С детства я знал, что необоснованная радость на экране – явный предвестник смерти. При этом я остался зрителем и не сделал еще одного вполне логичного шага – не утвердил присутствие такой же тайной ряженой смерти в реальности. Благополучие настоящей жизни только напоминало о том, что, явленное на экране, оно часто чревато смертью.
Прагматичная голливудская продукция в избытке поставляла сюжеты: «герой не понимает, что умер» или «зрителю до последнего не ясно, что герой – мертвец» («Мертвец», «Шестое чувство»). Но в этих фильмах смерть была просто припрятана до времени и обнаруживалась сама – в конце фильма. Эта разжеванная на блюдечке смерть напоминала анекдот о человеке, искавшем потерянные ключи под фонарем, потому что там светлее. Голливуд сознательно клал ключи под фонарь: «В нашем фильме поиск ключей не просто увлекателен, но и удобен. Кроме прочего, ключи гарантированно найдутся!» Я же с детства умел находить смерть там, где ее заведомо не было.
Я уже давно не встречал эту непроявленную смерть в кино (последний раз в фильме «Новая земля»: герою кажется, что ему удалось покинуть на самолете остров-тюрьму).
Смерть прочно обжила мир рекламы. Обиталище смерти – мир, искаженный необоснованной радостью. Там время становится местом. (Место исполнения желаний – миг смерти.) Неестественно счастливые люди пробуют еду, сидят в обнимку с электробытовым прибором, испытывая от этого неземную радость. Но благополучие и достаток – это мороки смерти. Они только кажутся. Все эти люди, ликующие при виде йогурта, сковородки или автомобиля, просто не понимают, что умерли.
Предметы
Про пистолеты
Помню все мои пистолеты. Из каждого я хоть раз, но застрелился. Мы тогда часто стрелялись. Пистолеты и револьверы были неотъемлемым игрушечным инструментарием, самые разные: на батарейках, с жужжащими моторчиками внутри, с жестяной начинкой, пропахшие бертолетовой гарью пистонных лент, щелкающие, просто издающие хоть какой-нибудь клацающий звук или немые, в которых выстрел имитирует горло.
С пяти лет я знал, что такое «последний патрон» – маленький сверкающий ключ, отпирающий в твоем собственном черепе (или сердце – по выбору) дверцу советской Валгаллы. Пистолет всегда казался мне даже не личным, а интимным оружием, камертоном, по которому сверяется мужество: приложи его стволом к виску, подумай, сможешь ли ты в нужный момент нажать на спусковой крючок? Воюющая Родина, окруженная врагами, готовила сыновей к офицерской службе с раннего детства.
Помню мои пистолеты.
Парабеллум. Белый и коричневый варианты. Внешние контуры довольно точно воспроизводили знаменитую модель. При нажатии на спусковой крючок розовой пластмассы, так похожий на язык котенка, раздавался слабый тренькающий выстрел, словно кто-то дергал фальшивую струну. Если утопить пальцем спусковой крючок и плотно удерживать его, а потом начать дуть в ствол, то пистолетик почему-то издавал тоскливый гудок.
«Маузер К-96». Был в двух вариантах. Первая модель (очень стилизованная) на батарейках, издыхавших уже к вечеру при постоянном использовании. Тарахтящий шум моторчика подразумевал только автоматическую стрельбу. В этот момент на конце ствола мигала, как сирена, красная лампочка. Имелся и второй вариант из черной жести, приспособленный под пистонную ленту. Сборка, увы, была нехороша, механизм быстро изнашивался, спусковой крючок западал, и его приходилось цеплять ногтем, чтобы вытащить из рукояти.
Алюминиевый револьвер, невежественный гибрид, который вечно зажевывал пистонную ленту (такой же прожорливостью отличался лишь магнитофон «Весна», бессовестно портивший кассеты). Револьвер внешне напоминал кольт времен покорения индейцев, но при этом переламывался пополам, как первые револьверы Смита-Вессона.
Помню маленький однозарядный пистонный пистолет, повторяющий формы «манлихера» начала века. Из дешевой хрупкой пластмассы. На месте оружейного клейма было выбито: «Цена 20 коп.». Простейший ударно-спусковой механизм. Для выстрела всякий раз следовало отводить курок, чтобы раздался слабенький щелчок. К «манлихеру» еще прилагались редкие пистоны-конфетти.
Был какой-то совсем футуристический пистолет из дутой яркой пластмассы, с прозрачными вставками. При нажатии на спусковой крючок оживала глупая трескучая механика.
