Бураттини. Фашизм прошел - Елизаров Михаил Юрьевич 9 стр.


Мы еще не знали, что Миша нуждается в деньгах куда больше нашего. Злая его героиновая норма уже тогда перевалила за пятьдесят евро в день. Хороший он был человек, совсем не жадный. Мог бы и не говорить нам про «Шарите» – мало ли, вдруг привередливые берлинские анатомы предпочтут двухметровых харьковских бугаев ему, Мише Альперовичу, субтильному москвичу, и все-таки не побежал один втихаря наниматься, вспомнил о нас, позвонил, взял в долю…

Не морг, а холодильную пещеру Аладдина скрывала клиника «Шарите», конечно, довольно-таки мрачную, полную мертвецов, но вполне денежную пещеру. Миша говорил, и мы ему верили.

Все было предельно ясно. Да, трупы. Да, мыть. Да, неприятно. Но ведь и платят соответственно. Изнежен европеец, брезглив, труслив, боится вида смерти, бережет благополучие своих снов. Понятно, что работа для крепких нервов. Дано не каждому.

– Труп – это все равно что пустая тара, – сказал я.

Просторная зала с белокафельными стенами. Зудящая тишина. Покойник бел и крепок, через впалый мраморный живот пролег грубый прозекторский шов. На мне темно-зеленый халат и прорезиненный передник. Из черного шланга я, как садовник, поливаю мертвое тело. На щеку приземляются отраженные мертвой жесткой кожей ледяные брызги…

Или так. Покойник желт и тверд. У волосатой мертвой ноги жестяное ведро. Я макаю туда губку, отжимаю. Вода гулко каплет. От звонких стен пружинит журчаще-жидкое эхо, я протираю губкой оскаленное костистое лицо мертвеца…

Богоугодное дело – обмывать покойников. Ничего в этом стыдного и страшного нет.

Наутро мы встретились и втроем поехали в «Шарите». Каждому открывались свои горизонты. Мне уже виделась новая квартира в Пренцлауерберге, ворох мрачных сюжетов для новой книги. Леха прозревал ноутбук «макинтош» и камеру HD, Миша о мечтах помалкивал.

И складывалось все так хорошо. Мы пришли в центральный корпус. В регистратуре узнали, где находится морг, нашли его, а заодно и главного анатома (или кто там у них главный) тоже нашли.

Миша стоял в центре. Мы с Лехой обрамляли его с боков. Говорил Миша, мы лишь кивали. Уже примерно на середине его рассудительной речи: «…и вот поэтому мы хотим мыть трупы…» – анатом сообщил, что в морге работают только люди со специальным образованием или студенты медицинского института. И так он это хорошо сказал, с такой правильной интонацией, что нам сделалось до того неловко, словно брюки вместе с трусами упали в людном месте.

От пережитого конфуза мы на улице разругались. Миша во всем обвинил нас: дескать, мы неподобающе выглядим, что бритый наголо Леха похож на неонаци, а я, обутый в черные мартенсы, в черных штанах и косухе – вылитый сатанист.

Миша был убит горем куда больше нашего. Дело в том, что, когда мы еще только подходили к «Шарите», в скверике он заприметил на скамейке позабытую женскую сумочку и хотел в ней порыться, а мы ему сказали: «Брось, у тебя скоро будет до херищи бабла», и Миша теперь терзался, потому что мы снова прошли мимо этой скамейки, а сумочки уже не было. Миша плелся за нами и ныл: вот, мол, я вас послушал, а теперь ни трупов, ни сумки, ни денег…

Конечно, он потерял больше. Мы-то с Лехой остались только без трупов.

№ 2

Учредителей было трое: Дирк, его сожительница Даян и общий друг сожителей Даниэль. Поэтому вся эта троица на D и назвалась «3D-TV». Фирма выживала за счет съемок дешевой рекламы, которую потом гоняли местные берлинские каналы: «Посетите ресторан такой-то, опытные повара вкусно приготовят, прекрасные официанты обслужат…» – минутные сюжеты-визитки. Дирк был режиссером и оператором, Даян озвучивала сюжеты, а Даниэль занимался монтажом.

