— Очень ему сейчас тяжко, — сказала Агриппина Митрофановна. — Дети ветрянку играючи переносят. А взрослые ой как страдают от детских инфекций. Некоторые даже умом трогаются. У нас агроном краснухой болел. Так его к кровати простынями привязывали. Все рвался в сугроб прыгнуть. А какой сугроб в июне?
Татьяна принесла аптечку. Ее собирала «на все случаи жизни» жена двоюродного брата, врач. Агриппина Митрофановна удовлетворенно кивала, отбирая нужные лекарства. Она подробно объяснила, как ухаживать за Борей, которого лучше сейчас не трогать, в Москву не перевозить. Обрабатывать сыпь зеленкой или крепкой марганцовкой. Снижать температуру, но только до тридцати восьми, не ниже. Компресс холодный на голову, обтирать тело спиртом разбавленным или водкой, много поить, кормить легкой пищей, следить, чтобы резкий свет не бил ему в глаза.
— Кто-нибудь из вас ухаживал за лежачими больными?
Таня, Любаша и Тоська отрицательно замотали головами.
— Не велика наука, — успокоила Агриппина Митрофановна.
Она обстоятельно рассказала, как совершать туалет, перестилать простыни, придерживать голову при питье и кормлении. Сыпь нельзя расчесывать, а то шрамики от оспинок останутся. Жалко будет — интересный мужчина, чего уродоваться. Детям на локти трубочки из корешков книг надевают, чтобы не чесались.
— Сейчас тут запишу все на листочке. Он потом в своей поликлинике пусть покажет. А вы пока думайте, какие я вопросы еще не осветила. Спрашивайте.
Она писала под собственную диктовку: кожные покровы… сыпь в виде папул и везикул… Сердечные тоны… хрипов в легких нет… диагноз… назначено жаропонижающее, антибиотики… число… подпись.
На отдельном листочке Агриппина Митрофановна записала свой телефон в Лизунове — звоните в любое время. Сама она дня через три навестит больного.
От чая отказалась. Увидав пакет, в который Татьяна поставила бутылку коньяку, положила несколько баночек деликатесных консервов, батон сырокопченой колбасы, всплеснула руками:
— Да что вы в самом деле! Я же ему даже больничный не могу выписать.
В пакете лежал и конверт с деньгами.
Татьяна вспомнила о строителях, которые работают у Знахаревых. Может, кто-то из них умеет водить машину? В состоянии стресса она еще справилась с управлением. Но сейчас была совершенно не уверена, что довезет Агриппину Митрофановну и благополучно вернется обратно. Попросила Любашу сбегать к Знахаревым.
Фельдшерица знала о несчастье, свалившемся на эту семью.
— Федорович, Ексель-Моксель, ничего, поправится, — сказала она. — А Нюрочка очень плоха. Помирает. Это ты их корову забрала? Справляешься?
— Не знаю. Мне прислали распечатку книги по ветеринарии. Половину не поняла, от того, что поняла, в ужас пришла — столько опасностей теленочку и корове грозит. Борис, — Татьяна показала наверх, — наш больной, сказал, мне кажется, мудрую мысль: в природе акушеров нет. Только на то я и рассчитываю, что Зорька лучше меня справится.
— Хочешь, я их посмотрю? — предложила Агриппина Митрофановна. — Кем отелилась? Бычок? Телочка?
* * *К вечеру три новообращенных медсестры валились с ног от усталости. Их пациент так и не пришел в себя, но все мероприятия были проделаны. Тоськино участие заключалось в том, что она палочкой с ваткой обработала пупырышки на теле отца. Причем использовала и зеленку, и марганцовку по очереди.
— Позвони маме, — напомнила девочке Татьяна. — Объясни, что случилось.
— Не буду ей звонить! — заявила Тоська.
— Что значит не будешь? Почему?
— Она такое сделала! Если бы вы знали, тетя Таня!
