Царские врата - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 23 стр.


– Стойте! Как вас звать! Адрес, телефон оставьте!

Алена шла быстро, почти бежала.

У подъезда сидела баба Валя Егозина. У нее вечно слезились глаза. Она глядела ими, полуслепыми, на солнце. Бабе Вале Егозиной оставалось жить на свете всего ничего. Может, год, а может, месяц. «Два понедельника мне жить», – говорила соседям она и беззубо, беззвучно смеялась.

Алена остановилась перед бабой Валей. Баба Валя не видела Алену – почуяла.

– Здравствуй, Аленушка, солнышко! А я вот, видишь, матушка, еще живая! Зажилась на свете… да все не прибирает Господь.

– Погоди еще, баба Валя, успеется. Давай тебе капелек глазных куплю в аптеке? Я мигом!

Она бежала до аптеки бегом и из аптеки – бегом. В кулаке зажат пузырек.

Запрокинула старухе голову, осторожно закапывала – в каждый глаз, как велено было аптекарем – по две капли. Старуха блаженно, как кот, жмурилась.

– Вот и славно… вот хорошо…

– А-а-а-ах! – Баба Валя поморгала, утерла нос ладонью. – Эка хорошо-то! Будто бы табака нанюхалась… Нюхала я раньше, с дедом моим, когда дед был еще жив… Болгарский нюхали, сладенький… Экие капли-то отличные! Я как прозрела…

Старуха часто-часто заморгала.

– Ах, Аленушка! Да ты же солнышко…

– Хорошие капли? Вот и капайте. – Сунула пузырек в сухонький кулачок старухи.

– Да ты стой! Экая! Погодь… А сколь я тебе должна-то?

Алена обернулась на пороге.

– Нисколько.

Потянула тяжелую дверь на себя.

Иван вечером с работы пришел. В лицо матери поглядел – и не узнал ее.

– Мать, что такая счастливая? – спросил, сбрасывая башмаки грязные. – Ты часом не влюбилась, мама, а?

Алена смутилась, откинула со лба седеющие пряди.

– Нет. Не влюбилась, сынок. Вернее, влюбилась.

– Как это понимать? Шутишь со мной, да?

– Не шучу. Я влюбилась в людей.

Иван непонимающе глянул. Лицо совсем детское стало.

– В людей? В каких еще людей?

Он заглянул еще раз в ее лицо.

– А-а. В людей, ну да. Я тебя, мам, такой никогда не видел.

– Еще увидишь. Ты теперь такой меня будешь видеть всегда.

– Ну это здорово. Мам, у нас есть поесть?

Обнял ее, зарылся носом ей в волосы.

– Мамка моя, у тебя волосеночки совсем поседели.

– Зато у тебя – темная ночь.

Алена потрепала сына за волосы. Он сейчас коротко стригся.

Пока Иван ел, Алена сидела и смотрела на него. Гляди, пока не наглядишься. Может, наглядеться не успеешь.

Вот оно. Она поняла. Успеть. Надо успеть. «Времени мало, надо успеть. Времени очень мало».

Алена обихаживала в своем доме, во втором подъезде – стариков Алексея Варламова и Анну Павловну Житомирскую; в четвертом подъезде – бабу Люсю Голубеву и бабу Валю Егозину; через дом – безногого Ростислава и еще его друга, горького пьяницу Вовушку Дементьева; еще слепую бабушку Веру Вячеславовну Гордееву, старика Федота Федотова с соседней улицы, защитника Брестской крепости, с глаукомой на обоих глазах, и его соседку Ариадну, что сидела в кресле и тряслась, как в судорогах, и подмигивала, и рожи корчила – такая у нее была неизлечимая болезнь, хитрое название ее Алена не запомнила. Ариадна вскоре умерла – на руках у Алены; когда умирала – Алене прямо в лицо смотрела. «Ты же золотой человечек, Алена, ох, спасибо тебе… на том свете помнить буду… твою заботу…» Алена вытирала у Ариадны со лба пот носовым платком, давала ей пить. «Хорошо, что не в больничке ухожу… хорошо, что дома… спасибо, родная!..» Они называли ее – «милая», «родная». Они радовались ей, как дети, ее старики.

