Царские врата - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 12 стр.


Они переступили порог мечети, и Ренат крепко взял Алену под локоть. Ее снова затошнило.

Далеко, в перекрестье пыльных солнечных лучей, на небольшом возвышении, укрытом коврами, Алена заметила людей в длинных одеждах. Они терпеливо ждали, когда Ренат и Алена подойдут ближе.

Людей трое. Один – одет лучше всех, торжественнее. Весело, солнечно торчала в разные стороны бело-желтая жесткая борода. «Мулла», – догадалась Алена. Двое других были в обычных рубахах, куртках, джинсах. Обычные такие дядьки.

В голове у Алены все мутилось от тошноты, от страха забыть суру Фатиху, которую она так старательно повторяла вечерами вслед за Ренатом – и все никак не могла запомнить. «Ну да, так же, как наш противный Символ веры все никак не могла раньше запомнить. Хоть бабушка Наташа в меня его тоже – насильно – втемяшивала… И – не втемяшила до конца… Начало вот помню… Верую во Единого Бога Отца, Вседержителя, Творца Небу и Земли, видимым же всем… и невидимым… тьфу! Да ведь и здесь то же самое! Я так же буду Аллаху клясться! Кто же настоящий?»

Прижала руку ко рту, сглатывая слюну. Ренат сильнее сжал ее локоть.

Дядька в праздничных шелковых одеждах возвысился над нею. Мулла что-то на непонятном языке сказал Ренату, Ренат ответил. Звучало как музыка. Алена поняла: они говорили на арабском языке.

«Стану мусульманкой. Буду жить тут, на Востоке… Муж – мусульманин… Я все делаю верно… правильно делаю…»

Мулла сделал шаг к ней, поднял старые руки над ее укутанными в хиджаб и в джильбаб плечами и тихо, нежно сказал ей по-русски:

– Дочь моя, готова ли ты призвать к себе Аллаха всемилостивого и милосердного?

Стояла, опустив голову. Вся дрожала.

«Только бы не затошнило… не вырвало…»

– Да.

– Хорошо. – Мулла передохнул. – Два свидетеля перед тобой, это свидетели торжественного часа. Я знаю, тебе трудно. – Тяжелые руки старика легли на ее плечи. Большой палец вмялся аккурат в синяк на плече – в страшный синяк от приклада ее винтовки, крепко вцепился, и Алена чуть не вскрикнула от боли. Руки муллы почувствовали боль женщины; опять взмыли ввысь. – Ты сейчас произнесешь святые слова. Сосредоточься. Вздохни поглубже. – Он уговаривал ее, как ребенка, утешал, успокаивал. – Начинай…

Она смотрела в пол. Под ноги. Под ее ногами плыл, качался мрамор, цветные блестящие, гладкие плиты, узоры золота и перламутра по темно-зеленому, как свивающиеся водоросли, фону гладко обточенного камня. «Как красиво… Люди свою веру всегда в красоту наряжают…»

Она глубоко, как мулла велел ей, вдохнула пряный, благовонный воздух мечети.

– Ашхаду ан ля илляха…

Замолчала.

Все поехало, завертелось перед глазами.

– Ну, – терпеливо произнес старый мулла. – Ну! Смелее! Ля илляха илля Ллаху…

– Илла… Аллаху…

Мулла мягко, почти любовно, отечески смотрел на нее, бледную, комкавшую в руках край темного хиджаба.

– Ля илляха илля Ллаху…

– Ля илляха… илля… Ллаху?..

– Уа Мухаммадун расулу Ллахи…

– Уа Мухаммад…

– Мухаммадун…

– Мухаммадун… расул…

– Расулу Ллахи.

– Расулу… Аллахи…

– Расулу Ллахи.

– Расулу Ллахи.

Мулла укоризненно глянул на Рената: что ж это не выучили как следует, лентяи! – и снова, терпеливо, медленно, плотно и вкусно выговаривая каждый священный слог, торжественно сказал над склоненной низко головой Алены:

– Ашхаду ан ля илляха илля Ллаху уа Мухаммадун расулу Ллахи!

И тихо – по-русски, приблизив лицо к ее стыдящемуся безмолвному затылку:

– Повтори, русская.

