Я вдруг понимаю, как долго они живут!
Дед хлопает по оттоманке. Я пересаживаюсь, он меня обнимает. Шкаф своим старым зеркалом снимает нас на память.
- Да-а... Все проходит. Все и вся! Ты Куприна читал?
- "Гуттаперчевый мальчик".
- А "Штабс-капитан Рыбников"?
- Еще бы!
- "Суламифь" тебе, пожалуй, рановато, о "Яме" уже не говорю, но "Юнкера"... Или читал?
- Нет. - Мало о чем мне это говорит. Другое дело - "юнкерсы".
- Твой дед был юнкер. Обязательно прочти. У меня в собрании есть все. Ты знаешь, он в Россию ведь вернулся? Куприн. Из эмиграции.
Я не особенно вникаю, но слушать деда мне приятно. И обонять махровый халат, пахнущий несильно, но по-мужски - табаком.
- Впрочем, он тут же умер. А вот Бунин Иван Александрович, тот не вернулся. Всех пережил...
Лепные листья огибают потолок.
В прошлый приезд на зимние каникулы потолок подпирали неструганые балки. После ремонта здесь, как в музейном зале. Постукивает маятник стенных часов. Римские их цифры я выучил раньше арабских. За остекленной дверцей часов есть тайничок, где после революции он прятал браунинг, который непростительно утопил потом в Фонтанке по нашу сторону от Аничкова моста. Обыска боялся. Как будто нельзя было найти другой тайник!
Обои новые, но все развешано, как было - фотографии моего отца в рамках, дедушкины акварели, картины маслом, за которые Русский музей предлагал ему тысячи, резное блюдо "Хлебъ да соль", а в правом углу иконостас. На мраморной доске буля, на этажерке, на буфете все те же коробочки, шкатулки, безделушки. Семь слоников, задравших хоботы - один другого больше. Барыня-крестьянка. Привезенные моим отцом овальные камни с черноморскими пейзажами конца 30-х: Новый Афон, Анапа, Геленджик. Отставившая ногу балерина Уланова. Навостривший уши - граница на замке! фарфоровый Джульбарс.
Люстра - сталактиты хрустальных висюлек.
Стол под ней раздвинут и накрыт.
Дед надевает сорочку, отороченную узором в красный крестик, берет из ракушки прорезиненные проволочные зажимы и накатывает до локтей. Любуясь в зеркало на свой неповрежденный профиль, он начинает кашлять и утирает слезы.
- Папироску выкурить... Тс-с! - открывает дверцу книжного шкафа и запускает руку за красные тома Лескова. - Умру, библиотека вся будет твоя. Для тебя и собираю, внучек... где же они? - Достает коробку "Три богатыря", а из нее папиросу, которую, подмигивая, осторожно скрывает в боковом кармане брюк:
- Исподтишка в сортире. А ты иди бабёшкам зубы заговаривай.
Сидящий на буле болванчик-будда, щелкнутый мной в знак приветствия, все еще качает лысой головой, когда я возвращаюсь с новобрачными.
Ленинградские пироги, капустные и с саго, удались на славу, но из-за свадебного стола тетя Маня то и дело удаляется на кухню - переживать.
Не потому что ей не нравится штангист, который не может удержать то нож, то вилку, и от этого краснеет, как будто его душит галстук.
Скорее, наоборот.
Потому что, наконец, им улыбнулось счастье в виде этого русского богатыря.
Не то, что в городе Ленина, а вообще ей с Ингой не очень-то и полагалось жить - как маленькой, а все-таки семье врага народа. Я видел маленькое фото с испуганным лицом. Счетовод в ЦПКиО на Островах Центральном парке культуры и отдыха имени злодейски убитого товарища Кирова - муж и отец их пытался выдать город белофиннам, за что получил "десять лет без права переписки". Так, возвращая передачу, деликатно сказали тете Мане в Большом доме на Литейном, добавив, чтобы не ждала: "Устраивайте свою судьбу". Но устроили судьбу ей сами. Отправили за тысячу километров отсюда - в Кировскую область на лесоповал. Глядя на тетю Маню, вносящую за ручки самовар, мне трудно представить, как она могла валить деревья. Где была при этом Инга? Оттаскивала ветки? Как они сумели выбрались из этой Кировской области? Не знаю. Вокруг меня много белых пятен. Знаю только, что выжили они, благодаря деду, который незаконно поселил их у себя.