В первом и втором классах моим любимцем был импортный «бульдог». У револьвера имелся лишь один недостаток – веселенький желтый цвет. «Бульдог» также подразумевал пистонную ленту, но пистоны тогда уже никто не употреблял – дурной тон, пих-пах. Важен был только короткий, а стало быть, бандитский ствол.
Совершенно не пользовались спросом конструкции, стреляющие палочкой с резиновым наконечником. Было два таких пистолета: пластмассовый – вольный перепев браунинга и жестяной двуствольный «дерринджер» (на упаковочной коробке изображался румяный дебил в буденновке). Инструкция по эксплуатации предписывала строгий ритуал заряжания с особыми предосторожностями, поправ которые неловкий ребенок мог повредить себе глаз. Пружины в пистолете были настолько тщедушны, что выталкивали палочку метра на два. Набалдашник из паршивой резины ни к чему не присасывался, хоть это и обещалось. Он, даже послюнявленный, не прилеплялся к идеальному кафельному покрытию. Только если взять палочку в руку и самому вколотить ее в стену. Нашлепки все равно стаскивались, а палочки заострялись кухонным ножом – для большей их опасности. Но это была жалкая симуляция: уж лучше было стрелять из рогатки.
Мы четко осознавали условность игрушки и потому не предъявляли к ней особых требований. Смешны потуги игрушечного пистолета тягаться с боевым, особенно в стремлении изрыгнуть из себя снаряд.
Впрочем, крайне ценилось сходство с настоящим оружием. Однажды я обнаружил в непроходимых кустах сирени чей-то тайник. Там был черный наган, сделанный из редкого для игрушек материала: дерева и металла. И высшим комплиментом находке было сказанное каким-то прохожим дядькой: «А что это у вас за револьвер, ребята, не мелкокалиберный ли?»
У меня, к сожалению, не было игрушечного пистолета Макарова – полностью стального, без искажения пропорций повторяющего формы известного табельного оружия, причем настолько хорошо, что игрушку даже сняли с производства из-за связанной с ней уголовщины. Пистолет одним видом успешно пугал жертву. Его нужно было только перекрасить должным образом. Ходили слухи, что первый выпуск этих пистолетов был с настоящим стволом и механизмом. Класса до шестого я верил, что однажды найду такой «Макаров»…
А потом пистолеты как-то внезапно кончились: мы перестали играть в войну, а заодно – и в самоубийц.
Последний раз я застрелился во сне, уже взрослым человеком. Вначале был довольно болезненный удар в висок, затем лицо начало коченеть. Окостенел подбородок, онемел рот, потерял чувствительность язык. Лицо было смерзшейся тяжестью, как январская земля. Неожиданно моя голова начала крошиться и рассыпаться, словно была из пересохшей глины. Когда череп осыпался, осталась только моя вполне живая удивленная мысль: «Надо же, все-таки застрелился…»
Убийство оружия
В начале двухтысячных я впервые увидел в оружейных магазинах «мертвецов». До того появилось оружие «надувное». Аналогия с секс-шопом напрашивалась сама. Газовые пистолеты и револьверы, повторяющие формы и пропорции своих настоящих огнестрельных собратьев, так же походили на оружие, как надувная растопыренная баба на настоящую живую женщину. Все это газовое и пневматическое изобилие навевало чертовское уныние. «Надувные» пистолеты даже пахли пошлым резиновым парфюмом, а не «человеческим» масляно-пороховым духом. Они напоминали глянцевую молодежь – шеренги селекционных кастратов, когда-то из гуманизма лишенных признаков пола и убивающей силы. Но даже эти, «надувные», еще были живыми – одушевленными слезоточивым газом или «пневмой».
Единственными представителями благородного оружейного сословия были гладкоствольные ружья – двуствольные, помповые, магазинные. Среди них аристократами красовались нарезные карабины – десятизарядные СКС…
И вот среди «ижей», «тулок», браунингов, ремингтонов и винчестеров появились «мертвецы». Они выглядели как живые: великолепный пулемет «льюис», герой Гражданской войны, отставные советские ветераны – ручной пулемет Дегтярева, автомат ППШ и «мосинка» – великие и скромные трудяги войны, родные до слез. Были наган, революционный «товарищ Маузер» в лакированной, похожей на протез ноги, кобуре, пистолет ТТ и даже обрусевший немецкий пистолет-пулемет Фольмера, именуемый в народе шмайсером – он тоже там был.
Помню радостное изумление. «Это что же?» – спросил я у продавца. – «Настоящие?» – «Настоящие». – «Продаются?» – «Да», – тот подтвердил. Лениво, равнодушно.