Алена набрала в грудь воздуху, как перед нырянием. «Сейчас нырну… навек… и не вынырну больше никогда…»

– Ашхаду ан ля илляха… илля Ллаху… уа… Мухаммадун… расулу Ллахи…

Она наконец подняла голову и, лицо в лицо, глаза в глаза, посмотрела на муллу.

И мулла не отвел радостных глаз.

– Поздравляю тебя, женщина. С этого момента ты – мусульманка и дочь Аллаха, да величится имя Его и Его пророка. Нарекаю тебя мусульманским именем… – Он помолчал, перебирая в памяти женские имена. – Именем Гузель.

«Гузель, – прошептали беззвучно губы, – Гузель». И подумалось: это надо осмыслить… привыкнуть. «Я – Гузель». Иное имя. Иная судьба.

Вместе с иным именем нахлынула, как водопад, тошнота.

Она мгновенно побелела, и Ренат подхватил ее под локти обеими руками, прижал к себе.

– Ты больна, Гузель? Или ты… – Мулла потеребил желтую паклю бороды.

– Она ждет ребенка, – по-чеченски сказал Ренат мулле, и она поняла эти слова.

Мулла довольно улыбнулся.

– Новый мусульманин на свет появится. Желаю вам еще много, много детей! Ренат и Гузель, дарите детей ваших милосердному, всеблагому Аллаху! Чтобы мусульманами мир плодился и полнился…

Дальше она не слышала. Прижав край хиджаба ко рту, делая над собою страшное усилие, чтобы ее не вытошнило прямо на роскошный, зеленомраморный, с позолотой, пол мечети, она свалилась к ногам Рената, на водорослевый, болотный мрамор, к подножию своей новой страшной жизни.

КАК АЛЕНА И РУСЛАН В РЕСТОРАН ХОДИЛИ

Руслан подловил все-таки меня. Нашел все-таки. Поганец. Он сказал мне там, у моря, в рыбсовхозе, на прощанье: «Вымайся как следуит, ататри руки ат чешуи. И приадэнься. Мы пайдем с табой кое-куда». Я никуда не пойду, закричала я! «Врешь, пайдешь, – сказал он хитро и вкрадчиво, блеснув в короткой улыбке зубами, – ище как пайдешь. Ты жэ нэ хочишь, штобы я тваего хахаля…»

Поняла: я рыба, и я – на крючке.

Не могла представить себе, чтобы Ренат погиб из-за меня.

А если Руслан тебя заставит лечь с ним?! Тебя, брюхатую?! Он тебе может пригрозить! Скажет: ложись, а то я убью его! И ты ляжешь. Ты – ляжешь?!

Никогда!

Никогда? Ха, ха, ха…

Я смеялась над собой. И страшно было.

Он назначил мне встречу на площади в центре города. Около мечети.

Где-то здесь, рядом с мечетью, Ренат сказал мне, есть детский дом.

А на самой площади был ресторан. Самый лучший в городе. Самый роскошный.

С улицы, если вечером поздно идти, было видно, как в ресторане народ пирует, веселится, косточки в куриных котлетках обсасывает, креветки грызет, вина из бокалов потягивает. Иногда из ресторана вываливалась на улицу беснующаяся толпа, за пьяными бежали вышибалы, ловко, жестко толкали обезумевших людей вперед: пошли, пошли вон отсюда! Ловите машины, давайте по домам! Нечего бесчинствовать тут!

Детский дом. Ресторан. Храм.

На любой площади любого города – наша жизнь: расписана, как на картине.

В нашем городе на суровой большой, холодной реке тоже есть и церкви, и детские дома, и рестораны. Храм и кабак… убил, помолился, пошел в кабак пьяным водопадом заливать. Да, вот вся жизнь человека: жратва – и молитва, детские пеленки – и соборование.

Роддом, окоп, бордель, собор. Неужели все вот так быстро промчится?

Да, быстро; да, быстро. Оглянуться не успеешь.

Он встретил меня у входа в ресторан. Оценивающе, узкими глазами, оглядел всю. Я не ударила в грязь лицом: оделась хорошо. Там, в моем родном городе, пусть мы как угодно бедно жили, я умела сделать для себя из дерьма конфетку, и тут тоже сумела. Простое платье, но на меня оглядывались. Ни помады, ни теней, зато тушь увеличила ресницы так – черная бабочка крыльями взмахнула. И туфли, туфли на высоченных каблуках. Я одолжила их у хозяйки – у нас был одинаковый размер. Стройные ноги, высокий каблук. Двести процентов успеха. Ноги, туфли, грудь и глаза – главное в женщине.