Можно было попросить Любашу, но она уже отправилась спать. Договорились, что в три ночи Таня ее поднимет, чтобы смениться у постели Бориса.
Тося, конечно, много пережила за сегодняшний день. Но позволять ей капризничать не следует. Татьяна знала, как легко дети спекулируют на жалости.
— Очевидно, мне этого и знать не нужно, — сказала Таня строго. — Но я абсолютно уверена, что ты не должна заставлять маму волноваться!
— Она! — выкрикнула Тося. — Она привела домой любовника! Голого! И папа видел! И я видела!
Кошмар. Бедный ребенок. Татьяна почему-то не подумала о том, как отнесся к ситуации Борис. Ей было пронзительно жалко девочку. Таня села к ней на диван. Обняла, прижала к груди деревянно-напряженную Тосю. Гладила ее по голове и тихонько баюкала:
— Успокойся. Не надо об этом думать. Постарайся забыть. Как будто этого вообще не было. Тебе приснилось. Что бы ни происходило между папой и мамой, они все равно будут любить тебя. Думай о том, что они очень тебя любят.
— А вам нравится мой папа?
— Нравится. Особенно теперь, когда ты его раскрасила в веселый ситчик.
Тоська прыснула.
— Я тебе расскажу то, что никогда никому не рассказывала. — Татьяна выдержала паузу. — Когда мне было столько лет, сколько тебе, я очень мечтала научиться рисовать. Но учитель… он обошелся со мной нехорошо.
— Педофил, что ли?
— Да, — кивнула Таня и поразилась степени просвещенности нынешних детей. — Я его ненавидела всю жизнь, страшно ненавидела. А несколько лет назад встретила — старенького, сгорбленного, с палочкой, руки трясутся, голова дергается. И простила. Вдруг сразу простила. Знаешь, мне стало очень хорошо. Словно внутри меня было черное пятно, и я его отмыла. Теперь чисто и легко. И это был чужой человек! Мама твоя поступила плохо, но тебе не нужно держать на нее зло — черное пятно. Ты такая симпатичная внешне, хочется, чтобы и внутри была светлой.
— Ладно, — согласилась Тося, — я позвоню.
Она набрала номер на мобильном телефоне и выпалила в одно слово:
— Это-я-папа-заболел-здесь-тетя-Люба-пока.
* * *Руки под бинтами болели у Федора Федоровича непередаваемо. Но это было хорошо. Иначе ему не осилить боль душевную. Нюрочка умирала. Врач сказал — в любую минуту. Отвезли ее в пустую палату на каталке. Так и оставили — на кровать не переложили, чтобы потом на той же каталке и в морг отвезти. Федорович принес табуретку, сел рядом. Плакал в голос и тихо звал жену, разговаривал с ней, проваливался не то в сон, не то в бред.
Не было сейчас в мире той цены, которую он не заплатил бы за Нюрочкину жизнь. И не страшно сказать: его заберите, и дочь, и внучика, да все человечество в крематорий отправьте… Но никто цены не запрашивал, а Нюрочка в себя не приходила. Сипло дышала, сукровица из уголка рта текла. Федорович пеленкой вытирал.
Он полюбил ее с первого взгляда. Почти полвека назад. Сердце защемило — и на всю жизнь в нем прищепка осталась. Спроси Федора, что его заворожило в работнице красильного цеха ткацко-прядильной фабрики имени Буденного Анне Тимофеевне Козловой, ответит: медленность и плавность. Все девчонки — вихлястые, крикливые, матерком щегольнуть, стакан опрокинуть. А она!.. Руку поднимет, голову повернет, шаг ступит — пава, боярыня. Но не дура заторможенная. Кому следует, так ответит — три дня заикаться будет. Держала себя с достоинством. На Федино ухажерство прямо сказала:
— Времени не теряй. Ты мне неподходящий. Бабник ты, Федька, и несерьезный человек.
