- Эх, Ильич, еще дел да дел!.. Сдача вот-вот. Концы свести надо... Да и вообще в одиночку проветриваться мне сейчас не вредно... Мысли всякие... Прикидываю, что к чему.
- Одолевают все-таки? - хитро взглянул в его сторону Каргин. Он натягивал у двери сапог. Сапог не поддавался, и ему приходилось еще и еще раз перематывать портянку. - Лезут, значит, проклятые... А зачем они тебе, Иван? У тебя же есть зацепа: государственный интерес... Вот и вешай все на эту зацепу. Фу ты черт! - Он наконец натянул один сапог. - Эх, Иван Васильевич, Ваня, родимай, сколько вместе попито-поедено, а поговорить по душе так и не состоялось...
Ну разве мог объяснить Каргину Иван Васильевич, с каким желанием, с какой доброй охотой накрепко оседлал бы он сейчас теплый табурет, хватил бы вместе с хозяином по стакану-другому, и потек бы, пошел бы между ними разговор без обиняков, тот долгий мужской разговор, после которого люди становятся либо друзьями до гробовой доски, либо врагами на всю жизнь. Но Иван-то Васильевич потому и торопился, что бежал от этого разговора, бежал, страшась самого себя, вернее - все нараставшей в нем смутной, но жгучей тревоги...
Они поднялись на косогор, откуда трасса проглядывалась чуть не до самого горизонта, явственной лентой рассекая тайгу надвое. Позади них тускло поблескивала река. С косогора она казалась неподвижной и оттого еще более огромной и притягательной. Впервые за несколько лет их знакомства они обнялись, и Иван Васильевич, как это часто бывает, вдруг остро почувствовал, что он прощается не столько с Каргиным, сколько с частью своей жизни, оставленной им в этом человеке. Наверное, они ощутили это одновременно, потому что Каргин, вдруг оттолкнув его и отвернувшись, зло молвил:
- Зря не поговорили.
И здесь, за минуту перед прощанием, Иван Васильевич не посмел покривить душой перед человеком, который ждал от него важного, нужного для себя слова, но так и не дождался.
- Зря, - коротко сказал он и еще раз утвердил: - Зря.
Сказал и шагнул в лес, и лес раздался перед ним.
IV
Как только он вышел на тропу, тайга обступила его со всех сторон, определив перед ним единственную сквозную дорогу - коридор трассовой просеки. Иван Васильевич еще ощущал спиной долгий каргинский взгляд, но лес уже приобщил его к своей глубине, к своему тревожному спокойствию, заключив путника в тот вещий, слепой круг, из которого пути назад - нет. И он отдался лесу, как спасению. С тайгой у него была связана почти половина жизни, и если другим тайга виделась сплошной и темной стеной растительного беспорядка цвета охры и зелени, то для него это была сама тишина, только выраженная в линиях, звуках, оттенках. Она, эта тишина, делала его и маленьким и великим одновременно: маленьким перед ее тысячеверстным размахом и великим рядом с ее беззащитностью.
Явственно очерченное солнце, едва коснувшись горизонта, вновь потянулось к зениту, и подсвеченные восходом вершины стволов излучали ровное красноватое сияние, отчего игольчатая их оснастка как бы парила в упругом утреннем воздухе. И у каждого шороха и шума звук был чист и отчетлив, словно определен заранее. Тайга тихо и трудно дышала неверным теплом еле отогретой земли.
Будущее с его горькими заботами и болью словно бы отодвинулось, стало видеться далеким, а может быть, даже и несуществующим. Иван Васильевич вдруг почувствовал себя молодо и бесшабашно, как человек, отставший посреди луга у семафора от случайного и ненужного ему поезда. По сравнению с тем, что окружало его, все, что могло или должно было случиться или уже случилось, выглядело сейчас пустой опиской в очередном анкетном папирусе. Стремительные стволы, продираясь сквозь чащу и гулкий сушняк, уносили на своих остриях туда, к низким ребристым нагорьям, тугое от глубокого вдоха небо, чтобы там, за горами, оставить его наедине со студеным морем. Удивительная, ни с чем не сравнимая легкость проникала Ивана Васильевича, и он шел и шел, и ему и в самом деле думалось, что конец его пути тоже там - у моря...