Я сам приперся на фирму и, как нахальная цыганка, клянчил: «Дай работу, дай работу, ай молодой-красивый, дай работу!» И получил. Впрочем, они действительно нуждались в операторе. Дирк не любил камеру, точнее, он боялся плохо отработать на съемках, облажаться перед коллегами. А я ничего не боялся, потому что за три года режиссерской учебы вызубрил камеру Betacam SP наизусть.

Хорошо мне там было, на 3D-TV. Спокойно. Я был примерным работником. Соглашался на опасные съемки, не предусмотренные правилами техники безопасности. К примеру, отснял ландшафт из крошечного самолета без дверцы, а ведь меня запросто могло выдуть наружу. Сейчас я по ночам ворочаюсь от ужаса, вспоминая это.

Потом для 3D-TV наступили трудные времена, и Дирк предупредил, что они не потянут еще одного сотрудника – то есть меня. В утешение сказал:

– У меня есть полезная информация. Одной фирме срочно нужен оператор, и я мог бы тебя порекомендовать, – и смущенно предупредил: – Только они снимают порно… Гей-порно, – сразу уточнил Дирк. – Но и платят хорошо, четыреста евро за съемочный день.

Я поежился:

– Как-то все-таки противно…

– А стоматологу каково в гнилых зубах ковыряться? – вздохнул Дирк.

– Одно дело, нормальная порнуха с бабами, а тут…

– Это же не подмахивать (на немецком это прозвучало как «митмахен»), а за камерой стоять, – практично сказал Дирк.

– Мне подумать надо…

Дело, как ни крути, не было богоугодным. Но в день четыреста евро. В неделе, допустим, три съемочных дня. Трижды четыре – двенадцать. В месяц – умножить на четыре – это почти пять тысяч… Слишком, слишком много. Так ведь пидоров снимать. За вредность…

«До чего все-таки довела меня злодейка судьба! – казнился я. – Что бы сказали мои знакомые?! Как жить дальше с таким клеймом в биографии?! Ведь обязательно узнают и напишут: Елизаров снимал (даже звучит двусмысленно – снимал) пидарасов. Век потом не отмоешься… А что если на съемках приставать начнут? Ударишь – мало того, что выгонят, так еще и полицию вызовут. Резонно спросят: а зачем ты тогда вообще к нам приходил? Как зачем? Я оператор. Ведь можно же все оговорить! В конце-то концов, цивилизованная европейская страна. Я им прямо скажу, заранее: „Я не принадлежу к вашему миру и предупреждаю, чтобы без глупостей…“»

Я плохо спал эти дни. Все думал. А в конце недели в почтовом ящике лежало два отказа на стипендии, кроме того, меня нагнала гамбургская квартирная пеня за перерасход воды и электричества – все вместе на шестьсот евро.

«Снимать порно – это скорее забавно, чем противно, – уныло думал я. – Необычный опыт, возможно, сюжет для романа. И, по большому счету, евро не пахнут, не блестят вазелиновой смазкой на каучуковых… И во-вторых. Я же не собираюсь посвящать этому жизнь. Подкоплю денег и баста…»

На шестое или седьмое утро я подошел к Дирку и выпалил:

– Решил. Буду.

– Ты бы еще к зиме созрел, – с деловым укором сказал Дирк. – Разве так можно? Да, – наставлял он, – ты должен привыкать, Михаэль. Это Европа. Если появляется работа, нельзя раздумывать, надо бегом бежать. Тем более иностранцу. Я вот уверен, к гомикам операторы со всей Германии съехались и рыцарский турнир устроили, кому повезет жопы снимать! В стране-то безработица… – Он вздохнул и поплелся куда-то по коридору. Он, кстати, всегда ходил по офису в носках…

Судьба же 3D-TV была плачевна. Они, вроде, поехали снимать важное интервью с каким-то министром. Зал, где проходило заседание, был ярко-пурпурным. Дирк, выставляя в камере баланс белого, не учел этот пурпур, и министр в итоге получился зеленым, как мертвец. Фирма провалила заказ и после этого быстро зачахла. Германия ошибок не прощает.