Бабушка сводит брови, но дед выпивает со штангистом по последней.
Ночью молодожены вызывают "неотложку".
С кровати дед интересуется, что повидал я в Эрмитаже. Сверяясь с записной книжкой, я рассказываю. Он опускает веки - одобряет. Дышит он уже без кислородной подушки.
На следующий день его сажают к супу. Любимому - из корюшки. Рыбешка эта из Невы спасла в блокаду Ленинград. Есть нужно с головой, и я пытаюсь.
- Где был сегодня?
- В музей-квартире Некрасова Эн А.
- На Литейном. Знаю. Реставрировал. Вчерашний день часу в шестом Зашел я на Сенную. Там били женщину кнутом, крестьянку молодую. Ни слова из ее груди, лишь бич свистел играя... А дальше?
- И музе я сказал, смотри: "Сестра твоя родная".
- Молодец.
- Двенадцать комнат! Представляешь? А в учебнике "Родной литературы" написано, что при царизме он страдал.
- Эх, внучек, внучек...
Кровать у них с бабушкой высокая и бледно-желтая. Палевая. Над выгнутым изголовьем в позолоченной рамке "венка" - писаные маслом ангелочки. Под ними к обоям пришпилена булавкой почтовая открытка, с которой я давно отпарил марку Российской империи. Крепко обняв друг друга, любовники прежних времен с решительным видом стоят на мостках перед прудом. Подпись: "Навеки вместе". Кружевное покрывало переброшено через отвал изножья, но лиловое стеганое одеяло еще накрывает огромные подушки: мы с дедом просто прилегли перед вечерним чаем. Мне хочется спросить про моего отца, которого я видел только на фотографиях. Но дед еще слишком слаб для этого. И я прошу рассказать "про Славку". Его ординарец Славка, взятый из деревни бабушкиного деда, отличался таким идиотизмом, что можно уписаться. Но не сегодня:
- Ну его к бесу. Вся жизнь моя из-за него насмарку.
- Почему?
- Донес, мерзавец, на меня в Чрезвычайку.
Еще в первом классе я был премирован книгой "Рассказы о Дзержинском" про то, как Железный Феликс любил пирожные эклер.
- В ВЧК?
- В нее, проклятую.
- Тебя забрали в Большой дом?
- Нет, на Гороховую. Два! Эх, внучек... Дедушка твой офицер был. С фронта! Но то, что ожидало его там... Не приведи Господь.
Что ожидало его на улице с таким несерьезным названием, этого я себе представить не могу.
Но оттуда он попал в "Кресты"...
С моей стороны профиль деда надменно благороден. Седина со стальным отливом. Я глажу его и нюхаю с ладони запах бриллиантина из жестяной коробочки, которая на этажерке - зеленая и круглая. Мне хочется отвлечь его от молчаливых воспоминаний. Я прошу хоть что-нибудь смешное.
- Как я в разведку ходил, не рассказывал? Юго-Западный фронт. Галиция. Август. Жара неописуемая. И вот посылают меня в разведку. Ночь черней сапожной ваксы. Прикусил я колосок и через рожь ползу.
- По-пластунски?
- В основном на четвереньках.
Я смеюсь.
- Как вдруг рука проваливается, как в болото. Бум! И обдает меня зловонной жижей. Выходит луна, и что я вижу? Рука моя по локоть в австрияке.
- Как это?
- А в пузе у него. Австрияки, они на солнце, как жабы, раздувались.
- Между прочим, - говорю я. - Другой мой дед был тоже австрияк.
- Папахен Любы?
- Да. Тоже офицер.
- Впервые слышу.
- Она тебе не говорила?