Впереди обозначилось, становясь с каждым шагом все шире, тусклое, безлесое пятно тундры, и сразу же на стыке равнины и чащи навстречу Ивану Васильевичу выплеснулся костерок. Над костерком вместо котелка лоснилась свежей копотью банка из-под английского маргарина. Умело орудуя небольшим тесаком, сидел чуть в стороне на корточках сухощавый старик в хлопчатобумажной робе, заправленной в мелкие резиновые сапоги. Лицо его, узкое, несколько удлиненное книзу, точно грубо вырубленное, можно было бы назвать суровым, даже властным, если бы не глаза его, в которых, наверное сыздавна и навсегда, отстоялось этакое ровное ликующее свечение. Так смотрят в мир лики святых старого письма и глубоко больные дети в минуту внезапной радости. Если б не таежная глухомань кругом, его можно было бы принять за мастерового, махнувшего между двумя сменами на рыбалку, - до того не вписывался он в жесткую ясность Севера.
- Бог в помощь! Здравствуйте.
Старик взглянул в сторону Ивана Васильевича, и лицо его сразу же обмякло, посветлело, он разогнулся, отложил тесак в сторону и молвил неожиданно низко и густо:
- Здравствуйте. Присаживайтесь, сейчас чай пить будем.
Он сказал это с таким подкупающим радушием, так по-домашнему, словно они давным-давно знакомы и вот один из них забежал к другому на огонек по дороге домой. С хлебосольной широтой разливал он пахнущий дымом кипяток по кружкам, щедро сыпал туда сахар, расскладывал перед Иваном Васильевичем немудрящую свою снедь, весело приговаривая:
- Я старый ходок, можно сказать, вечный, и, уж поверьте на слово, знаю: чай - продукт в дороге первейший... Сыпьте, сыпьте больше... Углеводы... Да... Вот говорят: тайга, мол, тайга... А я вот сколько иду - и дня не было, чтобы кого не встретил... Как в России...
И речь старика, и вид, и его совсем не свойственная северянам словоохотливость обличали в нем гостя с материка, причем гостя недавнего. Но Иван Васильевич, решив не нарушать доброй таежной традиции, расспрашивать не стал, да и не до того ему было. Впервые, пожалуй, за много лет жизнь, прогоняемая сквозь него все последнее время убыстренной кинолентой, когда он почти не успевал запоминать лиц, мест, событий, замедлилась, позволяя ему рассмотреть, кадр за кадром, мельчайшие свои подробности. И каждая из этих подробностей оказывалась для Ивана Васильевича откровением, открытием. Уже там, на маленькой барже, действительность предстала перед ним серым планом, и уже тогда если не поразила, то обескуражила его. Выходило, что у людей, которых он привык считать десятками и сотнями, и заботиться, и думать о них как о десятках и сотнях, есть свои личные, единственные заботы, куда более важные для них, чем дело, которым он жил и заставлял жить других. Между ними возникали конфликты, о каких он и не подозревал, они несли в себе радости и беды, к каким он не имел касательства. И все его тогдашнее - на барже состояние, теперь он это начинал понимать, было лишь неосознанным протестом естества, привыкшего улавливать, а не глядеть, догадываться, но не узнавать. А время не давало ему опомниться, оно не хотело считаться с его случайным раздражением. Действительность все замедлялась и замедлялась, укрупняла планы и, наконец, лицом к лицу столкнула его с Каргиным. И человек этот, изученный, казалось бы, вдоль и поперек, прочитанный вроде бы и оцененный, окончательно выбил его из колеи, разрушив в нем представление о самом себе.
Но, вступив в лес, Иван Васильевич увидел мир так близко у своих глаз, так крупно, что все оставленное им позади показалось ему теперь пустяшным и мелким, и к нему сошло ровное спокойствие, и сейчас, у костра, с каждым глотком пахнущего дымом кипятка, оно, это спокойствие, только укреплялось в нем.