№ 3

Бар назывался «Тельман». Добротный, хорошо посещаемый бар с фигурно облезшими, закопченными от свечей стенами, с шаткими столиками, разнокалиберными стульями. Так часто случается в Берлине – какой-нибудь зеркально-посеребренный ресторан, как ни пройдешь мимо, всегда пуст, только за окнами постные от безделья рожи официантов, а в соседней подвальной кнайпе-развалюхе с прогнившей от пролитого пива стойкой не протолкнуться.

Предпоследний хозяин «Тельмана» женился на питерской девушке Ольге. В баре появились борщи, пельмени и русские официантки. А потом власть поменялась, и бар был продан немчуре Андреасу. Но борщи, пельмени и официантки остались.

В «Тельмане» тогда часто собирались русские литераторы, выпивали, закусывали, до утра пели советские песни, чаще всего о войне: «Гнилой фашистской нечисти запустим пулю в лоб».

Если приезжал Владимир Сорокин, народу, понятно, набивалось побольше, но культурная программа в сути не менялась – песни о войне под пианино. Хозяин Андреас нам никогда не мешал, он все равно ни слова не понимал, а вот второй бармен болгарского происхождения – Дмитрий – все преотлично понимал и был нашими песнями ох как недоволен.

Непонятно почему, но я сталкивался с этим фактом неоднократно: болгары русских не любят, примерно так же, как и поляки с прибалтами. Бывало, говорю им, болгарам: мы же вас от турецкого ига спасли. А они: а мы вас не просили, нам и с турками очень хорошо было. Я им: мы же вас от фашизма освободили. А они: плохо ты, брат, историю знаешь.

И действительно, плохо. Болгария-то поддержала Гитлера. Не об этом речь…

Ольга, жена предыдущего владельца, и предложила мне поработать в «Тельмане» барменом. Болгарин уезжал – он был музыкант, играл на тромбоне, и его пригласили трубачить в какой-то далекий оркестр.

Я колебался – не любил это «чего изволите-с», но Оля шепнула по секрету: «Ты носом не крути. Я проработала здесь три года и скопила на квартиру в Питере…»

И мне вдруг захотелось на берега Невы. Даже странно: всегда мечтал в Москву, а тут – на тебе – захотел в Питер. И согласился на бармена. Оля расхвалила меня Андреасу: «Елизаров, известный писатель», и тот из творческой солидарности согласился, потому что сам тоже пописывал, но, к моему несчастью, неудачливо.

И вот я занял у знакомых музыкантов белую рубашку и бабочку и пришел в бар. Учили меня поочередно Андреас и Дмитрий. Андреас – старательно, «тромбон» – спустя рукава. Не могу сказать, что я хватал науку на лету, но справлялся.

Русская тусовка невелика, быстро разлетелась весть, что я работаю барменом, и на меня тоже повадились смотреть. Приходили и видели: Елизаров действительно стоял за стойкой в белой рубахе.

В Берлин на два дня прилетел писатель Володя Козлов. Он зашел в «Тельман» повидаться. «Тромбон» налил кому-то пива и неудачно, без понтов – высокой, на три пальца пенной шапки. Это был брак, пиво следовало вылить в раковину. Но мы так не поступали, сами в паузах выпивали эту «некондицию». Я слегка нарушил этикет и подарил бокал Козлову. Да забыл об этом. Но Дмитрий не забыл.

Через несколько дней Андреас вызвал меня на деловой разговор. Он горько сказал:

– Михаэль, это Германия, а не Россия. Здесь не угощают своих знакомых за счет заведения.