Умерла и баба Валя Егозина. Алена была рядом. «Доченька, не вызывай никакую «Скорую»!.. Толку от нее как от козла молока… Я – с тобой хочу… вместе… вот так… Держи меня за руку, крепко держи… вроде как ведешь меня… и ты – так – меня проводишь туда…»

Баба Валя сильнее сжала ее руку, и Алена вспомнила, как умирала бабка Наталья. «Человек не должен уходить один. Человек рождается одиноким и умирает одиноким; никто за ним вслед, вместе с ним, не пойдет; но рядом, когда уходит, должна быть живая душа».

Она держала за руку бабу Валю до тех пор, пока она не перестала дышать.

«Мать. Я – мать. Мать не только моему сыну. Я просто мать, я мать всех живых и живущих. А может, всех рожденных и нерожденных. А может, и всех мертвых, не знаю. Такое чувство как любовь. С ним не сделаешь ничего».

Она узнала адрес ближайшего детского дома и пошла туда. Когда дети облепили ее и завопили: «Мама! Мама! Мама пришла!» – перед Аленой стены закачались. Она спросила у начальницы: можно я буду заниматься с детьми? Начальница сухо ответила: ставок нет, на работу не возьмем. Алена весело выдохнула: «Да я без денег!» Начальница повысила голос: «Да вы в своем ли уме!» Алена молчала. «У вас ребенок, что ли, умер?» – понизив голос, спросила начальница, и Алена сухо ответила: «Да, умер. Убили». Начальница сочувственно поцокала языком: ай-яй, жалость какая. На ее лице при этом никакой жалости не написалось.

Она разрешила Алене приходить к детям.

И Алена стала приходить.

Дети восторженными воплями встречали ее, толпились вокруг, тормошили ее, и она сама их тормошила, притискивала к себе, целуя поочередно всех в макушки, – и такие тепленькие были у них макушки, вкусно пахли, как свежий хлеб, у кого какие: гладенькие, вихрастые, мелкокудрявые, как шерсть баранчика молодого, кудлатые, нерасчесанные, – и она садилась на ковер, среди детей, и просила расческу, и ей приносили гребень; и она расчесывала лохмы и космы, старательно чесала, – и вдруг, внезапно, ей виделась свалявшаяся овечья шерсть в дальнем, давнем сарае, эта кошма, слышался запах овечий, влажно-шерстяной, – и она снова погружала гребешок в нежные, как паутинки, детские волосы.

Она пела им песни – все, какие знала. Намыв в зале полы, протерев старое обшарпанное пианино влажной тряпкой, Алена усаживалась в кресло, брала на руки кого-нибудь из детей – причем каждый хотел вперед других посидеть у нее на руках, – и возглашала: «А теперь я расскажу вам сказку!» Все послушно опускались на пол, рассыпались, как грибы из лукошка, раскатывались, кочанчики капусты, по истертому ковру.

Матерям с детьми Алена тоже помогала. Мамашки, катившие детей в колясках, уже не удивлялись молчаливой худой женщине в черной длинной юбке: она подходила к ним и протягивала мамаше то игрушку, то детскую книжку; то сладкую, в виде сахарного сердечка, сдобную булочку; яркое яблоко, золотой апельсин, кисть яркого синего винограда в прозрачном хрустящем кульке.

Матери, опешив, дар принимали. На дорогу, в газон не выбрасывали. Дитенок тянулся за подарком, упавшим с неба, из рук черной, как монахиня, тети!

«Кто это? Скажите… Странная какая…»

«А, это тут у нас… Она такая хорошая, безобидная… Все тут у нас ее знают уже. Это мать Алена!»

«Что это… за мать такая?»

«А, ну это вроде как мать Тереза нашего района…»

Ребенок ковырял ногтем апельсин. Ребенок грыз сахарную булку. Ребенок поедал черную седую тетю глазами. Мамаша дрожащими руками раскрывала яркую детскую книжку. А странная женщина в черной развевающейся юбке уже уходила, шла прочь широкими, почти мужицкими, шагами, широко, как солдат, разведя широкие жесткие плечи; чем дальше шли годы, тем прямее и горделивее становилась ее жилистая, тощая спина.

