Полуденные песни тритонов[книга меморуингов] - Андрей Матвеев 19 стр.


ДЛЯ НЕГО ВСЕ ОСТАЛЬНОЕ БЫЛО УБИЙСТВОМ!

Наверное, я и поехал тогда с ним лишь для одного: понять, что это за человек — мой отец.

Он хотел понять меня, я — его.

Какое–то время мне даже казалось, что я действительно что–то понял.

По крайней мере, когда он поднял меня ранним утром — еще не было шести и вокруг все на самом деле было в плотном и вязком тумане, — и мы, попив на скорую руку горячего чая и съев что–то абсолютно не поддающееся сейчас определению, пошли в те самые, густо покрытые лиственницами и елями горушки — как иначе обозначить нечто среднее между холмом и горой? — то я подивился лишь одному: той естественности, с которой он буквально вписался в пейзаж, став не просто его частью, скорее наоборот, они сомкнулись, слились, совпали с невероятной легкостью, как совпадают перепутанные в коробке части паззла и открывают тебе после этого кусочек иной, доселе неведомой жизни.

Он был в своей среде обитания.

Человек–одиночка. Матерый волк, идущий по привычной тропе.

Волчонок тащился за ним, порою на него временами клацали зубами.

Волчонок был здесь чужим, он шарахался от каждого звука.

Волк презрительно смотрел на него и вновь бежал вперед.

Звуков было много.

Я не понимал и сейчас не понимаю, как отец отличал треск взлетавшего на крыло рябчика от резкого свиста падающего вниз вальдшнепа.

Но он отличал и раздавалось

БА-БАХ!

Мне доверили нести дичь, я тащил тяжелый рюкзак, забитый кровоточащими тушками, и внезапно понял, что сам хочу убивать.

Крепкий осенний воздух, смешавшийся с запахом крови и густым духом давно уже опавшей листвы, разбередил во мне нечто, от чего я должен был прийти в ужас, но вместо этого почувствовал одно желание: поменяться с отцом местами, самому взять в руки ружье.

Опять раздался резкий звук: кто–то взлетел на крыло.

— Стреляй! — закричал я отцу.

Он выстрелил мгновенно, было слышно, как подбитая птица падает на землю.

Это оказался совсем маленький кулик–гаршнеп, дробь снесла ему голову, тушка же валялась на пожухлой траве, становящейся прямо на глазах красной.

— Я зря тебя послушался, — сказал отец, — таких маленьких нельзя стрелять!

Это случилось, когда мы уже возвращались на станцию, рюкзак был забит рябчиками, тетеревами, в нем был даже один глухарь.

Гаршнепа пришлось оставить в лесу — есть в этой развороченной дробинами птичке было нечего.

После этого я еще дважды ездил с отцом на охоту, уже на зайца.

Говорят, что зайцы кричат, когда их убивают — не слышал.

Мы еле похлебку из заячьего мяса, которую варили на костре у хижины, и нам было хорошо.

Хотя уже морозило, что утром, что вечером, но было холодно, даже вода в ручье покрывалась тоненькой корочкой льда.

Насколько я знаю, ту хижину давно сожгли какие–то местные придурки.

Да и отец уже не ездит на охоту — несколько лет назад у него был тяжелый инфаркт, одному сейчас в лес нельзя.

Я звоню ему дважды в год: в день рождения, а он у него за два дня до моего, 10‑го июля, и 31‑го декабря. Если не могу дозвониться, то ничего страшного — можно это сделать и на другой день.

Между прочим, на той первой охоте он все же дал мне ружье в руки. И я даже стрелял — по глухарю.

Естественно, что промазал.

36. Про любимую дочь

Анна пришла домой и заявила, что сотик пять раз падал со второго этажа.

Имелось в виду — в школе.

Как и каким образом: не уточняется. Просто падал. Видимо, сам по себе. Шел за ней следом и — бряк.

Ну, падал. И что дальше?

А дальше его следует немедленно продать за 1 (одну) тысячу рублей, потому что он уже не работает и работать не будет.

А кто его купит?

Да есть один, он ему нужен на металлолом.

Сотовый телефон на металлолом — это круто. Вообще–то я бы все сотовые, они же мобильные, телефоны в мире сдал в металлолом. На вырученные деньги можно было бы купить что–нибудь полезное. Например, муку и рис для голодающих в очередной Эфиопии.

Но конкретно этот телефон я ей подарил на Новый год. Не последний, а предпоследний. И купил его не на зарплату, а на часть гонорара, что мне заплатили за «Любовь для начинающих пользователей». Зарплата — это одно, а гонорар для любого писателя — нечто концептуально иное.