Но его тогда и волна типа цунами не могла остановить. Голову потерял, а осаду организовал с суворовской наглостью и натиском. По пожарной лестнице к ее окну в общежитие забраться и букет цветов бросить — пожалуйста, и регулярно. У проходной дежурил, чтобы домой проводить, — понятно, но еще и по утрам к общежитию прибегал — на фабрику сопровождать. На аванс жил, получку складывал, у ребят подзанял — позвольте преподнести вам скромный подарок в виде черно-бурой лисы с хвостиком и мордочкой со стеклянными глазками. А уж любимыми духами «Красная Москва» завалил — хоть мойся ими с головы до ног.
Его друзья из локомотивного депо и Нюрочкины соседки, прядильщицы и красильщицы, видя Федино неистовство и страдание, приняли участие — дружно Нюрочку уламывали: посмотри, как человек мучается, неужто думаешь кто еще тебя так любить будет. И сломалась Нюрочка — полюбила Федю. На большое бабье горе.
Хоть и въелась крепко в Федино сердце прищепка, а с другими частями своего блудливого тела ничего он поделать не мог. Сколько себя помнит, неравнодушен был к женскому полу. В школу еще не ходил, а бегал в баню за тетками подглядывать. Учительница, что из города приехала, за руку возьмет — у него чресла каменеют и по ночам не спится.
Любил он жену, но и других женщин временно тоже любил. Будто кто внутри его будильник заводит — звенит так, что глохнет Федина совесть. Пока своего не добьется, никакие другие звуки не проникают. Надолго завода пружины у будильника не хватало — месяц, самое большое — два.
В изысках охмурительного процесса себя не утруждал. За годы арсенал наступательных присловий отшлифовался до глянцевости (бабы ушами любить начинают). Он его и на Татьяне, что дом в Смятинове построила, испробовал. «Взгляд ваших пронзительных зеленых глаз заставил трепетать струны моей чувствительной души», «Сражен стрелой амура, исходящей из прельстительных органов вашего глубоко прекрасного тела», «Секрет вашего очарования государству следует охранять, как оружие массового поражения» и так далее в таком же духе.
В изысках охмурительного процесса себя не утруждал. За годы арсенал наступательных присловий отшлифовался до глянцевости (бабы ушами любить начинают). Он его и на Татьяне, что дом в Смятинове построила, испробовал. «Взгляд ваших пронзительных зеленых глаз заставил трепетать струны моей чувствительной души», «Сражен стрелой амура, исходящей из прельстительных органов вашего глубоко прекрасного тела», «Секрет вашего очарования государству следует охранять, как оружие массового поражения» и так далее в таком же духе.
Татьяна в ответ хохотала. Неудивительно. На женщин с высшим образованием Федор и в молодые годы редко покушался.
Ступино — городок небольшой, и доброхотки не замедлили Нюрочке глаза на мужа-гуляку ненасытного открыть. А потом она и сама стала фиксировать, когда будильничек у него включался. Очень страдала. И плакала, и уговаривала, клятвы страшной требовала, разойтись хотела, кастрировать его хирургически — все прошла. А с него как с гуся вода. Честно обещает не таскаться, а новая сударушка появится — зазвенело, и пиши пропало.
Пересилила себя Нюрочка. Еще выше стала. Голову не опустила, стыдом не умылась. Поняла, что неверный муж — он по-своему надежный. Поганые рты тех, кто на унижение ее посмотреть хотел, быстро затыкала: «Хороший кобель всех сучек в деревне покроет, а охранять свой дом прибежит». В том смысле, что объедков и обмылков ей не жалко. Никто ее горя не видел. Хотя до конца разве простишь?
К Феде относилась как к больному умственно: «Опять у тебя, ирод, замыкание в голове дрель между ног включило?» Он, понятно, отказывался. А когда снова на семейную стезю с повинной головой и большим желанием возвращался, Нюрочка брезговала. Требовала «дрель» кипятком ошпаривать, водкой мыть или в банке с черным раствором марганцовки держать. Испытание не из приятных, хоть и заслуженное.