Еще руки. Пальцы. Ты забыла.

Я забыла про свои трудовые мозоли. Руслан знает про них, утешала я себя. А другим их, может быть, не видно.

Грудь открыта ровно настолько, чтобы скрыть на плече дикий незаживающий синяк от винтовки. Ага, зато во всей красе, напоказ – страшный шрам от той литовки в сарае. Шрамы украшают мужика. А бабу? Мне что, теперь декольте никогда не носить? Рваный шрам около ключицы похож на адское украшение. На черепаховое колье.

Руслан тоже был одет ничего себе. Светлая рубаха, светлые брюки, жилетка модная. Мускулами под рубахой играл. На него, как и на меня, тоже оглядывались.

«Ах, что за пара, гусь и гагара». На каблуках я была ростом почти вровень с ним.

– Привет.

– Привэт, дара-гая. Классна выглядишь.

– Нет проблем.

– Па-ужинаем?

– Я так и думала.

Кажется, надо было все-таки улыбнуться, хоть для виду. Я улыбнулась. Я видела: он этим доволен.

«Думаешь, я все еще твоя. Ошибаешься».

Я вскинула голову. Он посмотрел на меня как на породистую суку.

Мы вошли в зал, и Руслан провел меня к свободному столику. Все было заказано. К нам подбежала смуглянка-официантка, блокнотик зажат наизготове в ее шоколадном кулачке.

– Слушаю вас!

– Все самае луч-шее, – раздельно, кратко и повелительно сказал Руслан. – На-чи-ная с за-кусак. Икру нэ забудь, милаша. И чернаю, и крас-наю. Ну, там язычок… ассарти мясное, эта абязательна. А-сэтринку.

– Водку будете? – У официантки оказались на диво белые, даже снегово-голубые, зубы. «Лакированные, что ли?»

– Слушаю вас!

– Все самае луч-шее, – раздельно, кратко и повелительно сказал Руслан. – На-чи-ная с за-кусак. Икру нэ забудь, милаша. И чернаю, и крас-наю. Ну, там язычок… ассарти мясное, эта абязательна. А-сэтринку.

– Водку будете? – У официантки оказались на диво белые, даже снегово-голубые, зубы. «Лакированные, что ли?»

– Ка-нэш-на. «Смирнофф»… или нэт, лучше «Ал-тайскую».

– «Алтайской» нет. «Смирновка» есть. Есть финская водка «Арктика». Клюквенная. Вашей даме понравится.

Руслан небрежно кивал головой, поигрывал на скатерти волосатыми пальцами. Я заметила у него на кистях рук свежие шрамы. И красную кожу, будто обгорелую, будто – ожоги.

– Соляночку… Ча-хох-били… толька штоб га-рячее все была, иначи – убью… Вина нэси, што есть? Гурджаани, Тибаани?.. К мясу…

Я сидела как мертвая.

Официантка ускользнула, как по льду, по коврам, по гладкой плитке. Он посмотрел мне в лицо. Я посмотрела ему в лицо тоже.

– Ну што, храбрая дэвушка, пагаварим.

– Поговорим, Руслан.

– Тайм-аут, што ли, взяла? Или думаишь – насавсэм ат мэня удрала?

Пауза была мгновенной, нестерпимой.

– Ничего не думаю. Просто живу. У меня сейчас вот такая жизнь.

– Такая-а-а-а? – Он посмеялся одними губами, еще поиграл пальцами на столе. – А ты нэ думаишь, што я па-прежнэму распаряжаюсь тваей жизнью? И – кантракт? Ты жэ падписала кантракт, да-ра-гая?

Его сладкий, гадкий голос вертел мною, как веселые пальцы вертят детский волчок.

– Контракт? – Опять всего лишь секунда между словами. – Я разрываю контракт.

Руслан улыбнулся широко, во все зубы.

– Как? Пряма здэс? Пряма сэйчас? Ух ты. Смэлая дэ-вушка.

Тошнота прорвала плотину, надвинулась к горлу, как серое цунами.