Тогда законодательство меняло шкуру раз в полугодие. Я на миг поверил, что просто прозевал поправки к закону об оружии. Ведь в той же Прибалтике боевые пистолеты доступны обычным людям…
Я глянул на ценники. Они скалили зубы. По всем меркам – дороговато. Но ведь маузер, ППШ, «максим» – культовое оружие, рок-звезды великих войн. Наверное, государство поиздержалось и решило уступить гражданам складские излишки… Правильный ход, давно пора…
«По охотбилету?» – уточнил я. – «Нет, в свободной продаже». – «В свободной? Нарезное? Короткоствольное? Автоматическое?» – я не поверил. – «Так они же не работают, – пояснил продавец. – Там стволы высверлены и залиты, и механика вся вынута. Называется ММГ – макеты массогабаритные».
Оружейный прилавок оказался мавзолеем. В нем покоились ММГ – Мумии Мертвых Героев, Мощи Мучеников Гуманизма – ММГ. Не просто мертвое, а зверски убитое оружие. Как, должно быть, стонал «дегтярев», когда палачи заливали ему в ствол расплавленный свинец. Страшно подумать, что пережил маузер, когда потрошили стальные внутренности… Холодные трупы ТТ, нагана, фольмера смотрели на меня остекленевшими лицами. Если бы на мне была шляпа, я б ее снял, как перед могилой…
Много лет назад я уже видел убитый пистолет. В пору моего октябрятского детства в нашем дворе водился изгой, ребенок по имени Арсений, рыхлый, щекастый, похожий на Плохиша. Наверное, благодаря этому Арсению я так не люблю обветшалых имен с отголосками рассохшегося, как старый шкаф, благородства; удушливых, как диванная пыль: Максимилиан, Вениамин, Модест, Юлий, Аркадий.
Арсений происходил из пятикомнатной квартиры добротной «сталинки», его дедушка был генерал. Арсению это все не помогало – мальчишеская иерархия двора не знала квартирного вопроса.
К генералу, впрочем, относились хорошо. Он обращался ко всем по-военному, наблюдал за нами и, может, думал, что его презираемый внук когда-нибудь станет верховодить в этих играх, потом вырастет, поступит в военное училище и продолжит семейную традицию.
Арсений часто говорил, что дедушка обещал ему подарить для таких вот игр в войну настоящий пистолет. Однажды-таки он торжественно вынес во двор маленький браунинг. Знал Арсений, что ему с браунингом все равно не побегать. По неписаному закону лучшее оружие доставалось всегда старшему поколению играющих, но это давало владельцу право на должность ординарца или иное привилегированное положение.
У нас тогда во дворе верховодил Валерка Мальцев – ему уже было пятнадцать. Помню, он принял в руки браунинг. Арсений в это время охотно рассказывал, как долго выпрашивал пистолет у дедушки, как тот согласился и, чтобы подготовить для внука пистолет, отдал его в казарменную мастерскую, где браунингу вырвали механизм и залили свинец в ствол…
Арсений вынес во двор обезображенный труп.
– Так что, – переспросил, еще не веря, Валерка, – он работал, а твой дед его испортил?!
– Да, – подтвердил Арсений, – для игры…
– Мудак он, твой дед! – зло сказал Валерка и зашвырнул пистолет в затопленный котлован, служивший нам летним водоемом. – И ты мудак! На хуй пошел отсюда, скотобаза!
Я помню, мы все молчали, подавленные убийством оружия. В тот вечер в войну никто не играл…
Про марки
Я уже и забыл, что когда-то собирал марки. У меня было не меньше шести альбомов! Целая полка. То есть не альбомов… Они назывались «кляссеры» – фолианты, состоящие из листов плотного картона. На каждом листе имелись ряды туго натянутых прозрачных лент-карманов, куда, собственно, и вставлялись марки. Каждый разворот заботливо прокладывался тончайшей пергаментной бумагой – чтобы уберечь марки от повреждений. Это было важно – хороший кляссер. В дешевых ленты прилегали к картону неплотно, и глупая марка могла сбежать и повредить зубцовку…
Позабытое словечко выскочило – «зубцовка». Сейчас вспомнятся и другие слова… Марочный мир отличался своим бумажным расизмом. Марки делились на «гашеные» – то есть с почтовым штемпелем, и «негашеные» – последние всегда были дороже. Хотя непонятно, как гашеные марки попадали в магазины или киоски? По идее, «гасить»-то марки должны были на почте…
Первые марки я приобретал в «Союзпечати» – дешевые полиэтиленовые пакетики, куда беспорядочной окрошкой были ссыпаны советские, польские, монгольские, кубинские марки. Дешевые, вразнобой: какие-то деятели культуры, политики, всякие комбайны, машины, музейные экспонаты, звери и спортсмены. Некоторые марки обнаруживали между собой очевидное родство, и я ставил их рядышком. Тогда я думал, что это и есть настоящее коллекционирование – приобретать наудачу кучу марок и смотреть улов. Те марки, что повторяются – менять на новые…
Потом отец отвел меня в филателистический магазин, где я увидел целые прилавки сокровищ, узнал, что марки изначально продаются наборами, сериями, что существуют «блоки» – сложные сиамские организмы из шести, восьми, девяти штук. Оказалось, разлучать их нельзя, иначе марки сразу потеряют в цене. А до этого, я, как дурак, расчленил блок на органы, а потом горевал – не из-за денег, а из-за собственной глупости…
На день рождения, когда мне исполнилось восемь лет, я получил в подарок от родителей роскошный кляссер – огромный, как колдовская книга в обложке из черной кожи (или кожзаменителя – не берусь утверждать). До того я хранил марки в конвертах, которые прятал в книги – чтобы марки не мялись. Радость от получения кляссера была какой-то новой, совершенно недетской.