А теперь Нюрочка умирала. Вросла прищепка в его сердце, и рвали ее по-живому, с мясом, с кровью. Федор Федорович Ексель-Моксель отчетливо понимал: жить без куска сердца не сможет, да и не хочет. Не будет Нюрочки, и ему на белом свете делать нечего.
То ли он сном забылся, то ли видение явилось, но увидел он вдруг Нюрочку молодой, в белом сарафане, с косой на конце расплетенной. Лузгает семечки и улыбается насмешливо. Она умела так: голову наклонит и испытывающе хихикает. А у него коленки сразу слабеют, подгибаются.
— Все-таки ты, Федька, дурак, — говорит молодая Нюрочка, но она как бы и мудрая по пережитому. — Что ты удумал? Руки на себя наложить? Шальная башка! — Она уже не улыбается, а смотрит с гневом. — По ветру пустить, что нажили? Дом, на сберкнижке деньги, корова, Люська да Димка! Это же память моя, а ты — коту под хвост!
— Нюрочка, голубушка! — Федя, сморчок старый перед красавицей, испугался, что не узнает она его. — Помнишь все? Ты простила меня, ненаглядная?
— А что прощать? — опять улыбается. — Если любят, не прощают.
— Выходит, зло держишь, — поник Федя.
Она не сразу ответила. Хохотнула, шелуху подсолнечную с губ сняла:
— Говорю же — дурак! Любила я тебя. Со всеми твоими потрохами и выкрутасами. Чего прощать? Прощают — когда равнодушие, вроде сделки: гроб на музыку меняют. Я-то бескрылая была, а ты — орел. Небо мне показал. Смотри, Федька, не блажи без меня! И не торопись следом! Живи, как на роду написано. А я дождусь тебя. Ну, иди, касатик!
— Иди, иди, касатик! — Нянечка обняла Федора Федоровича за плечи, подняла с табуретки и проводила до дверей палаты.
Он оглянулся, выходя. Лицо жены закрыто простыней. Нянечка про себя удивилась: так убивался, а сейчас на израненном лице спокойствие и благость.
* * *Люся прибежала, когда Анну Тимофеевну везли по больничному коридору в морг. Не успела проститься — Димку ходила проведывать.
— Ушла мама, — сказал дочери семенящий рядом с каталкой Федор Федорович.
Люся закричала в голос, упала грудью на закрытое простыней тело матери. Каталка затрещала.
— Тише ты! — в сердцах прикрикнула нянечка. — Свалишь покойницу.
Последнее слово вызвало новый взрыв рыданий у Люси.
Отец водил руками в воздухе над головой дочери, будто гладил ее (дотрагиваться не мог — любое касание отзывалось острой болью).
— Не плачь, доченька! Не плачь, родная. Я с мамой поговорил, она все правильно решила.
Люся не слышала его. Она выла белугой, изредка причитая:
— Мамочка моя ненаглядная… Как же я без тебя… На кого ты нас бросила… Солнце мое ясное… Кровинушка… Ой, горе… Ой, возьми меня с собой… Кто защитит, кто приголубит…
Из палат стали выходить больные, из ординаторской пришли врач и медсестра. Люсю оторвали от тела матери, заставили выпить капли. Люся билась в чужих руках, лекарство расплескалось по лицу и платью.
Федор Федорович сидел на банкетке у стены и, провожая взглядом нянечку, толкающую каталку, что-то бормотал. Люсю посадили рядом. Она еще долго плакала и не слышала, что говорит отец.
Когда рыдания перешли в судорожное икание, Люся разобрала слова отца:
— Ты, Нюрочка, всегда по-умственному лучше меня была. И теперь вот, как рассудила, так я и жить буду. Боюсь, заморозят тебя в леднике. Радикулит опять прострелит.
— Папа! — Люся испуганно и шумно икнула. — Папа! Что ты! Мама умерла, понимаешь?
