Царские врата - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 13 стр.


Повернулась. Лицо поднялось над грязью и руганью, над серыми одеждами, над пыльными сапогами золотой луной.

– Я боюсь.

Просто женщина. Просто боится.

– Ба-ишься?! Ничего нэ бойся. Эта и ваш Христос тожэ га-ва-рит: ничего нэ бойся! Вас жэ, христиан, и жгли и рас-пинали! И вы нэ ба-ялись! А наш Аллах… примэт тибя пад крыло! Он защитит тибя! Ах-ранит!

Губы цвета бетона, цвета серого, из грубой толстой холстины, хиджаба на безумной, ночной голове.

– Веру твою приняла. Мусульманка теперь. Опоздал со своей платой.

СМЕРТНИЦА

Головы, головы, детские головы. Руки, плечи, глаза. Сбиваются в живой стог. Стог шевелится. Казенные столы. Казенные ложки. Дети сейчас будут обедать. Что будут есть? Капустную похлебку? Перловую кашу?

Я обвязана взрывчаткой. Держу поднятые руки перед собой. В одной руке пистолет. Другой сжимаю ствол автомата.

– Тихо! Не двигаться!

«Это все игрушки, понарошку, шуточки. Это все маскарад, дети, не бойтесь, и я сама – ненастоящая».

Они сбиваются в кучу. В серую кучу с отчаянными глазами. Попискивают. Как зверьки.

Они еще очень маленькие. Здесь дети от пяти до восьми… девяти… может, десяти лет. Я иду к столу. Раздуваю ноздри. Хочу есть. Я очень хочу есть.

Сажусь за стол, кладу пистолет, беру ложку и начинаю есть.

Ем суп, потом кашу. Глотаю. Давлюсь. Дети смотрят на меня. Как я грубо, жадно ем. Молчат. Доедаю кашу, отодвигаю тарелку и хрипло, громко говорю:

– Спасибо.

И совсем тихо говорю себе:

– Какой плохой сон. Сейчас проснусь. Сейчас.

Но не просыпаюсь. Осторожно, чуть касаясь пальцами, ощупываю взрывчатку у себя на животе. Вижу себя в зеркале на стене. Зеркало оклеено смешными бумажными фигурками. В глазах у меня страх. Отчаянно подмигиваю своему отражению, облепленному бумажными лисами, волками, медведями. А отражение мне не подмигивает.

Мое отражение сурово, страшно смотрит на меня.

Подбегаю к зеркалу. Ударяю в зеркало кулаком. Оно разбивается на мелкие кусочки, и осколки медленно падают к моим ногам. Дети визжат как сумасшедшие!

Серая живая куча распадается. Каждый по отдельности мечется, бегает, орет и плачет. Кто-то упал ничком, кричит, заливается. Кто-то крепко обхватывает мои ноги, прижимается к ним щекой.

По лицу текут слезы. По кулаку течет кровь. Я ору:

– Встать! Встать и построиться! В шеренгу, вам говорят!

Маленькая девочка поднимает ко мне личико.

– За нас вам заплатят много денег, если мы умрем?

Сажусь на корточки среди детей. Тяжелая и горячая голова. Плохо слышу и плохо вижу. Я знаю: сейчас приедет тот, кто надел на меня пояс смерти. Он все равно доведет дело до конца.

– Дети, – шепчу я хрипло. – Хотите жить?

– Хотим… хотим!.. Хотим…

– Давайте убежим…

– Давайте!.. Давайте, давайте, тетенька… А куда?

– Я… сейчас… придумаю…

Оглядываю стены. Двери. Двор в окне. Смотрю на часы на стене. Сейчас приедут.

Шаги. Уже идут. По коридору. Если переговоры окончились плохо, я должна буду взорвать детей. И умереть вместе с ними.

Если хорошо – они сами детей расстреляют. И меня.

Девочка с черными косами тихо говорит:

– Ты так не волнуйся, тетя. Ты вся красная!

Подбегаю к окну. Высаживаю ногой раму.

– Лезьте! Быстро!

Дети лезут в окно, плача, крича.

Шаги, топот по коридору громче, ближе.

Дети уже почти все вылезли! Бегут по двору!

Девочка нежно берет меня за руку.