– Я и не угощаю…

– Михаэль, Михаэль, – укорял меня Андреас, – мне обо всем рассказал Дмитрий, как ты поишь своих дружков…

Мне до сих пор непонятно, зачем так лживо наябедничал болгарин. Не все равно ли ему было, он ведь со дня на день уезжал дудеть в свой долбаный оркестр.

– А коктейли? – болезненно вскричал Андреас. – Ты же угощал их самыми дорогими коктейлями!

Я еще не умел делать коктейли. Их всколачивал Дмитрий. Я всего лишь налил стакан минеральной воды со льдом беременной жене моего приятеля. Вот и весь коктейль – вода со льдом!

Закончилось мое барменство неожиданно.

Когда я отсыпался после смены, в «Тельман» заявились две русские барышни и с порога спросили Андреаса:

– Скажите, а это бар Михаила Елизарова?

Андреас обиженно воскликнул:

– Это мой бар. Мой. А Елизаров, – он мстительно поджал губы, – здесь больше не работает! Да! Я его уволил!

Так мне пересказала эту сцену официантка Света.

И питерская квартира растаяла как фатаморгана.

Но нет худа без добра. Австрийский город Швац, что в горах Южного Тироля, нежданно выдал мне литературный грант, и я на беспечных полгода укатил в Австрию.

И, насколько мне известно, русские писатели в «Тельмане» больше не собираются.

Мой Арбат

I

Два с половиной года назад я прилетел в Москву на презентацию только вышедшего романа «Библиотекарь». Чтобы собрать весь журнально-газетный урожай с новой книги, в Москве следовало продержаться не меньше месяца. Отрезая все пути к малодушному отступлению, специально взял обратный билет с месячным интервалом.

Было три адреса – старые родительские связи, состарившиеся друзья юности. Две трети друзей жили на окраинах – в Выхино и Медведково. Одна юность осела в коммуналке на Арбате.

Нутром я понимал, что больше недели гостить нельзя. Это противоречит столичному этикету: долгий, с ночевками, гость обижает москвича. Хочешь потерять московское знакомство – ночуй.

Я шел по Арбату, катил сумку на маленьких стрекочущих колесах. Их вычислительный треск говорил, что при самом лучшем раскладе у меня только три недели и до месяца я никак не дотягиваю.

А потом произошло чудо. Арбатско-родительский друг из коммуналки сказал: «Да хоть три недели живи. Мне не жалко. Главное, чтобы человек душевный был».

Я на всякий случай обсудил условия душевности. Ими были пол-литра, ну и пожрать. И никаких денег. И софа в моем распоряжении. Прекрасная довоенная софа с кожаным лежаком, покатым как ржаная горбушка. И даже ключ – приходи, когда захочешь.

Что поделаешь, арбатский друг выпивал. Причем регулярно и крепко. Это было видно по его лицу. Но я с радостью принял все алкогольные условия. В первый же вечер мы отметили мой приезд. Ночью я спал плохо, перекатывался на горбатой софе, чуть ли не падал. Наутро с похмельной головой побежал в издательство на Павелецкую, где меня ждали первые журналисты.

А вечером снова были литр и закуска. Я уже не осилил свою половину, ее поглотил арбатский хозяин. В тот вечер выпитое вскипело в нем обидой на жизнь в целом. Он стал излишне громким и суетливым. Общаться с ним было сложно, что ни скажи – все поперек: «Колбаса вроде ничего, вкусная». – «Хуйня, а не колбаса! Сыр – это да, нормальный сыр…» – «Я и говорю, зато сыр вкусный!» – «Да говно он, твой сыр!» И все в таком духе.

Он угомонился за полночь, я сам с трудом заснул на жесткой «горбушке». Чтобы избежать его хмурого похмелья, улизнул из дома пораньше, а вернулся к ночи.