— Конечно. Но наша мама не такая, чтобы нас бросить. Она со мной разговаривает. А с тобой нет? Ты плакать перестань и тихо прислушайся, что у тебя в голове ее голосом вещает.
У Люси в голове бились две страшные мысли: мама умерла, папа свихнулся.
Но в последующие дни отец не заводил разговоров о голосах, тихо лежал на больничной койке, старался не стонать от боли. На перевязках тоже не корчился, только слезы текли по щекам. Процедурная сестра его жалела, приносила из дому, из своих тайных запасов, сильное обезболивающее и колола вечером — хоть ночь проспит спокойно.
Люся погрузилась в заботы, связанные с похоронами и поминками. Временами она плакала, но уже тихо, чтобы не пугать сына.
Димка никак не мог понять из маминых объяснений, что бабушкина душа еще сорок дней будет делать на земле, пока не отправится на небо. И зачем зеркало на трюмо закрыли черной тряпкой. Говорят: чтобы дух бабушки не испугался, если увидит себя. Бабушка была очень красивая и добрая. Значит, и дух у нее хороший, не страшный. Димка тайком сдергивал покрывало с зеркала, говорил — само упало.
* * *Чужие люди не были Татьяне в тягость. Она не воспринимала их досадной обузой. Ее дом впервые ожил. Ни громкая ухающая музыка на вечеринках детей, ни визиты подруг и родственников за все это время не растопили холодную отчужденность стен и комнат. А теперь носилась по этажам Тоська, суетилась на кухне Любаша, уютно пыхтел трубкой Василий.
Василий преподнес им сюрприз или создал проблему?
Татьяна вернулась из «коровника» и обнаружила его в новом обличье. Глаза блестят, мурлычет какую-то песенку и… да, от него пахнет спиртным.
— Танюша, позвольте вам сделать подарок. — Он протянул ее портрет, написанный акварелью. — Не ругайте! Похозяйничал у вас в кабинете, стащил краски. Нравится? Акварель — это то, что вам, вашим волосам, цвету кожи очень подходит. Женщина-акварель!
Самая длинная тирада за все время пребывания его здесь.
— Спасибо. Вы мне льстите, — сконфуженно пробормотала Таня.
— Ты сорвался? — подскочила Любаша.
— Малыш! — Василий заграбастал в объятия жену и чмокнул ее в макушку. — Чертовски хочется поработать. Идей — масса. Таня, вы позволите ограбить вас на краски и бумагу?
Таня кивнула, посмотрела на Любашу. Та выглядела счастливой! Василий, насвистывая, по-ребячьи подпрыгивая, направился в кабинет.
Любаша рассказала о трагических циклах в жизни Василия. Он уже трижды лечился от алкоголизма. Будучи трезвым, впадал в депрессию, не мог писать, общаться с людьми, становился злобным и раздражительным. Срывался, пил понемногу. И переживал взрыв вдохновения, работал как сумасшедший, был веселым, щедрым, обворожительным. Постепенно дозы спиртного увеличивались, колесо крутилось все быстрее, пока не начинало мелькать — до зеленых чертиков на стенах, до белой горячки. Снова лечился, снова депрессия…
— О, как мне его жаль! — вздохнула Таня. — Я его понимаю, я сама…
— Алкоголичка? — поразилась Любаша.
— С патологическими вывертами, — ответила Таня. — Но я завязала! Все! Ни капли!
— Кодирование, торпеда, препараты, иглоукалывание? — быстро спросила Любаша.
— Сила воли.
— Молодец!
— Стараюсь.
Василий работал исступленно. Переживал вдохновение как лихорадку влюбленности. Он был талантливым художником. Татьяну поражало, что любые жанры ему давались одинаково легко. Ее портрет и портрет Тоськи с веточками рябины вместо сережек в ушах, зимние пейзажи, натюрморты, и даже Бориска, припавший к материнскому вымени, — все получалось у Василия не только по-настоящему профессионально, но и было наполнено светом жизнелюбия, легким юмором.