У старика-спекулянта я купил импортный пинцет – из мягкой нежной пластмассы, такой, чтобы не повреждал марки. О том, чтобы прикоснуться к марке пальцами, не могло быть и речи.
У меня даже имелся членский билет «Юного филателиста», позволявший приобретать марки с витрины для избранных. Я мог часами просиживать над альбомами, раскладывал, сортировал – болгарские марки в один кляссер, монгольские – в другой. Потом я архивировал тематически: космос, флора, фауна, искусство, спорт…
Мои дворовые приятели, помню, носили марки в карманах! Вытаскивали этих скомканных калек, обижались, когда я отказывался от обмена, указывая на поврежденные зубчики.
У ребят постарше ценились марки из серии «искусство», но только если там попадались картинки с голыми женщинами. К сожалению, масляная нагота классической живописи почти всегда ограничивалась крошечной грудью без сосков и приглаженными отсутствующими гениталиями.
Шепотом, в темных подъездах, говорилось об одной марке, на которой известная картина Рубенса изображала уже не стыдливо сросшиеся, а широко, на совесть, раздвинутые ноги – такая произошла ошибка в типографии… Этих марок вроде было отпечатано всего сто штук, они случайно разошлись по стране, и человека, прозевавшего все это раздвинутое безобразие, посадили…
Это было похоже на правду. Я уже знал историю возникновения дорогих марок – их редкость и заоблачные цены были связаны именно с типографскими ошибками: «Желтая шведская марка» или «Черный Пенни».
И я, и многие мои приятели верили, что эта «голая» марка существует. Она либо в продаже, либо у кого-то на руках. По легенде, ее можно случайно купить в обычной «Союзпечати», или же выменять…
Когда потом через много лет я видел взрослых филателистов, одиноких неопрятного вида мужчин, собирающихся на толкучках, заглядывающих украдкой друг дружке в альбомы увеличительными стеклами, мне казалось, что это те самые одержимые мальчики, не отказавшиеся от мечты найти когда-нибудь заветную марку.
Дались им эти раздвинутые ноги…
Фантомы
Последние три года моей немецкой жизни были уж совсем бестолковыми. Литературные гранты не то чтобы кончились, но как-то прохудились. Это раньше они были полугодовалыми, пятизвездочными, трехпалубными лайнерами, а вдруг в одночасье стали быстротечными и утлыми, ждать их приходилось все дольше, и бывали времена, когда я, невесомый от безденежья, хватался за любой труд. А по-другому и не назовешь – никакая не работа, а самый что ни на есть труд, скрипучий, как ржавая лебедка. Я много чего переделал: был грузчиком, собирал концертные сцены, крушил стены отбойным молотком.
В памяти на этих монотонных событиях наросла непроницаемая пролетарская мозоль, твердая, как булыжник. Хорошо запомнились почему-то мечты, радужные миражи несбывшегося заработка, который поманил, суля волшебные короба, набитые еврозакрома, и дымчато растаял. Но я не в обиде на эти фантомы.
№ 1
Неизвестно, кто распустил эти волнительные слухи, дескать, моргу берлинской клиники «Шарите» срочно требуются мойщики трупов. Оплата три тысячи евро в месяц.
Я и харьковский мой друг Леха расположились у нашего приятеля Миши и, затаив дыхание, слушали, а Миша, хрупкий, белокурый, похожий на удавленника Есенина, шептал, и тесная комнатка была такой сумеречной, с рыжими стенами, а голая, без абажура, лампа бросала тень, похожую на череп.