- Боюсь, что нет. Факт в высшей мере любопытный. И что же приключилось с твоим гроссфатером?
Русские, как мне известно, умирают, но не сдаются. Поэтому не без стыда за нерусского деда я говорю, что он капитулировал в Галиции ("Сдавались целыми дивизиями", - кивает довольный дед). Но, поскольку гроссфатер был культурный человек и научился в Англии, то до своего внезапного изъятия из новой советской жизни он преуспел, создав на юге "миллионное" хозяйство по разведению овец. Во время НЭПа.
- Повезло. Я пирожками торговал с лотка.
Негероический период деда мне малоинтересен, я возвращаю его к первой мировой, которой, так выходит, я обязан своим возникновением:
- Два деда, два врага... А если бы он тебя убил?
- Скорей бы я его!
Дотянувшись, я беру с этажерки твердую фотографию бравого прапорщика, который, конечно же, недаром получил Святую Анну и темляк на саблю.
- Кто бы кого не убил, меня бы, - говорю, - на свете не было.
- Это верно. Ради тебя империи мы наши и профукали...
Меня охватывает чувство вины - неясной и безмерной. Шутка ли подумать!
Издав предупредительное кряхтенье, начинают бить часы, которые старше нашей власти рабочих и крестьян. Я спрашиваю, помнит ли он революцию Великую Октябрьскую?
- Откуда же мы знали, что она Великая? Мы с бабушкой думали, очередная заварушка в центре. Если бы мы знали, жизнь бы прожили иначе.
- Как?
- Совсем бы по-другому. Возможно, что вдали от милой родины. Что здесь мы пережили, знает один Господь. Но все в Его руках. Он покарал Россию, Он и простит. Жаль только, жить в эту пору прекрасную уж не придется... Но, может, тебе?
- Целуй, целуй, - толкают меня в спину. Я поднимаюсь на застеленную чем-то табуреточку, с помощью которой бабушка обычно зажигает в углу лампады. В совершенно новом темно-синем костюме и при галстуке дед лежит в гробу. Нордический нос с облезлой ноздрей заострился и стал, как из воска. Под аккуратно зачесанными волосами лоб - холодный.
- Как?
- Совсем бы по-другому. Возможно, что вдали от милой родины. Что здесь мы пережили, знает один Господь. Но все в Его руках. Он покарал Россию, Он и простит. Жаль только, жить в эту пору прекрасную уж не придется... Но, может, тебе?
- Целуй, целуй, - толкают меня в спину. Я поднимаюсь на застеленную чем-то табуреточку, с помощью которой бабушка обычно зажигает в углу лампады. В совершенно новом темно-синем костюме и при галстуке дед лежит в гробу. Нордический нос с облезлой ноздрей заострился и стал, как из воска. Под аккуратно зачесанными волосами лоб - холодный.
Исполнив, я отшагиваю на пол, кто-то кладет мне ладони на плечи. Люди снизу озарены своими свечками. В комнате много еловой хвои, но запах смерти я чую, пока дым из кадила на цепи не забивает ноздри.
- Благослови душу усопшего раба Божьего...
Потом я ухожу на кухню попить воды. Напившись, а заодно намочив голову, я завинчиваю кран, но он пропускает струйку. Завинчиваю сильней. Капает все равно. Вдруг для меня в мире больше ничего не существует, кроме этой вот капли, она нарастает на ободке трубки, на краю, постепенно увеличивается, набирая сил для обрыва. Срывается в раковину. Шлеп. Маленькие брызги. А там уже новая возникла. Отрешась от этого мира, я перевоплощаюсь в каплю, проживаю ее жизнь, а потом вдруг не могу вздохнуть. Меня душат слезы. Потом я начинаю рыдать, где-то понимая в отдалении, что это не мужское поведение. Мужчины не плачут.
Кто-то надо мной объясняет:
- Нервный срыв.
Оторвав меня от края раковины, уводят в Маленькую комнату, укладывают и накрывают махровым халатом с вылезшими нитками. Странно, что запах табака его пережил.