Как бы из души вынутые деньги.

Тем более, что суммы всех этих гонораров такие смешные, что на них если что и можно, то частично раздать долги, да купить подарок любимой дочери.

— Это подарок, — тупо[69] сказал я ей, — мне очень не хочется, чтобы ты его продавала!

— Он не работает, — говорит Анна, — он сегодня пять раз падал…

— Дай посмотреть…

— В нем нет сим–карты…

— А где она?

— Я ее уже достала, я ведь не буду продавать сотик со своей сим–картой!

— У тебя и так не осталось ни одного моего подарка! Все что я дарил тебе за последние два года…

Анна вздыхает.

С этим ничего нельзя поделать.

Все долгожданно–глобальное, что я дарил ей за последние два года, кануло в тартарары!

Сначала это был пейджер.

Сейчас эти пищаще–зудящие коробочки пропали, вымерли, практически испарились как класс. Отбегались, как тамагочи.

На памяти мимолетного вздоха/выдоха всего лишь одного поколения…

Но в тот день, когда я принес его домой, в подарочной новогодней коробочке, да еще и подключенным, Анна была счастлива и сразу стала звонить всем подругам.

Чтобы ей что–нибудь сбросили.

Какое–нибудь сообщение.

Или просто: добрые слова.

Через три месяца пейджер украли. Естественно, что в школе — где же еще?

Хотя учится дочь не просто в школе, а в лицее с углубленным изучением французского языка. И даже была во Франции. Ни Наталья, ни я во Франции не были, а она уже была. Хотя она много, где уже была, но все с нами.

А вот Франции — со школьным театром, на фестивале в городе Ортез.

Вообще–то театр она не любит, предпочитает аэробику. Спортивную и танцевальную. Как–то раз идет с тренировки по школьному коридору, а мимо — руководитель театра.

— Аня, — спрашивает та, — ты не знаешь, кто бы мог поехать с нами во Францию на фестиваль, нам надо девочку одну заменить?

— Я! — быстро соображает Анна и добавляет: — Загранпаспорт у меня есть!

Мне до сих пор сложно уяснить, что и как она играла в театре. Как и вообще — чем она занималась во Франции. Да и не отцовское это дело: лезть в такие детали, не все ведь мне знать положено.

Хотя один раз она позвонила домой. Ночью. Часа в четыре утра по екатеринбургскому времени.

Трубку взяла Наталья.

— Ты как?

Я пытаюсь услышать, что говорит дочь.

Видимо, что все хорошо.

Вернулась вот с ночной дискотеки.

Мне почему–то очень важно узнать, как ей Париж.

Когда–то мне самому очень хотелось в этот город, но я сейчас уже слишком стар. Или наоборот — еще слишком молод.

— Тебе понравилось? — спрашивает мать.

И я слышу, как дочь вопит в трубку:

— Париж отстой после Барсы!

Ну, типа, папенька, Барселона–то намного круче будет, хотя как она меня довела в Барселоне — знаю только я.

Ей пригрезилось, что мы туда заявились исключительно с одной целью: купить ей часы Swatch. На худой конец — обувь. Ничего мы ей тогда не купили, переругались вдрызг и, как выяснилось позже, одновременно влюбились в этот город.

Барселона, любовь моя….

Что же касается утраченных подарков, то жизнь вообще крушение иллюзий и череда утрат, физических, духовных, эмоциональных, материальных.

Хорошо, что у дочери моей утраты пока исключительно материальные.

После пейджера был еще плеер.

Вообще–то его я подарил ей на шестнадцатилетие с определенным умыслом. Иногда мне и самому хочется послушать музыку, а в последние годы это исключительно рэп.

Мазэфака, йо–йо.

Не знаю, почему так, но белая музыка меня давно не прикалывает, разве что Эминем. Если же действительно слушать рэп, то делать это надо исключительно в плеере.

Впрочем, может мне так кажется потому, что в самом начале июля 2003 года, когда мы с Анной отправились на десять дней отдохнуть в Бодрум, именно так — в огромных наушниках и с крутыми плеерами, болтающимися на шее — слушали рэп, грозно и маскулинно при этом пританцовывая, трое черных гигантов, состоявшие, казалось бы, из одних мускулов.

От них исходил запах угрозы.

Это были американские солдаты, приехавшие отдохнуть на уик–энд то ли из Ирака, то ли с военной базы из–под Измира.

Вся белая тусовка смотрела на них как бы по касательной. А они пили прихваченный с собой henessу, слушали рэп и никто из отельной прислуги не рисковал подойти к ним и сказать, что спиртное проносить на территорию отеля строго запрещается, ведь здесь и так его навалом, all inclusive, все включено,

От них исходил запах угрозы.