А старик смотрел на него круглыми блестящими глазами, словно прикидывая, сколько он, Иван Васильевич Грибанов, может стоить, и говорил мягко и густо:
- Я недавно в этих местах, хожу, смотрю... Думаю обосноваться...
- Не курортное, должен я вам сказать, место выбрали.
Старик вдруг замялся и поскушнел:
- Рады бы в рай, да грехи...
Тень, скользнувшая по обсеченному ветрами и временем лицу, коснулась глаз, и глаза погасли, будто обуглились. Горький опыт Севера подсказал Ивану Васильевичу его вопрос:
- На поселении?
- Я - нет... Друг - да, действительно на этом самом. - Старик явно не хотел повторить слова, произнесенного Иваном Васильевичем, а другого, равного по смыслу, но менее определенного, никак не находилось. - Так сказать, в общем... без свободы передвижения... Но, кажется, скоро... - он заторопился, словно боясь, как бы собеседник не подумал Бог знает чего и не ушел, - да, да, уже посланы бумаги. И начальство поддерживает... Он очень старается...
- А вы что же, - начал было Иван Васильевич, чувствуя, как ему перехватывает дыхание, - ждете, выходит?
- Пропадет он без меня, совсем пропадет... Мы ведь, знаете ли, лет сорок вместе. С той войны еще... Он здоровьишком всегда слабоват был, а теперь и подавно - года... А у меня пенсия, я машинист, первый класс имею... Пассажирские водил...
- А вы что же, - начал было Иван Васильевич, чувствуя, как ему перехватывает дыхание, - ждете, выходит?
- Пропадет он без меня, совсем пропадет... Мы ведь, знаете ли, лет сорок вместе. С той войны еще... Он здоровьишком всегда слабоват был, а теперь и подавно - года... А у меня пенсия, я машинист, первый класс имею... Пассажирские водил...
- Так и живете возле него?
- Так и живу.
- Трудно?
- Смотреть трудно.
- Надо стараться смотреть мимо.
- У меня не выходит.
- Тогда, действительно, нелегко.
Старик вдруг снова посветлел и заговорил, и в каждом слове его теплилась нескрываемая благодарность к собеседнику за это вот, хоть и косвенно выраженное им, сочувствие:
- Обещали - вот-вот... Только бы он дотянул... Закончат дорогу - люди понадобятся... Глядишь, и мы с ним, по старой памяти, где-нибудь при депо... Правда, он не паровозник, движенец, но дело знает. Гремел когда-то... Журавлев... Может, слышали?
- Нет, не приходилось.
- Гремел, - как эхо, повторил старик и задумался, глядя в огонь, и отблеск пламени прибавил его глазам остроты и твердости. - И еще погремит. - И повторил, однако уже без особой уверенности: - Погремит...
Дорога! Иван Васильевич надеялся уйти, убежать от нее, от самих мыслей о ней, далее отдаленных воспоминаний, но и здесь, среди леса, возле, казалось бы, такого случайного костерка, она догнала его, и с таким трудом обретенное равновесие рухнуло, и все то, что он тщился спрятать в себе как можно потаенней и глубже, взорвалось в нем, цепко охватило сердце, сжало, чтобы уже не отпустить до конца.
- И куда вы теперь? - машинально спросил Иван Васильевич, пытаясь случайными, зряшными словами заполнить горькую пустоту, разверзшуюся в нем. В округ?
- Нет, я только в Нюшин Камень - и обратно, - ответил тот и тихо пояснил: - Телеграммы жду... От своих путейцев. Хлопочут... Мы ведь всем миром навалились...
- В Нюшин, значит? - прислушиваясь только к себе и к тому, что творилось с ним, переспросил Иван Васильевич. - А потом, значит, обратно?
- Еще, конечно, куплю кой-чего. Махорки, там, сахарку... Но главное телеграмма. В телеграмме весь мой интерес.
