Царские врата - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 25 стр.


– Я не могу, – говорю. – Я… Я со Христом! Но я и с вами тоже!

Ухожу, пячусь. Гляжу на них во все глаза. Крещу их легкой, невесомой рукой. Жарко, солнце палит, и пот течет по лицу.

Радость, радость несут они и пьют друг у друга из рук. Зачем их гонят? Зачем над ними смеются? Зачем они сидят в пыли, при дороге, на улицах, где их никто не понимает и никогда не поймет? Каждый сам себе проповедник. Каждый сам себе несет подарок. А что – подарок? А подарок – живая душа. И ничто иное.

Мало кто осмеливается. Все живут закрытые. В коробочках. Никому не нужен никто. Все – деньги зарабатывают, чтобы выжить. В свою, родную нору спешат, на иглах да в лапках грибы-ягоды тащат. А эти – плюнули на тленное, на минутное. Живут в вечности. Среди жаркой пыли и уличных грязных сугробов. Среди насмешек и зубоскальства и бесчувствия.

Кто нужнее всего Господу? Тот, кто не нужен людям.

СТАРУХА И АЛЕНА

– Бабушка, вы в этом доме живете? Я тут немного посижу рядом с вами… Отдохну.

– В этом, да, здесь. Ну… отдохните.

Молчание. Недоверие на морщинистом, надменном лице.

Ясные такие письмена: «Отстань, не знаю, кто ты такая, и не хочу знать».

Я смотрю на носки своих стоптанных сапожек.

– А… церковь тут рядом с вами есть?

– Церковь? – Брови ползут вверх. Седые, вытертые жизнью, молью лет побитые брови. – А зачем вы спрашиваете?

– Это важно.

Старуха на мгновение теряет дар речи.

«Почему важно? Зачем важно?» – спрашивают изгибы мучительных морщин на мыльно-оплывшем лице.

– Ну… на соседней улице. – Вздыхает. – Да я ведь туда не хожу.

– Почему не ходите?

Опять надменный, уничтожающий взгляд.

– Не хожу, и все.

И выпаливает, может, сама и не хотела, а вылетело:

– В бога не верю.

Я выпрямляюсь. Так же, как когда-то перед точным выстрелом, все мышцы напрягаются, глаза видят точно, четко: всю картину мира – в одной точке. В прицеле.

– Почему не верите? Ведь Он знает ваше неверие!

Вздергивает седой головой в пестром шелковом платке.

– Ну вот еще! Выдумки!

– Это не выдумки. Бог есть, и Он настоящий. Ведь Он воскрес и ради вас тоже.

Старые, усталые глаза насмешливо, надменно прищуриваются.

– Почему это – ради меня? С чего это вы взяли?!

– Потому что Он спасал вас всегда. Вытаскивал из опасности. Когда вы были на волоске от смерти – Он протягивал вам руку.

Лицо старухи меняется. Опадает, валится вниз; это обвал, камнепад лица. Серая пелена подергивает секунду назад издевательски-надменные холодные глаза.

– Откуда… вы знаете?.. – Голос из громкого, победоносного превращается в растерянный шепот. – Я ведь… действительно… в реанимации была… – Студень щек дрожит, зубы стучат, веки дергаются, плывут, ползут. – Зять когда… дочь мою избил до полусмерти… и мне – раны – ножом нанес… Я думала – не выживу… А там, в больнице…

Замолкает; переводит дух; я жду, когда она заговорит снова.

– Там одна медсестричка… верующая, что ли?.. У постели моей сидела… трубочки такие у меня в носу торчали… так вот она – за меня – молилась… вслух, я слышала…

Я улыбаюсь старухе.

– Вот видите. Она за вас молилась. И Бог услышал ее. Он увидел вас. Помог вам. Он вам жизнь спас. А вы не хотите Ему помолиться. Не можете? Вы все сможете.

Пока она сидит на лавке в потрясении – надо все резко оборвать, встать, уйти.

Дать ей побыть наедине со своими мыслями.

С Богом, который – рядом с ней, с нами, рядом с колченогой лавкой – стоит.

Встаю. Светло, печально улыбаюсь старухе.

– Молитесь, – тихо говорю ей. – Пожалуйста, молитесь. Сильнее и светлее молитвы ничего нет на свете.

И тихо, спокойно, широкими шагами ухожу от нее. Навсегда ухожу.