Потом я совершаю путь, знакомый с незапамятных времен. Далекий. За Неву. Через железный мост с заклепками. Раньше я становился на колени лицом к окну, теперь, выросши, просто поворачиваю голову, чтобы увидеть слева судостроительные доки, где после института работал мой отец, который умер за одиннадцать лет до своего.
Охта.
Его отпевают в церкви, где я отказываюсь от просвирки плоти, но выпиваю черпачок крови, несут, сворачивая на кривые тропы, а потом хоронят рядом с моим отцом, чья могила от этого соседства приобретает несправедливо старый вид. Перед уходом из ограды я захожу за изголовье, чтобы никто не увидел и не начал умиляться. Целую оба креста - прикладываюсь губами к выкрашенным серебряной краской православным кулакам поперечин. Нервный срыв прошел, но слезы, под которые я подставляю кончик языка, время от времени сползают по щекам.
У них был уговор: кто останется, тот уничтожит любовные письма. Пачка перетянута алой шелковой ленточкой от шоколадных конфет. Я отпариваю с конвертов марки с двуглавым орлом, а письма, каждое перед этим перечитывая, бабушка отправляет в печь.
Дед имел двух кузенов. Один, финский подданный, но почему-то Василий, приехал туристом в Ленинград, где был арестован, пытан, расстрелян - "без права переписки".
Эрик, наш гражданин, еще жив. В процессе жизни утратил всего лишь только пальцы на правой руке. Зато приобрел пробивную жену - продавщицу в продуктовом магазине. Души не чает в Эрике. Настолько, что, на всякий случай, перевела его на русскую свою фамилию.
Меня отправляют в Большую Ижору.
Дощатый дом в два этажа.
У самого обрыва.
Без гранитной оправы Нева страшновата. Скрипучей лестницей в три длинных перепада мы с Эриком спускаемся к мосткам. Лодка, которую неизвестно зачем подарила ему тетя Маруся, не крашена, но просмолена.
Мы сидим на цепи.
Правый берег лесист. Эрик сообщает, что там по ночам соловьи заливаются...
-Кольцами!
Выплывает угрюмая баржа. Мы долго глядим на нее.
- На таких вот... Офицеров царских. Связывали колючей проволокой и в Финский залив...
Я вынимаю руку из воды.
- Шуре повезло. Отделался "Крестами".
- Он там волчанку заработал.
- Всё лучше, чем раков кормить...
- Корюшку.
- Да. Корюшку. Теперь в роду Андерсов, - говорит Эрик, - ты последний мужчина. Грести-то умеешь?
- Конечно.
- Покатал бы меня. Маненько, вдоль берега?
- Могу и на тот.
- На соловьиный? А хватит силенок?
Я вставляю в уключины весла.
- А ключ?
- Вон под тем камнем.
Наш берег уходит. Перед глазами все больше и больше черной воды. Лодку сносит течением. Я беру выше, налегаю на весла, но Эрик волнуется, ерзает.
- Нет, давай-ка обратно. Там ужин, наверно, готов...
В день отъезда я без спроса отмыкаю лодку и добираюсь до того берега.
Соловьи не при чем. Мне надо было победить Неву.
Обратный путь пересекает нечто невиданное - вроде ракеты на подводных крыльях. Новое чудо техники. Я даже встаю с сиденья. Спохватываюсь я, когда вижу черную волну. На меня идет девятый вал с картины Айвазовского. Я успеваю встретить его носом. Взмываю я, как на качелях. Сейчас меня выбросит из лодки, которую перевернет. Но выскакивают только весла. Выловив их и вставив на весу, я не узнаю берегов.
Лодку уносит.
Ладони стерты до сукровицы, хотя борьба только начинается...