- Вот что, - внезапно вникнув в смысл разговора и обретая трезвую ясность, заговорил Иван Васильевич, - там, в Нюшином, есть такой человек - Каргин... Председатель колхоза. Скажите ему, что вы от Грибанова. Он знает... И поможет, коли нужда какая.
- Спасибо. Только нам, - он подчеркнул это самое "нам", - ничего не нужно.
Неожиданно для себя обозначив в своем лице начальство, Иван Васильевич ожидал всяких просьб и ходатайств, но старик вдруг весь подобрался, стал строже и темнее обликом, чем сразу же расположил к себе Ивана Васильевича. "А старикан-то, - оттаивая, подумал он, - ласков-ласков, а с норовом". Но вслух сказал:
- Может, и заночуем здесь? Солнце на убыль пошло, по-здешнему - дело к ночи.
Но старик неожиданно заспешил, стал лихорадочно запихивать в мешок нехитрый свой скарб.
- Торопиться надо: вдруг - телеграмма. Мы с вами здесь разговоры разговариваем, а ему каково там?.. Я поспешу... Вы уж загасите головешки-то.
- Загашу. - Старик нравился ему все больше. - А телеграмма, я уверен, будет. И может быть, уже ждет вас в Нюшином.
Тот, пристраивая мешок на плечо, коротко этак и обжигающе взглянул на Ивана Васильевича.
- Спасибо на добром слове... Головешки не забудьте загасить... Всего хорошего.
- До свидания. Держитесь трассой!
Ответа он не услышал. Старик шел, тяжело ступая на пятки, к лесу, к трассе, и косая тень его изменчиво и неуловимо колебалась на мшистой целине тундры. И покуда высокая, сутулая фигура маячила в редколесье опушки, Иван Васильевич смотрел ей вслед - и странно! - верил, мало того, убежден был, что на этот раз в Нюшином Камне старика действительно ждала телеграмма.
V
Багровое солнце тихо стекало за щетинистый срез близкого нагорья, когда Иван Васильевич вышел к Рубежной заимке - одной из перевалочных баз экспедиции. Понаслышке он знал, что хозяйничала здесь соломенная вдова из берегового села Хамовина, Васёна Горлова, но видеть ее ему не приходилось, и поэтому сейчас, как это всегда бывает перед встречей с человеком, о котором много наслышан, на сердце у него слегка сквозило.
А хозяйка, словно ждала кого, стояла на пороге и, приставив к подбровью ладонь козырьком,
вглядывалась, ослепленная закатным солнцем, в шагающего по ее тропе гостя, а вглядевшись, опустила руку и в коротком поклоне первая нараспев поздоровалась:
- Здравствуйте. - И, отстраняясь, чтобы дать ему войти, добавила: Заходите.
Он ответил внятно и дружелюбно, в тон ей:
- Здравствуйте. Спасибо.
- А вы кто будете, - входя за ним в горницу, спросила она, - из партии или как?
- Я - Грибанов.
- Вот не ждала-то, - беспомощно выдохнула Васёна и растерянно огляделась, как бы призывая все вокруг в свидетели своего чистосердечия. - И не прибрано вовсе.
- Да вы, Горлова, не беспокойтесь. Я только отдохну у вас малость от комара - и дальше.
- Так пешком и идете от самого Судакова?
- Я до Нюшина на попутной барже.
- Значит, от самого Нюшина?
- От самого... Да вы, Васёна, - он впервые назвал ее по имени, - извините, отчества не знаю...
- Васёна, да и все тут. Все так и зовут, молодые и старые. Я уж и сама отчество свое, считай, позабыла.
- Вы не хлопочите, ничего не надо. Есть я не хочу, вздремнуть бы немного...
Но Васёна уже колдовала у печи, орудуя ухватами и гремя посудой.
- А вот попотчую, чем Бог послал, тогда и сны слаже будут... Я - мигом. У меня ведь без разносолов... Вы пока располагайтесь.