И навсегда – остаюсь с ней.

ДЕТСКИЕ СТИХИ АЛЕНЫ

Красивее бабушки моей не знаю.

Моя бабушка не старая, а молодая!

Такая красивая,

Такая счастливая!

У нее на шее бусы висят,

У нее в ушах сережки горят!

Такой у нее красивый наряд!

ФРЕСКА ОДИННАДЦАТАЯ. СВЕЧА (изображение горящей свечи на Вратах)

ЗА МЕРТВЫХ

Пустота, тишь, воздух звучит, а хор не поет. Свечи потухли. Одна горит, огонек красный, ягода, переспелая земляника. Чадит. Алена шагнула и бездумно загасила свечку пальцами.

Низенькая, ростом ей по пояс, старушка в широком черном балахоне метнулась под ноги Алене.

– Чай, не работашь здеся, нахалка! – зашипела старушка, сжав кулачки сухонькие и гневно потрясая ими перед Аленой. – Што руку-то подымашь! Чай, без тебя здеся со свечами-то управяцца! А сама-то, небось, и неверуща мадама!

– Простите.

– Проститя, проститя! Сперва сделат, потом проститя!

И правда, кто ей разрешил это сделать? Пламя убить? А этим бабушкам, туда-сюда снующим – да, им разрешено. Потому что они тут свои. Они тут – работают. Ра-бо-та-ют. А ты тут не работаешь. Она права, маленькая черная жучиха. У каждого в мире на все свои права. Церковь – это не просто дом, где молятся. Это – место работы. Священник тут работает. Певчие – работают. Регент – работает. Дьякон – работает. Бабушки эти, в черном, мышки летучие, – работают. За работу деньги получают.

– Я не нарочно, – сказала Алена.

Старушка кулачки опустила.

– Ишь, – произнесла помягче. – Бог простит. Што опоздала? Служба-то, вишь, кончилася уже.

– Я не на службу.

– А пошто?

Выпуклые, глаукомные глаза старушки растаращились на Алену опять сердито.

– Я…

– На службу надо в церкву ходить, все отстоять терпеливенько, молицца! Только тогда молитва твоя до Бога дойдет! А так – бестолково дело! Не дойдет!

– Я… хотела… Свечку за мертвых поставить. За упокой. Где тут у вас?

– А-а, – опять миролюбиво прогундосила старушка, – ну дык понятно, да вот, вот, иди-ка сюда.

Взяла Алену за руку и подвела к плоскому медному листу. На краю листа стояло маленькое медное распятие, а сам лист был весь уставлен медными цветочными чашечками – крохотными подсвечниками. В иных подсвечниках кособоко торчали незажженные, свежие свечи.

– Служба начнецца – зажгу, – пояснила черная церковная мышка. – Но тебе… можно и щас зажечь, – милостиво разрешила. – Ладно уж. Зажгешь, да? Пять рублей сама махонька.

Ловко, как фокусник, вынула из кармана черного платья свечку. Алена взяла свечу.

– Спасибо, бабушка.

Наклонилась и крепко поцеловала старушку в сморщенную гармошку щеки.

– Да ну тя! – Бабулька отмахнулась, как от мухи. – Допрежь Паски – в церкве цаловаться! Только в Паску, детка, цаловаться тута можно…

Но глазки старые просияли.

– Молися, молися… Я щас отойду, штоб тебе не мешать…

Алена вынула из сумки монету и дала старухе.

– Воздадите кесарево кесарю, а Божие Богу… – непонятно, темно прошептала над денежкой старуха, цапнула ее в костлявый кулачок – и поковыляла, быстро-быстро, прочь от Алены, за колонны с большими длинными иконами, в темноту, во мглу.

Возле иконы горела одинокая свеча. Алена поднесла к ней свою. Фитиль занялся не сразу, долго вбирал пламя, разгорался. Алена утвердила свечу в подсвечнике, она стала прямо, не клонилась. Алена подняла глаза. Медное Распятие блеснуло красным.

«Сколько крови на мне. На всех людях. Без меры».

Глаза скользили по плитам под ногами.

«Камень тысячей каблуков исколот… целым народом истоптан. И я вот здесь стою. И я – отсюда – уйду, чтобы больше никогда не прийти».

Повернулась и вышла из церкви.

Старушка-привратница глядела ей вслед.