НОЧЬ. ОВРАГ

Алена возвращалась домой от одной несчастной семьи. Женщина разбилась на машине. Остались мать ее и дочь ее – бабушка и внучка. У бабушки – крохотная пенсия и инвалидность, обезножела, сердчишко шалит; у внученьки – врожденный порок сердца.

Алена накормила обеих, напоила чаем, почитала девочке из толстой книжки красивые, как водяные лилии, старые сказки. Глянула на часы: бежать пора.

Зима, и колкий снег, и наст – вчера оттепель, а нынче подморозило! Она долго стояла на остановке, мерзла, переступала с ноги на ногу, ждала трамвая. Бесполезно. Алена плюнула на снег. Город будто вымер. Что ж, пешком так пешком. Впереди десять улиц, два оврага и два моста.

Они ждали ее около моста, четверо. Двое курили. Двое быстро, зверино оглядывались по сторонам. Одна дорога – через овраг по мосту. Она подошла вплотную к четверым, и они не посторонились.

– Пройти дайте, – сказала Алена спокойно и выставила плечо вперед.

«Не повезло тебе», – сказал жесткий голос внутри.

Ей дали подножку. Она упала плашмя, лицом вниз, на корку наледи, больно, в кровь, разбила подбородок.

– А повежливей?

«Это тебе не война. Нет винтовки. Автомата тоже нет. Ножа нет. Ничего нет. Кроме тебя самой».

– Да идите вы, – вырвалось у нее. Хотела перевернуться на спину – получила удар ногой под ребра. Хотела ладонью вытереть от крови лицо – залепили сапогом в скулу, и еще, и еще.

– Гляди-ка, молчит! Не кричит.

– А чо, в подъезд теплый затащим!

– Опасно. Люди.

– Чо, старуха-блядуха! В молодуху поиграем?

Усмехнулась разбитыми губами.

– Я не хочу ни с кем… ни во что… играть… – Задыхалась. По подбородку текла кровь, затекала за воротник пальто. – Отпустите… сын ждет…

– Я не хочу ни с кем… ни во что… играть… – Задыхалась. По подбородку текла кровь, затекала за воротник пальто. – Отпустите… сын ждет…

Сон, и она сейчас проснется. Страшный сон.

Как только подумала о страхе – сделалось страшно.

– Плачет!

– Бабки гляди!

Наглые руки быстро обшарили карманы.

– Блин, ребята, ни хера!

– Плохо искал!

Не хотела кричать, не могла, но все-таки закричала.

И, как только закричала, стали бить жестоко, расчетливо, зло, беспощадно.

Натешились вволю и сбросили с моста.

Летела вниз, раскинув руки, ноги ее оказались выше головы, и ей почудилось: она стоит, а белая земля летит, падает на нее. Снега в эту зиму навалило много, толсто, и это Алену спасло. Она впечаталась в снег распластанным телом, утонула по горло, с головой. Высоко над ней раздавались голоса – гортанный клекот хищных птиц. Потом стихли.

И наступила необъятная тишина.

Очнулась. Смотрела вверх. Холод втекал внутрь. В вороном небе кругами ходили ярко-синие, упрямые звезды. Звезды жили и хотели жить. Она тоже должна жить. Ну, побили мужики бабу, ну и что. Силу показали. Злобу сорвали. Спасибо, не изнасиловали.

Лучше бы изнасиловали и отпустили.

«Я ведь замерзну. Скоро».

Снег набился за шиворот, в рукава пальто. Ноги голые, а где сапоги?

Выбросила вбок руку. Застывшие пальцы криво зашарили в снегу. Что искала рука, онемело-стальная? Ногти царапали наст.

На мосту, перекинутом с земли на небо, звучали голоса.

Люди. Живые люди, а она мертвая.

О чем говорили? Может быть, о ней?

Ее заиндевелая голова цвела в снегу серебряным цветком.

Наверху, на мосту, раздался крик.