– А ты, тетя? Теперь тебя убьют?

– Ты останешься со мной?

Я с ума сошла. Ей же надо бежать. Нас убьют обеих.

– Ты же ведь совсем одна. У тебя никого нет.

Я беру ее на руки. Прижимаю к груди. Улыбаюсь.

– Нет. У меня есть. Маленький мальчик. Он живет внутри меня.

– Когда тебя будут убивать, он тоже ведь умрет, да?

– Нет!

Прячу лицо у нее в волосах. Она обнимает меня рукой за шею.

Дверь распахивается. Руслан на пороге. Стреляет в потолок. Девочка, запрокинув голову и открыв рот, смотрит на черные дырки от пуль в потолке.

– Ты! Гдэ дэти?!

Я улыбаюсь солеными губами.

– Ушли.

– Ты!

Руслан наводит на меня дуло автомата. Я улыбаюсь своей смерти.

– Палаумная!

Еще очередь в потолок. Очередь вокруг меня, по стенам. Я стою под железным градом огня. Девочка у меня на руках. Она крепко прижимается ко мне. Я чувствую, как бьется ее сердце. Руслан поднимает автомат. Целится.

– Все завалила!

В комнату вбегают Руслановы боевики. Я подхожу с девочкой на руках к разбитому окну. Я ставлю ее ножками на подоконник. Толкаю вперед.

– Ну же. Прыгай. Беги!

– Меня убьют!

– Беги!

Девочка прыгает с подоконника в пыльный солнечный двор. А я подхожу к солдатам, что целятся в меня. Обнимаю их за шеи. Целую – одного, другого, третьего.

Грязные, соленые, табачные рты плывут, как рыбы, под моим ртом. Кто-то наставляет дуло мне в грудь.

– Мальчики…

Холод дула чувствую грудной костью. Резкий детский крик. Ледяное, мертвое молчание. Я обманула ее. Она не родилась. Она умерла.

Руслан поднимает дулом автомата мой подбородок.

– Брюхатая сучка!

И я говорю ему пыльными, мертвыми губами:

– А если это все-таки твой ребенок?

А потом началась перестрелка, до неба встали крики, вой и грохот, и я перестала слышать и видеть. СОН АЛЕНЫ О ПОЖАРЕ В МЕЧЕТИ

Слепящий глаза, как автоматный огонь, белый дикий день несет себя людям гроздью жаркого желтого винограда на большом блюде изразцово-синего радостного неба.

Белый город насквозь прокален солнцем. Над городом жуткой сизой, синей ушанкой нависает старый потухший вулкан.

Круглый купол старой мечети тоже весь залит белым сиропом солнца. Солнце стекает с купола медленными, благословенными струями. Солнце наполняет до краев светлым белым медом бассейн для святых омовений.

Люди идут в мечеть. Они идут молиться.

Идут молиться возлюбленному, великому богу своему, единственному среди богов земных.

Алена стоит в мечети. Ее лицо туго обвязано белым, расшитым мелкими речными жемчужинами, праздничным хиджабом. Глаза скользят по драгоценным, хитрым орнаментам мраморных стен, по изукрашенному цветочной росписью выгибу купола. Она слушает гнусавый голос муллы, пьяно-счастливо поющего арабскую молитву. Украдкой вынимает из-под платья свечу. И зажигалку.

Осторожно, под длинным рукавом, пряча от прихожан огонь, зажигает свечу. Смотрит на пламя. Все встают на колени. Одна Алена не встает.

Соседка видит ее горящую свечу.

…видит мою горящую свечу. Я защищаю огонь локтем, грудью. Длинным рукавом моего белого праздничного, пахнущего сладкими арабскими духами джильбаба. Но женщина все равно видит. Толкает меня под локоть. Рукав джильбаба и пламя соприкасаются. Тонкая ткань загорается мгновенно.

Огонь обнимает меня, как обнял бы мужчина.

«Огонь! Гасите скорей! Кто поджег?!»

«Да она же сама себя и подожгла! Она держала в руке свечу!»

Шум, крики, толкотня. Пытаются потушить пламя, пляшущее на мне бешеный танец. На меня накидывают одежду, старые одеяла, войлок, ковры. Толкают, и падаю на пол. Кричат, плачут, гладят меня по лицу. Обгорели брови. Обгорели волосы. Ожоги на руках. Огонь умирает.