Смуглянка-официантка уже несла на одной, лихо вздернутой вверх руке поднос с заказами-закусками и двумя бутылками. Руслан, не отрывая смеющихся, злых глаз от моего лица, щелкнул пальцами. Я видела себя в зеркале – белую, как ледяная плитка на полу.

– Милаша, я забыл! Ище адну бутылачку ркацитэли, толька ха-лоднаго, халаднющего… пить ахота. Вмэста минэралки. Ты! – Ожог его глаз я почувствовала даже губами, даже селезенкой. – Многа на сибя взяла. Кое-што тибе нэ разрэшено. И нэ будит раз-рэшено ни-каг-да. Ни-каг-да, панятна?

Тошнота наваливалась. Я старалась не отвести глаз от этих двух пулеметных дыр, расстреливающих меня.

– Я – это не ты, Руслан. Я – это не ты.

У меня было ощущение, что я вдалбливаю урок в голову несмышленому пацану.

– Но зато ты, дара-гая, ты – эта я. Ты часть миня. Заруби сибе на насу. – Он щелкнул меня по носу, легонько. – А то я тибе носик ат-рэжу. Давай па рюмачке? Пака халодная. А то жарка, скора нагреицца.

Он разлил водку. Сам намазал мне бутерброд икрой, изящно и издевательски положил на край тарелки. Мутило все сильнее.

– Алена. Слушай. Толька в обмарок нэ падай.

Ресторан кружился детской каруселью у меня перед глазами.

– Я… дурак, навернае, да. Я… люблю тибя, Алена. Слышишь?

Я бессмысленно глядела на него. В его лицо. На его блестевшую медно лысину. На его мерцавшую в ухе золотую серьгу.

– Глухая, да?!

Я молчала.

Его лицо внезапно исказилось. Будто мучительная, широкая волна прошла по нему. И смыла с него всю ложь… весь обман.

Пылало страшной правдой голое его лицо.

Он схватил себя пальцами за свою золотую сережку.

– Хачу тибе па-дарок сдэлать. Дэржи.

И он рванул у себя из мочки серьгу – даже не утрудился расстегнуть замок; вместе с мясом рванул.

Струйка крови из разорванной мочки стекала по его бычьей загорелой шее на воротник рубахи, затекала за ворот, текла на плечо, и рубаха пропитывалась кровью. И я смотрела на все это.

На его ладони, протянутой ко мне, лежал этот ненавистный золотой коготь. Который я так часто, когда мы любились, прикусывала по-звериному, зубами.

Я взяла его кончиками пальцев. Тупо так взяла, ничего не понимая, не сознавая.

– Я пад-нимаю эту рюмку за то, штобы ты… впрэдь выпал-няла приказы сваего камандира. – Звон хрусталя о хрусталь вспыхнул и умер. – За то, штобы ты…

Я видела в зеркале напротив, как я беспощадно, бесповоротно белею.

– Ты! Што ты?!

Он не успел. Не успел даже выпить, тем более закусить. Я бросила в него, в его грудь, вырванную из его уха серьгу. Он ловко, как кот, поймал ее. Я прижала руку ко рту. Мне стало все это противно. Тошнотворны скатерти на столах. Тошнотворна его окровавленная рубаха. Тошнотворна богатая, изысканная еда, оплаченная украденными деньгами нищих, страдающих людей. Мерзки голые плечи и голые, в «лодочках», ноги дешевых девочек и дорогих баб: они сидели за столиками, и они уже отдавались. Тоже за деньги, как все, у всех и всегда. И я стреляла – за деньги! И я продавала себя!

Все, что я ела за обедом в доме друзей Рената, прорвалось сквозь прижатые ко рту пальцы, залило белоснежную скатерть, стол с яствами, мои колени, мои туфли, ковер под столом. Отвратно запахло. Все вокруг было мерзким. Я сама была мерзкой. Я была отвратительна сама себе. Я была частью этого пакостного мира. Как я ни пряталась за любовь. За мою новую жизнь. За бегство с этой мерзкой, тошнотворной войны.

– Оп-па-а-а… – Он встал, схватил со стола салфетку, отер выпачканную кровью щеку, шарахнулся от меня. Обтер салфеткой светлые, роскошные свои портки. – Да ты, дэвушка…

Меня рвало уже неудержимо. Фонтаном.

– Ты бэрэмэнна.