Ее спасла подгулявшая троица – трое мужичков пьяненьких: возвращались с шумного, с выпивкой, куревом, воблой и селедкой, беспечного полночного мальчишника. Спустились в овраг, выволокли из снега Алену, растирали ее дешевой водкой: не пожалели, от сердца оторвали. Ахали, охали, бормотали: «Вот сюда брызни… вот сюда плесни!.. Три, три сильнее, сейчас задышит… эх, твою ж мать, как бабенку-то отделали…» Когда Алениным рукам и ногам стало невыносимо больно, она застонала.

– Жи-ва-я! – завопил мужик в бараньей шапке и хлопнул Алену ладонью по щеке. – Ну, ну! Давай, давай…

– Вызывай машину… Больница рядом… за оврагом… Ей все равно уколы, епть, какие-нибудь надо…

– Донесем, может?

– Че корячиться! Вызывай: труба-то с собой? Или у Пашки оставил…

Втроем подхватили Алену на руки, понесли. Шорох шин ножом полоснул по отмороженному уху. Алена повернула голову и прошептала:

– Не стреляйте в меня… не-стре-ляй…

– Кто в тебя тут стрельнет, дура?! Из чего, главное дело…

– Бредит, мужики… мозги отморозила…

Алена закрыла глаза. Слезы выкатились из-под ее опухших век, как две горошины, желтых жемчужины.

– Ренат, не плачь без меня, – сказала Алена, и на ее разбитое лицо легла черная наледь сна и бреда.

АЛЕНА ПРИНИМАЕТ РОДЫ

Пришла в родильный дом номер четыре, на трамвае от нашего с Иваном дома недалеко до него.

«Вам санитарки нужны?»

А как же, говорят.

Привели в родильное отделение. Там было основное отделение, а еще сомнительное, для теток с улицы, бомжих, рожениц с температурой; для цыганок-бессарабок и еще, так думаю, для тех, кто не мог врачам хорошенько приплатить.

«Хочу мыть полы в сомнительном». Пожали плечами, не отказали.

Я сразу же намыла до блеска полы везде. И в предродовой, и в палатах. И в родовой – столы страшные, кресла железные, тумбы стеклянные; инструменты жуткие везде разложены; в шкафах прозрачных – щипцы, клещи. Ножи.

Заталкивала швабру под койки, терла неистово. Матери заняты детьми, на санитарку ноль внимания. Лишь одна подняла голову, широко улыбнулась мне.

– Спасибо, да что вы трете, чисто все.

– Чистота не помешает.

Выволокла швабру из-под железной койки, макнула в ведро. Улыбнулась в ответ.

– Мальчик или девочка?

– Мальчик. – Мне показалось: у нее засияли лоб, руки, шея. – Я мальчика ждала. А у вас дети есть?

– Есть.

– Сколько?

– Двое. Тоже – мальчики. И замечательные.

И отвернулась я от матери, и подхватила ведро с тряпкой и швабру, и пошла прочь из палаты.

Дежурила акушерка Римма, такая славная, татарочка. На работу в хиджабе приходила. Добрая; угощать любила; все притаскивала нам горячие беляши домашние. Приговаривала: ешьте, девочки, сама сготовила, в кипящем масле сваренные! Да, беляши были у Риммы – пальчики оближешь. Не только оближешь, но и отъешь.

А я так и не научилась беляши по-татарски готовить.

Не думать. Убираться надо, а не думать, мать!

– Алена! – крикнула Римма, всовывая голову в дверь предродовой. Я мокрой тряпкой вытирала пыль с подоконников. Две бабы – одна молоденькая, другая постарше – лежали, подняв колени под одеялами, на койках, глядели напуганными глазами.

– Да! – Я подняла голову, тряпку в руке сжала.

– Аленка, слышь… Дохтур наш седня пораньше домой собрался… а у меня, слышь, родня приехала из Казани… десять лет не видались, ой! Подежуришь немножко за меня, да, Аленка? Я седня в ночь, я приду, приду потом… только вот своих встречу… дохтур не узнает… Ты ж ему не скажешь, правда?

– Иди, Римма, иди! Ни о чем не волнуйся!

– Бабеночки, ну как вы? – бодро воскликнула Римма, оглядывая рожениц.

– Ничего! – Молоденькая запрокинула голову. – Когда схваток нет – просто здорово!