Арбатский ждал меня, спать не ложился. С обидой спросил, где я шляюсь. Брал-то он человека душевного. Я выбежал в киоск за литром и едой. Пить не было сил. Арбатский, негодуя, выдул литр в одиночку…

Ночью у него началась белая горячка. Или что-то в этом роде. С одной стороны, я понимал, что переживаю бесценный житейский опыт, а с другой стороны… Мне было не по себе. По комнате кружил и причитал обезумевший человек. С остатками недюжинной физической силы – хоть и бывший, но мастер спорта по борьбе, почти стокилограммовый мужик. Он бегал и поблескивал ночными, как у волка, глазами. И бог знает, что за мысли крутились в его помраченной голове.

А мне приходилось делать вид, что я сплю. Он стонал и скрежетал, с кем-то спорил, и невидимый собеседник раздражал его все больше и больше. Я стал прислушиваться, с кем он говорит, и по обрывкам фраз понял, что со мной. Это я его так выбешивал!

Я, который говорил в его голове, явно вел себя по-хамски, грубил, наглел в чужом доме. Если бы я мог приказать себе – тому, что болтал в его голове – немедленно заткнуться и перестать доводить пьяного человека, я бы это сделал.

Потом Арбатский хозяин принялся что-то искать. Начал сбрасывать со стола посуду. Подошел к моей софе и подоткнул простыню. От этой заботы мне стало совсем нехорошо. Когда Арбатский выбежал в коридор, я вытащил из кармана штанов складной нож и положил между софой и стенкой.

Арбатский хлопотал до рассвета, двигал шкаф, рылся в ящиках. Наконец с охами прилег. Я уже не мог спать.

Я вдруг вспомнил, что когда-то, лет пять назад, забил в компьютер десятка полтора тем. Какие-то дикие полууголовные истории с уродливой мотивацией поступков героев. Записал их из писательского скопидомства – вдруг пригодятся. Понимал, что никогда ими не воспользуюсь, темы-то не мои, и на вкус какие-то безжизненные, не сказочные…

Они бы так и канули, эти давние записи, если бы не три бессонные ночи на Арбате и белогорячечный танец хозяина. Подвергшись сложной химической реакции, старые темы вдруг замерцали. В полупрозрачных коконах копошились личинки будущих рассказов.

Я схватил блокнот и стал записывать сюжетные ходы к каждому новому рассказу…

Меня чуть лихорадило от усталости, но я с удовлетворением понимал, что нащупал новую книгу. Я даже знал, как назову ее – «Кубики»…

А наутро, пока Арбатский спал, я собрал вещички и поехал в Выхино. По второму адресу.

II

Мало кто знает… Да вообще никто не знает, что настоящий Арбат находился в городе Ивано-Франковске в период с 1978 по 1983 год. И назывался он по-другому – улицей имени Надежды Константиновны Крупской.

Арбат – не улица, как может вначале показаться, а пеший маршрут. Я твердо усвоил это в пятилетнем возрасте, и никто мне этого не объяснял. Помню, он был очень живописен. Одно-двухэтажные особнячки конца девятнадцатого – начала двадцатого века – европейский модерн, наследие австро-венгерской империи. Дома, похожие на торты, с верандами, ажурными балкончиками, низенькими коваными заборчиками, витиеватыми калитками. В каждом дворике цвела сирень. Может, не сирень, а жасмин. Или черемуха. А может, все вместе они даже не цвели, а чадили ароматами, так что улица пахла, как галантерейный магазин. Это весной, а летом пахло лиственной липовой свежестью.

Тогда еще не изобрели турецкие стройматериалы, лужковского образца дешевую мертвецкую косметику, с которой не реставрировать, а только в могилу опускать.

В конце семидесятых всюду царил вечный тлен – город покрывала волшебная архитектурная патина такого же бесценного образца, что встречается в Риме или Венеции. Стены за десятилетия естественно выцвели, все тона были бледны и потрясающе натуральны. Краска на крышах и водосточных трубах была правильного ржаво-рыжего цвета. Дороги еще не укатали асфальтом. Они были вымощены щербатым булыжником цвета замши.

Назад Дальше