Огонь умер, а я осталась жива.

Поднимаюсь с мраморного, узорчатого, как змеиная шкура, пола мечети. Все глядят на меня, обожженную, в пузырях безобразных ожогов.

Сквозь чужую толпу медленно, будто танцуя медленный танец, выхожу на залитую белым медом солнца улицу.

– Это ты горела, но не сгорела?

Маленький смуглый, коричневый, как темный горский мед, мальчик, задрав голову, строго глядит на меня.

– Прости, – говорю ему нежно.

– Тебя Аллах накажет.

– Пусть накажет. Я не боюсь.

– А вдруг он тебя накажет до смерти?

– Видишь, я не сгорела. Не умерла. Все хорошо. Идем.

Я беру мальчика за руку обожженной рукой, и мы идем по залитой солнцем улице. Я кладу руку на живот.

– Как тебя зовут?

– Гузель.

– Ты красивая.

– Хочешь, буду твоей мамой?

– Хочу. – Он сильнее сжимает смуглой лапкой мою руку в волдырях. – У меня нет мамы. Она умерла. А я хочу живую маму.

– Как тебя зовут?

– Ренат.

И я вздрагиваю.

ПЛЕННИЦА

Ее вытряхнули из кузова: даже за руки и за ноги не взяли, толкнули грубо, скатили, свалили вниз. Она больно, плашмя упала на землю, ударилась сильно, головой, разум исчез, время вывернулось наизнанку и встало мертво, обреченно.

Ее взвалили на деревянную, обитую жестью тачку. Под ней катились колеса, грохотали камни. Тачка подпрыгивала на камнях, сотрясалась. Зубы Алены клацали подкова о подкову. Она прикусила язык; из угла рта стекала теплая соленая юшка на солому, брошенную, как скотам, на дно тачки.

Ее вывалили из тачки мешком. Схватили за ноги. Поволокли по земле.

Камни прорывали гимнастерку, обдирали ей кожу на спине.

Это было больно, она хотела закричать – и не смогла.

Не могла ни говорить, ни кричать. Что они сделали с ней? Может быть, отрезали язык?

Не могла ни говорить, ни кричать. Что они сделали с ней? Может быть, отрезали язык?

Она пошевелила распухшим языком во рту. Шевелится. «Я его прокусила».

Тащат в дом, догадалась. Вот по лестнице волокут.

Позвонки ее, затылок пересчитывали ступени. Она опять чувствовала боль и радовалась боли. «Без боли хуже. Перелом позвоночника. А так – хребет цел. Значит, цела. Жива… и здорова… х-х-ха…»

Втаскивают в комнату. Пахнет табаком и дерьмом. Швыряют на пол.

Холодный пол под горячей, ободранной спиной. Как прекрасно.

Она распласталась на полу навзничь, под вздернутой губой блеснули зубы, и на ее испачканные красной слюной губы взошла безумной зарей дикая улыбка.

Услышала над собой голоса.

Говорили по-русски.

– Умирает. Вытянулась вся.

– Может, дать ей пить?

– Жалостливый. Она столько наших положила.

– Не видишь, у нее брюхо.

– Я бы сам ее застрелил. Прямо здесь. Нельзя.

– Почему нельзя? Жалко?

– Хотят обменять. Командир говорил.

Больно пнули. «Хорошо, не в живот».

– Контужена сильно. Может не выжить.

– Надо, чтобы выжила. Нам нужен Соловьев.

– Жаль только, отдадим ее, и она там, у них, ребенка родит. Тоже тварь какую-нибудь выродит.

Ее снова пнули, уже сильнее. В грудь. Она хотела перевернуться на бок, закрыть руками живот – и не смогла. Так и осталась лежать: лицом вверх, раскинув руки.

– Может, нам ее грохнуть?

– Тогда мы Соловьева потеряем, ты че, глухой?!

– Да, дрянь дело.

– А тебе ее не жалко совсем? Пузатая.

– Прикинь, сколько она наших грохнула! Тогда жалей!

– А если она тут родит?

– Я сам убью ее выблядка.

