история, география и биология — на которые я не тратил много времени, и, как
выражалась мама, "пасынки", которые мне вовсе не давались — физика и математика
— хоть сиди за уроками круглые сутки. Как сейчас вижу себя в школьной форме
цвета морокой волны с пионерским галстуком и фуражкой с гербом Ленинграда, ни
свет, ни заря преодолевающего короткое расстояние до серо-кирпичной трехэтажной
школы. В школьные годы проявился мой организаторский талант: я входил в
пионерский, а затем комсомольский актив класса и школы, был политинформатором и
в своих обзорах бичевал троцкизм, ревизионизм, коминтерновщину, диссидентство,
сионизм, пацифизм и прочие враждебные Советской Власти доктрины, участвовал в
выпуске стенгазеты, исторических олимпиадах и биологических викторинах. Не
умеющий по самой своей натуре скучать, я всегда был душой любой компании, в
которую попадал, и всегда привык играть роль первой скрипки, хотя и не был явным
лидером.
В школе я, как учительский сын, был на особом счету, и все преподаватели не
упускали случая поздравить мою маму с моими успехами или пожаловаться на мои
проступки (помню, мама однажды поинтересовалась моим поведением у своей подруги
и коллеги, преподававшей у нас биологию, но та ответила: "Нет, ты приди ко мне,
как к преподавателю!") Мировоззрение наше эдак в классе пятом-шестом было
незатейливо: мы верили в незыблемость существующего строя, всех иностранцев, за
исключением немцев, считали варварами, и в мыслях чаще блуждали по кратерам иных
миров, чем по земным улицам (освоение Солнечной системы казалось нам вопросом
короткого времени). Первые сомнения стали появляться ближе к старшим классам: мы
втихаря слушали по радио западные голоса, пели белогвардейские песни, я гордился
своим дворянским происхождением. Когда мне было четырнадцать лет, я задумал
создать политическую партию революционно-романтического направления. Сказано —
сделано: мы пошили буденовки с голубыми свастиками, как у фадеевских героев,
наделали партбилетов и стали печатать на гектографе во Дворце пионеров, где
учился один из нас, листовки, которые рассовывали по почтовым ящикам мирных
обывателей. Впрочем, все это было в духе эпохи с ее лейденшафтом в первые годы
правления Архипова, когда у Казанского собора происходили потасовки активистов
Демсоюза и "Памяти" с "рабочими дружинами" "Коммунистического единства", а
журналы превратились в баррикады, самими непримиримыми из которых были
космополитический "Огонек" и "черносотенная" "Русь Советская", который одно
время выписывал я. В октябре 1989 года наша "партия" — Ударная Бригада
Национал-Революционного Наступления — была раскрыта, и все мы пятеро получили
выговоры с занесением в личное дело за "провокационный экстремизм" (мы в своей
"программе" требовали суровых мер против бюрократов и спекулянтов), что, правда,
ничуть не помешало нам продолжить свою комсомольскою карьеру, а наша директриса
(ну вылитый Брежнев в женском роде!) стала обращаться ко мне на "вы".
Так и пролетели мои школьные годы, заполненные ученическими забавами, флиртом с
одноклассницами, футболом, анекдотами, космическими мечтаниями и политическими
фантасмагориями. Мне всегда удавалось за один год прожить несколько лет, и
неплохих лет. Грусть мою по безвозвратно ушедшим годам усугубляет потеря
школьных дневников — этой "табула раза", последовательно заполняемой из года в
год летописи моих эмоций и свершений. Вспоминаются еще многочисленные описания
русской природы в упражнениях по русскому языку и историческая олимпиада
пятиклассников, в которой ваш покорный слуга — шестнадцатилетний мэтр — принимал
участие в роли члена жюри.
С начала девяностых годов политическая ситуация резко изменилась. Разрешение
частной торговли несколько улучшило ассортимент и снизило оппозиционность. МГБ,
чьи штаты существенно расширились, отлавливало особо строптивых диссидентов.