Предельно скупое убранство горницы точно соответствовало облику и образу жизни хозяйки: стол, несколько скамей, тумбочка в углу и патефон под ситцевым платком на ней. А чуть повыше, в том же углу, киот, с которого черно маячило исступленное око Богоматери. Сбоку от образов, несколько выпадая из общего строгого тона, на стене кокетливо сиял полиграфической пестротой календарь с веселой госиздатовской картинкой "Праздник урожая".
- Веруете? - кивнул он в сторону киота.
Расставляя на столе миски со снедью, она ответила коротко и сухо:
- Для порядка. Какой дом - без иконы? Тепла в таком доме нету.
Она, по-деревенски, с силой прижимая каравай к груди и опуская глаза вниз, резала хлеб, и благодаря этому Иван Васильевич в первый раз подробно рассмотрел ее.
Лицо у нее было без какой-либо внешней черты или выражения, по которым бы оно могло вспомниться в случайном разговоре. Бесцветное на первый взгляд лицо. Но чем пристальнее всматривался в него Иван Васильевич, тем явственнее проступала в нем одна раз и навсегда обдуманная мысль, одно твердое решение, и эта Васёнина внутренняя целеустремленность сообщала ей едва заметную, но характерную особенность.
Из початой бутылки Васёна налила ему и себе по полстакана, залпом выпила и подвинула к нему закуску:
- Ешьте... Таймень... У рыбаков на спирт обменяла.
- Своего-то промысла нету?
- И-и, промысел! Мне, при моем бабьем деле, один промысел: посплю да посумерничаю, посумерничаю да посплю.
- И давно здесь?
- Летошний год пришла.
- В Хамовине дела не нашлось?
Васёна отсела от стола на лавку у стены и, упершись локтями в широко, по-мужски расставленные колени, сказала себе под ноги:
- У всякого свой резон.
- И не скушно?
- Я уж отскучалась, вот-вот сорок. Мне бы, - концом передника она коснулась глаз, - дитёв вырастить, вот и все веселье.
- Сколько ж их?
- Двое. - Она подняла лицо и улыбнулась сквозь слезы, и эта улыбка осветила тусклое лицо ее на удивление добрым и трепетным светом. - Один в четвертом, другой седьмой кончает. Едоки
- в отца: что ни поставь... Все боялась - уедут. Отец-то ить черт-те где шастает, длинного рубля ищет. А нынче тверда: останутся... Около дороги-то всем дело найдется. Не все бурундуков гонять, тоже в люди выдут...
Дорога! Опять, в который раз, это слово, как бакен у поворота речного русла, направляло Ивана Васильевича в свой обязательный и неотвратимый для него фарватер. И он все с большей отчетливостью постигал, что, куда бы его ни заносило и чем бы ему ни хотелось забыться, оно, это слово, в конце концов настигает его и полонит, потому что все на тысячу верст вокруг определялось им, этим словом: жизнь людей, их надежды, лесотундра, рассеченная просекой, и даже, казалось, самый воздух.
Грубые, но ловкие Васёнины руки мелькали над столом, и вскоре перед Иваном Васильевичем осталась лишь недопитая бутылка со спиртом да рыба в миске, накрытая ржаным ломтем.
- Это коли среди сна опохмелиться захочете, - пояснила она и, походя взбив огромную и, наверное, единственную в ее хозяйстве подушку, стала расстилать на полу старый полушубок.
Ложитесь, а я вас повеселю перед сном грядущим. Здесь партия ваша проходила. Там у них один соколенок был. На старшего моего похож, такой же востроглазый. Только масти чернявой... "На, говорит, тебе, тетенька, за веселый ндрав". Ну чистый артист! - Васёна подошла и сняла с патефона на тумбочке ситцевый платок и огладила обшарпанную голубую коробку довоенного образца бережно и любовно. - "Мне, говорит, тетенька, этот музыкальный ящик во где, - она сделала характерное движение ребром ладони поперек шеи. - Только пластинка одна-единственная... Остальные, говорит, тетенька, зверье слушает. Они, говорит, тетенька, звери, очень чуткие. Они, говорит, могут слышать и без ящика".