– Шутишь!

– Не шучу.

– Она тоже человек.

– Не человек. Убийца.

– На войне все убийцы!

– Но не все снайперы.

Память не сохранила времени. Она была всего лишь грузом человечьего мяса, еще не ставшего мертвым, но уже не бывшего живым.

Пелена равнодушия туго обвязала – так пеленают младенца. Слышала голоса над собой, и больше ее никто не бил, не пинал. Однажды губы почуяли, как к ним прислонили железное, холодное. Край кружки. Она неловко, жадно стала пить воду. Тот, кто держал кружку, выливал воду ей на подбородок, на шею, не умел напоить – или не хотел, брезговал, ненавидел. Она выпила целую кружку и хотела еще, но солдат, поивший ее, ушел, и кружка ушла вместе с ним.

Ждала покорно, лежала недвижно. Глаз не открывала. Сама для себя притворилась мертвой.

ГОЛОСА ТЬМЫ

…они говорят. Я слышу голоса. Говорят: немедленно застрелить. Как собаку. Говорят громко, я все слышу. Думают, я не слышу ничего.

…кончится. Сейчас все кончится. Я кончусь. Вторая Алена не родится никогда. Никогда.

…никто не вернется. А! Наступили на лицо сапогом. Страшно? Нисколько. Больно только.

…боль исчезнет сразу, когда выстрелят в затылок.

…голоса, голоса, голоса. Сливаются, гудят пчелы, говорят обо мне, о моей смерти говорят. Спокойно говорят, нет, кричат, а вот слышны взрывы, это далеко, пусть будет близко, пусть снаряд ляжет, убьет всех сразу. Зачем человек живет, зачем умирает, так устроена жизнь, так устроена война, зачем на земле война, я не понимаю, зачем бабы рожают мальчиков, ведь все равно им умереть. Хорошо, что я убила своего мальчика, когда он был еще во мне, когда он был еще червячок, а что он чувствовал, когда я его убивала. Боль, ужас, резали в утробе ножами, разрывали, распинали, растаскивали на куски. А я орала от боли, хотя ничего не помню, значит, жизнь может быть без сознания. А сознание без жизни может быть или не может…

…не может…

…не может…

…если они меня убьют – я себя покину сразу или нет?

…человек умирает, а душа подымается, видит все сверху. Проверим, как твоя душа наверх вспрыгнет и над тобой метаться будет. Ха-а-а-а-а…

…а-а-а-ах. Я еще есть. Я еще думаю. Мне еще больно.

…они говорят – давай ей руки отрубим и глаза выколем!

…так я и знала. Снайперам всегда так. Мне солдаты рассказывали. Говорили: не попадись только, руки в кистях лопатой перебьют…

…подняли на воздух. Облако обвило, окружило. Голоса отдалились. Звучали из другого мира. Тело невесомое, ноги вот только очень тяжелые, как утюги, и сильно болят. Ушли? Кинули? Тишина. Есть тишина, и есть любовь. Забытая… струится. Вода. Пить. Жажда. Хоть глоток. Рядом никого. Или – толпа? Толпа молчит и глядит на нее. На мертвую? На живую? А есть промежуток между жизнью и смертью?

…никого рядом. Ни человека. Ни зверя. Ни пули. Ни огня. Ни камня ледяного. Воздух в ноздрях. Гарь. Сладкая гарь. Горький дым.

…где ты, Алена?

…где я, Господи… …они убили меня?

…жива. Облако вокруг. Воздух в обожженных ноздрях.

Руки кладут кирпич. Тщательно, аккуратно. Взлетает мастерок. Припечатывает цементный раствор. Руки замуровывают окна. Закладывают белыми камнями дверной проем.

Из-за двери доносятся крики.

Женский крик пытается пробить медленно растущую глухую стену.

– Выпустите меня! Выпустите меня! Вы-пус-ти-те ме-ня! А-а-а-а-а!

Руки кладут кирпич. Простуженный голос хрипит поверх кирпичей:

– А вот хрен тебе, бабенка. Снайперша занюханная. Белые колготки, сучонка, епть. Покричи. Еще покричи. Люби кататься, люби и саночки возить.