Миллионными тиражами расходились "Русь изначальная", "Память", романы
балашовского цикла и повести деревенщиков. Один из последних гласных
диссидентов, Янов, жаловался в "Новом мире", что человека, критикующего теорию
этногенеза Д-ра Гумилева, в Москве ждут большие неприятности. Снова была
ужесточена процентная норма в ВУЗах для евреев (помнится один постмодернистский
анекдот на эту тему: "Процентная норма для евреев в ВУЗах 10 %, значит, в группу
из четырнадцати студентов можно зачислить 1, 4 еврея!") Инициативные группы
требовали переименования Свердловска, института им. Гнесиных и улиц Рубинштейна
и Розенштейна.
В юности я перебрал множество профессий, и ни на одной из них не мог
остановиться. В 5–6 классах я мечтал стать космонавтом или палеонтологом, в 7-м
— хирургом (что, кстати, для меня нехарактерно), в 8-м — историком, и, наконец,
в старших классах я окончательно избрал для себя сферу идеологии в ее
философском ключе. Надо сказать, что факт ежегодного выпуска ЛГУ доброй сотни
"философов" немало меня позабавил: ведь в самом подробном философском словаре
едва ли насчитывается 2000 мыслителей всех времен и народов. Таким образом,
силами одного нашего вуза эту славную когорту можно удвоить за каких-нибудь 20
лет. Во всякой шутке есть доля правды, и в этой тоже: информационный поток в
современном мире удваивается каждые двадцать лет!
Еще в девятом классе я прослушал курс лекций на Малом Философском факультете, и
вступительный экзамен сдавал по совпадению своему недавнему лереру. Это было в
тот самый день, когда террористическая группа "Живое Кольцо" попыталась
совершить покушение на Архипова во время его визита в Ленинград. Народное
возмущение по этому поводу вылилось в ряд избиений диссидентов в Москве, Киеве и
Днепропетровске. В первый день сентября мы — новоиспеченные студенты — перед
тем, как отправиться на полевые работы в пригородный совхоз, ходили на митинг на
Дворцовой площади с требованием смертной казни для террористов.
Каждое лето я отправлялся на Украину, проводя там полтора-два месяца в переездах
между нашими многочисленными родственниками. Любопытная вещь — на юге мои
отношения с прекрасной половиной советского общества были куда удачливее, чем на
севере. В женщинах я искал — да поймут меня правильно! — женственность. Это
сложное понятие можно перевести как антиэмансипированость (ведь эмансипация —
суть бесплодная попытка женщин превратиться в мужчин). Наоборот, женственность
не носит брюки, отращивает длинные волосы и не стремится сделать карьеру, она —
наивна и беззащитна. Часто говорят, что женская эмансипация — неизбежное
следствие "измельчания" мужчин. Отчасти согласен, но все же это встречные
потоки. Если девушка владеет карате, то всякое желание защищать ее отпадает
напрочь. Заокеанские феминистки (и феминисты!) бубнят о комплексе "единицы" у
мужчин рядом с "вечным нолем" женщин. А что в этом странного или страшного?! Это
вполне соответствует двоичному коду, открытому гениальным германцем, истинным
арийцем Готфридом Ляйбницем. Типичная диссидентская штучка — критиковать законы
природы.
По натуре я романтик. То, что многие мои ровесники узнавали на улице, я знал из
литературы, живописи и музыки, естественно в моей интерпретации. Мое восхищение
женщиной, оформившееся в сколько-нибудь определенное чувство годам к
тринадцати-четырнадцати, было восхищением женственностью. Меня не интересовали
девушки, к которым относится сонет Петрарки "Есть существа с таким надменным
взором". Нет, меня привлекали несовершеннолетние существа, чья юность не
исчезала десятилетиями. Не так давно, изучая творчество русского
писателя-эмигранта Владимира Набокова, подметил у него те же склонности. Еще в
5-6 классах школы у нас сформировалась компания (на ее основе я и создавал
вышеназванную "партию"), и девушки, дружившие с нами, по какому-то негласному
правилу вполне соответствовали такому фюрнаме. Зимы сменялись веснами, у нас
ломались голоса, мы дарили друг другу на день рождения электробритвы и
"серьезные" книги. Менялись и наши девушки, все более и более удаляюсь от столь
милого феминизму детского равенства. Я часто влюблялся, но, как правило,
безуспешно, хотя сейчас, в начале моей семейной жизни, годы юности
представляются мне вовсе не такими бесплодными, как могло казаться там, на месте
действия.
действия.