Это были американские солдаты, приехавшие отдохнуть на уик–энд то ли из Ирака, то ли с военной базы из–под Измира.

Вся белая тусовка смотрела на них как бы по касательной. А они пили прихваченный с собой henessу, слушали рэп и никто из отельной прислуги не рисковал подойти к ним и сказать, что спиртное проносить на территорию отеля строго запрещается, ведь здесь и так его навалом, all inclusive, все включено,

НА ХАЛЯВУ!

Особенно меня интриговал один, самый здоровый, с фигурой Майка Тайсона и в интеллигентных очках с диоптриями, от него не так сильно исходил упомянутый запах угрозы, как от его корешков, но когда он поворачивался из–за своего столика в нашу сторону и мило улыбался, то его белоснежные зубы вспыхивали на солнце, будто во рту у него взрывалась маленькая атомная бомбочка.

В общем, после такого, чуть ли не сюрреалистического, видения мне захотелось плеер, если бы я купил его для себя, то жена бы не поняла, а как подарок дочери, причем, на знаковый, шестнадцатый день рождения, это вполне годилось.

И не просто плеер, а футуристический плоский овал с черно–матовой поверхностью, iRiver 550, которым мне один раз даже дали попользоваться.

Как сейчас помню — я слушал рэпера 5 °C, песню «Сутенер».

«I got the bitch by the bar trying to get a drink up out her/She like my style, she like my smile, she like the way I talk /She from the country, think she like me cause I'm from New York…»

Это можно и не переводить, хотя кому интересно, то там про одного брателлу, который подцепил сучку у бара и раскрутил ее на бухло, ее заколбасило от одного вида этого крутого чувака, да еще от того, что сама она из какой–то дыры, а он из Нью — Йорка, в общем:

МАЗЭФАКА, ЙО, ЙО!

Больше плеера мне в руки не давали, а через четыре месяца и его украли. Все в той же школе. Карма, видимо, такая.

Что же касается сотика, то последняя идея с его продажей была обставлена идеологически: дочь заявила, что ей нужны новые спортивные штаны, потрясая при этом в воздухе только что принесенной грамотой, где было официально написано:

МИСС АЭРОБИКА.

Я сдался и пошел гулять с собакой.

На улице мело, февральский ветер пытался оторвать нас от заснеженного асфальта и, закрутив, унести в стылое, звездное небо.

Мы быстро вернулись домой, Анна еще не приходила.

Когда же она заявилась, то никаких штанов у нее с собой не было.

— Где? — спросили мы с матерью в один голос.

— Сейчас! — подозрительно ласково ответила дочь. — Сейчас покажу!

Отправилась в свою комнату и через пару минут вышла, гордо демонстрируя новую татуировку на лодыжке.

Милый такой дракон, обвившийся вокруг родинки.

— Так больно было! — сказала она, а потом добавила: — Нравится?

— Сотик, — сказал я, — это ведь был мой тебе подарок!

— Папочка, — своим самым послушным голосом проговорила она, — но ведь теперь целых два года этот твой подарок постоянно будет со мной, каждую минуту, каждую секунду, днем, и ночью!

Я вздохнул и сел писать этот меморуинг.

37. Про писателей

Искусство быть писателем состоит, в основном, в искусстве занимать деньги.

Я придумал эту фразу тогда, когда решил, что один из меморуингов будет про писателей.

На самом деле — во всем мире лишь около одного процента писателей живет за счет гонораров. В США — пять процентов. Денег, которые ты зарабатываешь не писательским трудом, все равно не хватает, потому что большую часть времени, которую можно было бы отдать непосредственно денежным занятиям, ты тратишь на писание все тех же романов, а чем сложнее — с годами же так происходит всегда — возникающие перед тобой задачи, тем у тебя меньше возможностей отрываться от письменного стола с компьютером, следовательно, раз предполагаемое вознаграждение почти всегда мизерно,

ТО ИСКУССТВО БЫТЬ ПИСАТЕЛЕМ И СОСТОИТ, В ОСНОВНОМ, В ИСКУССТВЕ ЗАНИМАТЬ ДЕНЬГИ.

Хотя если говорить про писателей, то речь надо вести совсем о другом.

Например, про то, что когда я только начинал заниматься всем этим бредом, то о деньгах просто не думал.

Во–первых, казалось, что когда–нибудь они все равно будут.

А во–вторых, меня намного больше интересовало, есть ли хоть какой–то смысл во всем, что я пишу, имеется ли во мне пусть маленькая, но крупица таланта — эта идиома мне всегда безумно нравилась, так и представляешь полку с крупами в супермаркете, на одной из пачек написано: талант, и ярлычок с ценой за килограмм. А рядом рис, греча, манка, овсянка, и даже пшено.