ТЕМНИЦА. ПЕРВЫЙ РИСУНОК

Она сидела, скрючившись, у стены. Стены измазаны кровью.

Разводы крови высохли и стали коричневыми.

Вставала, впивалась зубами в руку, в нежную мякоть плоти. Прокусывала руку, как волчица – лапу. Кровь капала на пол, на одежду. Скалилась, блестя в темноте зубами.

Обмакивала палец в кровь. Подходила к стене.

На белом – кровью – начертить безумный красный рисунок.

Зачем она рисовала кровью на стене?

Глупо, больно развлекаться так. Раны могут воспалиться.

И воспалялись: укусы набухали синим, лиловым, болели, гноились.

За стеной раздавался стук, доносились звуки, крики.

Гремело, шуршало.

Из стены вынимали кирпич. Ей просовывали еду в отверстие.

Она послушно вставала и брала миску с едой.

В углу стояла параша. На ней лежала круглая доска.

Когда из стены в очередной раз вынули кирпич, она встала, приблизила к дыре губы и спросила черную пустоту:

– Где я? Кто вы?

Черная пустота не ответила ничего.

СОН АЛЕНЫ В ТЕМНИЦЕ. ПРАЗДНИК

Черная елка, увешанная с макушки до комля бумажными фонариками, золотыми шишками, настоящими апельсинами, орехами и хлопушками. Снег чистый, бело-синий, как опаловые мамины бусы; я недавно играла с ними, потянула за нитку, а она возьми и разорвись, и сине-перламутровые крупные бусины потрясенно раскатились по полу, укатились навек за половицы.

Двор моего детства, старинная бабушкина шкатулка. Вечер, и небо откидывает черную крышку шкатулки, и на исподе крышки морщинистой монашеской рукой когда-то, века назад, нашиты на черный бархат мелкие, крошечные алмазинки. Дети катаются с деревянной горки, ее полили водой, и на досках слоем свиного жира застыл толстый серый лед; кто на задике катается, кто – на коленях, кто – на круглых санках-ледянках. Кто на животе, хохоча во все горло, сползает! Кто на спине, и ноги врастопырку. Кувыркаются в снегу, хохочут. Подбегают к черной ели, украдкой срывают с веток хлопушки.

– Глядите! А у меня в хлопушке – драже!

Румяный мальчонка протягивает на ладони конфеты, похожие на маленькие ягоды – на бруснику, облепиху.

Вокруг ярких фонарей – лиловые, зеленые круги: мороз все сильнее.

Маленькая девочка в кургузой шубке и шапке с длинными вязаными ушами зачарованно глядит на елку. Серые валенки – старые утюги. Такие утюги бабушка Наташа наполняла горящими, из печки, углями, и в комнате, над свежевыстиранным, еще сырым бельем пахло березовыми дровами, пахло печью.

Алена переводит взгляд с елки на валенки. Гладит ими, как утюгами, белое чистое белье снега.

Подходит отец, берет Алену на руки. Сажает себе на плечо.

– Красивая елка! В прошлом году была такая же!

– Нет, не такая. Другая.

Отец опускает дочку на снег. Алена задирает голову и смотрит на звезды.

Она шарит по ним глазами, как по россыпи елочных игрушек, вываленных из старого, перевязанного веревками ящика, весь год стоявшего в кладовке. Золотые шишки… перламутровые шары… алые гирлянды… лампочки, что давно перегорели, выкрашены зеленкой и марганцовкой… посеребренные львы и сшитые из старого цигейкового воротника медведи… розовый китайский фонарик… снежинка, вся усыпана наклеенными стеклянными блестками, вся переливается… маленькие, как кукольные пальчики, свечки… орех в фольге из-под давно съеденной шоколадки… а вот…

Вот она. Вот эта звезда.

Острой иглой входит в Аленины глаза.

Входит куда-то ниже горла. Туда, где громко, страшно бьется кровь.

Тук-тук. Тук. Будто молотком бьют.

Золоченым молотком… елочные кузнецы…

– Звезда, – говорит Алена холодными губами, – ты моя. Я всегда тебя найду. Даже когда…

Тук. Тук-тук.

Страшно, обрушиваясь изнутри водопадом, в ушах бьется кровь.

Назад Дальше