Римма обернулась ко мне. Зашептала таинственно:

– Вот этой, молоденькой, у ней первые роды, дохтур симуляцию сделал… Побоялся, долго будет мучиться, а так – с симуляцией – быстро родит…

– Со стимуляцией, – сквозь зубы выдавила, поправила Римму девочка. Закатила глаза. В одеяло вцепилась.

– А-а-а! О-о-о-ой…

– Ори, ори, – добродушно сказала Римма, – пока я здесь, я у тебя и ребеночка приму! А эта, – она исподлобья поглядела на бабу, что постарше, – эта старая… будет кряхтеть – еще ой сколько… И симуляцию делать отказалась…

Роженица постарше молчала. Тени, темные крылья ходили, летели на дне ее широко открытых глаз. Не кряхтела, не орала. Сжимала кулаки, руки вытягивала вдоль тела.

– Бродяжка с вокзала, – зашептала мне Римма на ухо. – Вчера привезли. Старая, роды – первые. Куда его денет, младенчика-то? Отдавать в приют не будет. Сама, говорит, выкормлю… и выращу… На ней лохмотья были – ужас! Сожгли во дворе. Халатик вот ей дали… я – из дома – платье принесу… подарю…

Вокзальная тетка лежала тихо, закрыв глаза. В одиночку боролась с болью. Понимала – говорят о ней.

– Римма, ты иди, – сказала я. – Без тебя справлюсь. Иди.

– Я – ненадолго… вот только родню встречу… покормлю, слышь… и назад…

Стемнело. Под потолком зажглись белые длинные лампы. Я осталась в сомнительном отделении одна, с двумя роженицами.

Первая, молодая, все кричала. Кричала дико, надсадно; умолкала, дышала тяжело и хрипло. Я часто заглядывала в палату, проверяла.

Однажды поглядела – молодая спала. Раскрыв рот, по-настоящему спала! Я даже присвистнула от удивления. Вот это да! Уже наработалась, что ли?

– Схватки у нее куда-то делись, – тихо, прокуренно-хрипло бросила бродяжка. – Сперва приходили как часы. Каждые двадцать минут. А теперь вот – пропали.

– Ну и ладно, – бодро сказала я, – вот и отдохнет.

– А может, это плохо? – спросила бродяжка. Я тайком оглядела ее лицо. На цыганку похожа: смуглая, щеки в морщинах, волосы иссиня-черные, как вороново крыло или чернослив.

– У каждой бабы свои роды, – сказала я как можно веселее. – Ты-то сама как? Скоро будем рожать?

Я произнесла это важно, как заправская акушерка. Бродяжка поморщилась.

– Откуда знаю. Тянет внизу живота. Схватки через пять минут.

– Через пять? Так часто?

– Ну да. Вот опять.

Отвернула голову. Закрыла сливины глаза. Дегтярные волосы крылом накрыли щеку.

– Слушай, а ты не…

– Ребенка примешь, – сказала она хрипло. Подняла колени, почти к подбородку, откинула одеяло, волчьим воем завопила! Руки раскинула, хваталась за железные края койки, будто в лодке плыла тонущей и за борта отчаянно держалась!

– Помогай!

Мокрые смоляные волосы змеями вились вокруг головы.

Девчонка с другой койки ошалело смотрела на нас обеих.

– Давай в родовую! – крикнула я и схватила бродяжку за плечи.

– Как я встану?!

– Просто! Держись!

Я просунула руки ей под спину. Она послушно встала. Босыми ногами ступила по холодному полу – шаг, другой.

Добежали. Дверь. Распахнуть. Стол. Высокий! Бродяжка держала живот обеими руками

– Лезь! Я тебя подсажу!

Я обхватила ее тяжелое тело руками и стала толкать – вверх, наверх.

– Ложись!

Живот шевелился, дышал, дрожал.

Стеклянные шкафы. Опасные инструменты. За прозрачной дверцей шкафа я увидала на лотке тонкие лезвия. Скальпели. Бродяжка хрипела. Я зло ударила локтем стеклянную дверцу. Осколки посыпались на пол. В дыру с острыми зазубренными, колкими краями осторожно просунула руку. Кинулась к родильному столу.

Назад Дальше