Представьте себе сияющий фюрерсветер, эдак в конце мая, когда китель школьной
формы выглядит сибирской шубой, а идущие к концу занятия в школе представляются
лишь досадной помехой игре в теннис, перемигиванию с одноклассницами и
наполеоновским планам в политике. Через открытое окно в жаркий класс доносится
пахучее поветрие вскопанной парной земли, пышной травы и специфический запах
зацветающего шиповника. Макс Геллер — единственный еврей на нашем пиру богов — с
грустью рассматривает девственнообнаженные (отличный германизм!) плечики
стройной Инны, которая, едва вслушиваясь в монотонно-бубнящую речь преподавателя
об употреблении точки с запятой в нераспространенных предложениях, шушукает с
Галинкой под прикрытием наших с моим соседом по парте Колей широких спин. А май
за окнами звенит трамвайным лязгом, и мечта поэтов о вечной юности не кажется
такой уж несбыточной.
А потом, когда вечер опускается на тихую улочку Героев Халхин-Гола, мы, юные и
отыгравшие несколько партий в бильярд под акомпанимент песен Карела Готта
острословы и мечтатели, отправляемся к Галинке — дегустировать только что
приготовленный ею торт со взбитыми сливками. Синь белой ночи застает меня уже
дома перед телевизором: идет фильм по мотивам геббельсовского романа "Микаэль" о
германской помощи в индустриализации СССР, а из другой комнаты доносится
разговор моей мамы по телефону об экзаменационных билетах для восьмиклассников.
А безмятежная юность кажется бесконечной.
В детстве я мечтал быть военным, а несколько позже — офицером госбезопасности.
Пятнадцать лет спустя мечты мои самым неожиданным образом реализовались: я
подыскал себе преподавание в училище МГБ, что забирает у меня четыре дня в
неделю и приносит две сотни рублей в месяц. Я нашел занятие, полностью
удовлетворяющее моим вкусам: теперь я мог влиять на общественное мнение пятисот
молодых людей (естественно, в рамках политической линии партии в наробразе),
обязанных по уставу меня выслушивать и, главное, запоминать то, что я говорю. Я
люблю разрядить "академическую" атмосферу лекции каким-нибудь анекдотом:
например, о кинике, который реагировал на обидчика не более, чем на лягнувшего
его осла, о взаимоотношениях Гегеля и Шопенгауэра, о чернильнице Лютера и т. д.
Меня обмундировали в цвет голубой ели, и накануне эффектного появления
Вальдемара-2 я получил чин младшего лейтенанта. Разумный консерватизм —
закономерный итог всех метаний юности, любых "отклонений" — подобен тому, как
Ванька-встанька неизбежно после многочисленных, как выражается мой двойник,
альтернативных наклонов принимает единственно правильное вертикальное положение.
Мир мнения, это гетто интеллигенции, лейдеяшафтен и валеннен, ибо, к примеру,
мнение об обратной стороне Луны — до известного момента! — каждый житель Земли
мог иметь свое. Но когда вид обратной стороны Луны благодаря успехам науки и
техники из области гаданий перешел в область ясного научного знания, всякий
"плюрализм" по этому вопросу нелеп. Истинный консерватизм приветствует науку,
ибо она осеняет все вещи и явления аурой истинности или ложности в последней
инстанции. Единица — ноль! — совершенно прав Маяковский; мы стоим на плечах
наших предков, стоит нам оступиться, и "распалась веков связующая нить". Этого
никогда не понять суицидным либералам, для которых торжество их сумасбродных
идей куда важнее реального народного блага, и которые, как говорится, готовы
судить народ за антинародную политику. Ужасные рассказы моего двойника
окончательно убедили меня в этом. Представляю его радость, когда он попал сюда.
Его хныканье, конечно, можно понять: в мановение ока, как говорят немцы,
оказаться в чужом мире, под чужим небом, оставив там — у себя — родных и
близких; мы — не роботы, чтобы переносить такое без стона. Но, с другой стороны,
теплый прием здесь и участие в его судьбе стольких людей должны убедить его в
преимуществе нашего общественного строя и общественных отношений, да и сам он
рассказывал, что там у них ностальгии по советским временам предаются девять из
десяти. Не скрою, что в его нынешнем положении я принимал не последнее участие:
ведь я работаю в системе МГБ, и мое мнение относительно данного казуса отчасти
было учтено начальством.
