда очаг всех наших горестей гнездится в нас самих.
Однако и эти страдания столь же достойны жалости и столь же неотвратимы, ибо человек не выбирал своего "я", не по своему желанию появился он на свет и стал тем, что он есть".
Уверяю, каждый из нас, простых людей, Микельанджело в миниатюре, если у него еще сохранилось свое "я", – ЧП номер один.
Вот что нежелательно у нас – иметь свое "я". От своего “я" прямая дорога к инакомыслию – уже не ЧП, а крамола номер один.
Если бы меня спросили, что мы создали, сделав революцию, я без обиняков ответил бы: сервилизм – рабское угодничество и низкопоклонство. Этакое пугало рода человеческого – детище еще докрепостной жизни.
Сервилизм, изгнанный из всех щелей земного шара, почти из всех цивилизованных стран, получил политическое убежище у нас, на нашей земле. Ему у нас привольно. На добрых харчах вырос в целого динозавра. Но мы все равно эту образину не замечаем.
Правда, этого динозавра мы уже перекрасили в другой цвет, называем даже иначе. Но это ничего не меняет. Если на клетке, куда загнали вонючего скунса, напишешь “лань”, скунс от такой надписи ланью не станет.