В его голосе прозвучало: тут и спорить нечего.

Я мотала головой, из меня катился мерзкий скользкий поток. Смогла как-то вдохнуть. Удержать в себе новую вздымающуюся волну. Утерла трясущейся, как у старухи, рукой рот.

– От тебя – никогда… дрянь.

– Хочишь сказать, эта… нэ мой рэбенак? Ну да, да, канэшна, его… А если все-таки мой?

Хохотал, издевался, плевал словами в перемазанную мою рожу.

– Лучше я аборт сделаю, если твой.

За столиками вокруг нас публика вставала, отодвигала стулья, брезгливо отворачивалась; кое-кто уходил, роняя на пол салфетки. Бежала ко мне чернушка-официантка, я видела – несла воду в прозрачном кувшине, чистое полотенце. Бормотала: давайте в туалет, девушка, пройдемте со мной в туалет, я вас доведу, идемте!

Перед глазами у меня стало черно, непроглядно. Падая в черный колодец, я подумала: вот так теряют люди сознание, а потом еще успела подумать: да нет, к чертям, вот так просто они и умирают. Раз – и все, и нет ничего.

И нет там, за порогом, ничего, а только одна чернота.

Чернота. Мрак. Пустота. Зеро.

А потом и ее, черноты, нет, и пустоты тоже нет; и тебя нет.

ДЕНЬГИ

Мешок. Вот он – в чужих волосатых руках. Кожаный, ободранный будто когтями, похожий на старый табачный кисет.

Руки взмахивают в воздухе. Мешок летит и падает на каменный пол у босых ног.

Наклониться, поднять. Видеть свои грязные, босые ноги, как чужие. Развязать веревку. Заглянуть внутрь.

В мешке – деньги. Голос ножом прорезает душный воздух над ее обвязанной темно-серым платком головой:

– Эта тибе. Пака ты ище жива. Можишь пэрэслать эта сваим радитэлям.

Держа мешок в руках, спрашивает ледяными губами:

– А если я останусь жива?

Рука тянется к горлу, ослабляет узлы плотной ткани, которой закутана – не видно волос, лоб и щеки едва видны – ее горячая, как огонь, голова.

Грубый хохот над ее укутанной в холщовый хиджаб головою заставляет ее отшатнуться.

– Да ты и астанишься жива, дура! Ты разве нэ знаишь, что смэрть – эта тожэ жизнь?! Разве ты впэрвые слышишь аб этам?! Пря-ма к Аллаху пай-дешь! Ха!

– Где Ренат?!

– Вэдьма, валчица… Нэ ари… Мой салдат там, гдэ должен быть. Ступай!

Послушно пойти к двери. Прижать мешок к животу, сильнее, крепче. Вот так. А то выронишь. А тебе с ребеночком будут еще нужны деньги. Очень будут нужны.

«Верная смерть. Вернее не бывает. Смерть! Она везде. На каждом шагу! Ты же к ней привыкла! Ты же… даже… научилась шутить с ней! Издеваться над ней…»

«Я скоро рожу. И с ребенком сбегу. В Россию. Домой».

«Ты не сбежишь. Гляди правде прямо в рожу. Отсюда таким, как ты… одна дорога».

Остановилась перед дверью. Не могла толкнуть ее, чтобы выйти. Дрожала вся. Не плакала. Слезы кончились.

– О-о-о… Какие мы нэжные… А што такой толстый хиджаб, а?! Как зимой, а! А? Ведь на улице… жарка, а? Если б я нэ знал, што ты, вал-чица, русская… и што ты нас так нэнавидишь… кроме сваего хахаля, канэшно, да-а-а-а… я бы сказал: эта жэнщина – истинная дочь Аллаха…

Обернулась. Размахнулась. Бросила мешок под ноги тому, кто так жадно, железно смеялся над ней.

Снова зычный, хищный хохот. Хохот залил душную комнату. Голос мокрой веревкой хлестал ее наотмашь:

– А за табой далжок. Ты, русская пад-стилка, хиджаб носишь! – Нога в грязном ботинке пнула мешок на полу. – Ат-лично. Эта плата за абряд. Бэри, дура.

Повернулась. Лицо поднялось над грязью и руганью, над серыми одеждами, над пыльными сапогами золотой луной.

Назад Дальше