Пора спать. Завтра рано утром планерка в научной части. На часах ровно полночь,
и Виола уже сладко уснула в неровном свете фосфоресцирующего ночника.
АВЕНТЮРА СЕДЬМАЯ,
в которой я начинаю обживаться в новом мире, а Вальдемар желает развеять мое
одиночество.
Да будет благословлена природа за неуживчивость, за завистливое соперничающее
тщеславие, за ненасытную жажду обладать или господствовать! Без них все
превосходные человеческие задатки остались бы навсегда неразвитыми.
И.Кант.
5 или 6 мая я проснулся довольно рано. По вчерашней договоренности с моим
кузеном, я должен был сегодня "замещать" его в университете, и потому начал
собираться. Вальдемар еще подремывал в своей комнате, а мы с Виолой на скорую
руку завтракали на кухне. Сегодня юбилей: ровно пятьдесят лет назад Красная
Армия вступила в пределы Индии. В радиопередаче, посвященной этому событию,
процитировали Павла Когана:
И мы еще дойдем до Ганга,
И мы еще умрем в боях…
Виола собиралась в Щедринку (когда я "замещаю" Вальдемара в университете, она
предпочитает там не появляться). Вот кто действительно понес урон — моральный
урон от моего появления. Даже и не знаю, чем утешить ее.
В "Автово" новый частный фотокиоск: надо сдать на проявку пленки, отснятые мной
в прошлое воскресенье в Павловске, чьи ансамбли, естественно, остались
нетронутыми войной, которой не было.
В шумном, многолюдном вестибюле философского факультета меня встречает комсорг
Руслан:
— Вальдемар, не забудь: сегодня в три летучка. Передай, кого из наших увидишь.
Только не забудь!
На втором этаже в уютной аудитории с пианино собралось несколько
философов-античников, а Катя (есть эквивалент в моем мире!) с видом хозяйки
аристократического салона играет на пианино студенческий гимн. Один из
студентов, Самуил бен Ионатан Шифаревич, единственный из присутствующих знающий
латынь, негромко подпевает. Все меня знают и приветствуют. Я возвращаю Самуилу
(которого отродясь не знал в своем мире) пластинку с модернистскими вариациями
на темы Вагнера, которую брал Вальдемар. Я напоминаю о летучке Альгирдасу
Томикявичусу, уже успевшему отслужить в армии штабным писарем литовцу.
Своих давних (еще по демократической России) друзей я нахожу играющими в
преферанс в отдаленной аудитории. Все они комсомольцы: и коммуникабельный Борис,
в совершенстве постигший софистическое искусство, и ироничный скептик Андрей
Титомиров, давший мне когда-то телефон баркашовцев (здесь он убежденный
германофил, и носит в петличке студенческого вицмундира миниатюрный портрет
Ганса Дельбрюкка), и обстоятельный поляк Андрей Малиновский — человек без родины
(до сих пор из деликатности не могу выяснить его отношение к пакту Молотова —
Риббентропа). Они и не догадываются, что мне известно об их альтернативном
антикоммунизме в мире Нюрнберга, Мальборо и Интифады. Но я не подаю вида.
— Какая у нас сегодня тема семинара по политологии? — спрашивает Борис.
— "Критика мелкобуржуазных аспектов национал-социализма", — я в курсе.
— Что там со стипендией?
— Должны повысить. Я (то есть Вальдемар) вчера заходил в бухгалтерию.
— Как здоровье твоей супруги? — бестактный вопрос, сам ведь женат.
— Да все в порядке. Скоро партию заканчиваете?
Андрей Титомиров рассказывает анекдот про Сталина:
— Поехал Сталин в США. Встречается с Рузвельтом. Разговор заходит о
преступности. А в США, надо сказать, полиция стреляет с бедра и без
предупреждения. Рузвельт — Сталину: "Не веришь?" — "Нет". — "Ну давай!" Взяли по
автомату, пошли. Ну, тот своих знает — им мало не показалось! А Сталин
ходил-ходил: везде люди как люди. Наконец, видит — идут строем: все в кожанках,
взгляд настороженный. Он всех перестрелял, приходит в наше посольство, а ему
посол говорит: "Иосиф Виссарионович, у нас тут приехала делегация к американским
рабочим, а какой-то идиот всех перестрелял!" — и продолжает:
— А вы знаете, почему арабы присоединились к национал-социализму, а не к нашему