Не знаю, как сейчас, но раньше было положено спрашивать совета у старших товарищей. Учитывая ТУ литературу, которую я читал, и ТУ, которая выходила из–под пера старших товарищей, было сложно придумать, у кого спросить совета, да и потом — как это сделать?

На самом деле, закомплексованность и робость нашего сознания в стране СэСэСэРии были грандиозны, потому была убежденность, что старшие товарищи обретались в непонятных эмпиреях, в общем — извечный и уже набивший оскомину русский вопрос:

ЧТО ДЕЛАТЬ?

Что делать придумала матушка. Так получилось, что у нее были очень теплые отношения с Виктором Петровичем Астафьевым, книг которого я тогда не читал[70], но знал, что у нас они есть и даже с автографом.

Видимо, мать созвонилась с Астафьевым, тогда он жил еще в Вологде, и получила добро на отсылку рукописи ее придурошным сыном.

После чего мне был дан сигнал и я отправил бандероль.

В ней были две повести и сколько–то рассказов. Если ничего этого не сохранилось — я счастлив!

Ответ пришел через несколько месяцев, то ли два, то ли три.

Я жил тогда на квартире первой жены и у нас гостила моя первая теща.

Было лето — это я хорошо помню.

Я открыл бандероль с моими собственными рукописями, в них было вложено письмо на три страницы. От руки, черными чернилами.

ЭТО ПИСЬМО ХРАНИТСЯ ГДЕ-ТО ДОМА ДО СИХ ПОР, НО Я НЕ МОГУ ЕГО НАЙТИ!

Вначале В. П. писал, что просит извинения за долгое молчание — много работы, да еще и приболел.

А потом говорит, что мне не надо писать прозу.

НИКОГДА!

Что лучше попробовать себя в стихах.

И объясняет, почему.

Так как я довольно хорошо помню, что из себя представляла моя тогдашняя проза, то на месте Астафьева сейчас ответил бы тому придурку намного резче.

Я бы ему сказал: куда ты прешь, урод! Тебе тут нечего делать, это не для слабаков, любящих красивости. Ты жизни не знаешь, парень, поди вон!

Когда я дочитал письмо, то еле сдержался, чтобы не заплакать.

Внезапно за спиной возникла моя тогдашняя теща и спросила:

— Ну и что сейчас со всем этим делать, с этими твоими листочками?

— Ничего! — ответил я.

— А напечатать?

— Их нельзя печатать, это плохо.

— Чего же делать?

— Писать дальше! — ответил я, и подумал, что моя теща…

В общем, далее следует фигура умолчания.

На самом же деле то письмо Виктора Петровича сыграло в моей жизни колоссальную роль. Я впервые понял, что собираюсь заниматься чем–то очень серьезным и далеко не веселым. И что делать это надо всерьез. То есть — не хобби, не профессия, судьба…

А еще в письме было сказано, что в городе Сврдл живет его, Астафьева, ученик, некто Александр Филиппович. И было вложено рекомендательное письмо к нему с надписанным номером телефона.

Я, естественно, позвонил.

Мне очень хотелось стать писателем, и пусть В. П. Астафьев отказал мне в этой возможности, но я все равно должен что–то делать.

Жить, писать, общаться…

Можно и так:

ПИСАТЬ, ЖИТЬ, ОБЩАТЬСЯ,

ЖИТЬ, ОБЩАТЬСЯ, ПИСАТЬ…

Филиппович писал про жизнь горно–уральских поселков в стилистике Фолкнера и с лексикой Лескова. Я до сих пор убежден в том, что именно он может быть назван ВЕЛИКИМ УРАЛЬСКИМ[71] ПИСАТЕЛЕМ, а не тот же П. П. Бажов, сказы которого я помню больше по диафильмам, которые мне крутил дед на даче, чем по типографским изданиям. И более великим, чем многолетний житель С-Петербурга Мамин — Сибиряк. В прозе Филипповича на самом деле было нечто настолько уральское, что временами читать ее так же невозможно, как здесь жить — не то, что воротит с души, душу сворачивает!

Когда я в первый раз пришел к нему в контору — он был инженером и служил где–то возле вокзала, — то он выстукивал на старой пишущей машинке беловик своей повести «Высокие чистые звезды». Я запомнил название — мне тогда оно понравилось.

Мне он тогда вообще понравился, высокий, кряжистый, с бородой, в общем — писатель.

Непонятно почему, но он начал со мной общаться. Наверное, из — за письма Астафьева.

Назад Дальше