Скрежет песка под днищем. Я не верю, гребу. Весла за мной тормозят об траву. Отпустив их, вылезаю берег. Прямо вплотную к обрыву. Лезу в гору без помощи рук. Круто. Невысоко. По колено трава. Никого. Приседаю на камень. Все болит. Вместо ладоней - сырые котлеты. Мясной этот фарш угрожает заражением крови. Так и придется нести их - перед собой на весу. Несильно припекает макушку. Полдень. Скоро прощальный обед. Тетя Катя взяла выходной, чтобы напечь мне капустных оладий. Сад-огород: все свое. Накормивши бедного родственника, дав в город кошелку с картошкой, укропом и стрельчатым луком, провожают вдвоем. Остановка. Из дали времен вдруг приходит современный автобус на Питер.
Отправив самого себя в дальний путь, я вдруг понимаю, что потерялся. Что треснувший камень подо мною - могила. Я оборачиваюсь. Нет. Это памятник. Полуразрушенный. Яти, твердые знаки. Князь Александр тут шведов разбил, за что прозван был Невским.
1240 год от Р.Х.
Цедя воздух сквозь зубы и морщась, я вынимаю записную книжку".
9
- Ты где пропадал?
- Прилегал к родной земле.
- Что? Провалился, и с головой в разврат?
- Я там работал.
- Он работал. Принимай иди ванну, воду горячую дали.
Он сбривает с горла трехдневную щетину, когда мама толкает его дверью. Пену окрашивает кровью. Красиво. Клубника со сливками.
Она бросает что-то в ванну.
- Что ты делаешь?
- Защищаю себя. От бытового сифилиса!
Хлопает так, что с двери срывается вешалка с китайскими полотенцами.
Черным фиолетом распускаются кристаллы марганцовки. От ярости в глазах темнеет, он садится на эмалированный край, который под пальцами чугунно-колючий.
Спускает на хер эту воду.
Принимает душ.
В своей комнате он открывает школьную тетрадку с новым рассказом. Вворачивает, стараясь не трещать, под валик машинки лист. Дверь отлетает:
- Бороду почему не сбрил?
Сжимая бока машинки, он смотрит на белую страницу.
- Ладно. Одевайся - пошли.
- Куда?
- К сильным мира сего.
* * *
Их принимают на кухне.
Сохранив зад, мать Адама лицо потеряла. Глаза, однако, живые и прожженные. Покорившийся ей Адам бросает сострадательные взгляды - с заоблачной высоты второго курса университета.
Он стоит, прислонясь к косяку. Смотрит, как мама хватается за виски:
- Ну, что нам с ним делать?
За отчетный период семья Адама улучшила бытовые условия. Переехали в центр Центра. Дом не новый, но качественный. Немцы строили. Военнопленные. Из кухни новой квартиры Адама открывается вид на Центральную площадь, за сизым пустым пространством которой сталинский Парфенон - белый фронтон и десять колонн Дворца культуры профсоюзов - имени Ли Харви Освальда. Слева, за вороненой полосой проспекта, проглядывает лимонно-желтый с красной крышей Дом искусств: сзади купол, спереди шпиль. Не далее, как год назад там графоманы, наливая коньяк, заглядывали ему в глаза. Рядом здание в три этажа, а в нем окно, из которого некто по кличке Гусарчик, коленями поставленный на крупу, смотрит на то, во что он превратился десять лет спустя - длинноволосое и бородатое по фамилии Андерс.
Сорокапятилетняя девочка, этого монстра породившая, хватается за сердце:
- Остается профтехучилище. К станку! Детали пусть штампует!
- Не будем преувеличивать, - вступает мать Адама. - Аттестат у парня замечательный. Характеристика... Смотрите! "Редактор школьного журнала... Увлекается поэзией, сам пишет хорошие стихи, с которыми выступал по радио, телевидению". Теперь и в толстом журнале напечатался. Можно сказать, что признанный поэт.
- Вбил себе в голову!
- Профессия, скажу вам, неплохая.
- Если б еще писал, что надо...
- Не беспокойтесь. Будет. Лауреат наш сталинский сначала тоже заливался соловьем. Да так, что на задницу натянуть было нечего. Сейчас он, правда, снова в творческих муках, но за это время я встала на ноги. Теперь и сына своего поставила. Нет, не в поэзии беда...