– Ишь, – буркнула себе под нос. – Гордячка. Ходют тут…

Быстро-быстро, колобком, подкатилась к свечке, зажженной Аленой, и, воровато оглянувшись, сухими пергаментными пальчиками загасила ее, выдернула из подсвечника, швырнула в корзину для огарков.

АЛЕНА – УБОРЩИЦА В ЦЕРКВИ

Она подошла к церкви, перекрестилась троекратно, поклонилась надвратной иконе. Церковь называлась «Собор Пресвятой Богородицы», и Алена не знала, не понимала, что это значит – собор Богородицы; но Ее икона, с огромными темными и лучистыми, светящимися глазами, висела над входом, и Алену всегда прожигали эти глаза насквозь.

У нее дома была точно такая же икона. Казанская. Алена купила ее здесь же. В этой церкви. За копейки. Соседки, приходящие к Алене на чаек иной раз, посматривали на икону и шептали: чудотворная. Алена улыбалась, молчала.

Служба закончилась, и священник в сопровождении девушек-мышек, клиросных певичек, шагал туда-сюда по церкви широкими шагами, что-то наблюдая, поправляя бархат на аналое, высматривая по углам непорядок какой, крестясь перед иконами истово, строго. Алена приблизилась к нему.

– Батюшка, – сказала она, как головой в холодную воду вошла. – Батюшка, я… пожалуйста…

Священник воззрился на робкую прихожанку. Он вспомнил ее.

Та, что приходила в Пасху исповедаться к нему.

Грехи с нее сняты Богом и им, рабом грешным Максимом. Что робеет она, что мнется?

Священник воззрился на робкую прихожанку. Он вспомнил ее.

Та, что приходила в Пасху исповедаться к нему.

Грехи с нее сняты Богом и им, рабом грешным Максимом. Что робеет она, что мнется?

Он ласково погладил Алену по руке.

– Говори, дочь моя.

– Я хочу тут у вас убираться. Мыть. Чистить храм хочу.

Священник смотрел на темное снаружи, изрезанное морщинами, и светлое внутри лицо многое пережившей женщины.

– Я понял тебя, дочь моя. Хорошее желание твое. Я подумаю об этом. Уборщица в храме нам нужна. Правда, Маша? – Он глянул на девушку в кружевном платочке, с поросячье-толстеньким, надменно задранным и сердитым лицом, стоявшую рядом с ним. Девушка строго кивнула и уставилась на Алену, исследуя ее глазами. – Ну вот и я говорю. Только ведь… – Он смутился. – У нас ведь оклады маленькие, милая. Ну совсем смешные. Владыка много денег нам не дает… спасибо, что хоть на ремонт храма выделил…

– Спасибо, отец! – Она быстро наклонилась и поцеловала набрякшую, в перевитых жилах, руку священника. – Спасибо!

– Что спасибо, – он смутился еще больше, – вот завтра приходи… и начинай…

Отнял руку; повернулся; пошел прочь, черная ряса отлетала огромным крылом.

За ним, горделиво, надменно ступая, пошла та, кого он назвал Машей.

Девочки-певички замешкались около Алены. Одна, с мордочкой доброго суслика, тронула Алену любопытствующе за локоть.

– Ага, вы теперь у нас подметать будете? – радостно спросила.

– А вы что не идете с батюшкой, следом за ним? – спросила Алена в свой черед. – Вон, ваша подружка пошла…

– Это не подружка наша! – мяукнула другая девушка, завистливо вздохнула. – Это попадья. Жена батюшки нашего. Молодая, а корчит из себя… Пф-ф-ф-ф!

Девушки улыбнулись Алене, помахали руками ей, будто провожали ее на вокзале, а Алена будто бы стояла на подножке вагона, – и побежали гурьбой, разлетелись по церкви, как голуби. «Молодые», – ласково, без зависти подумала Алена.

На другой день она пришла в церковь со своим ведром, щеткой и тряпкой. «Да у нас же есть!» – воскликнул священник, но перечить не стал.

Дьякон показал ей, где набрать воду, где хранить метлы, щетки, тряпки и ведра. «Ну, благослови тебя Господи, – сказал дьякон важно, серьезно, – храм наш воскресает, воспрял из небытия, богомазы работают, иконостас восстанавливают… иконы новые пишут… а ты вот чистоту будешь наводить. Может, и процветем. И, даст Бог, денежку владыка еще даст какую, и колокольню, и купол возродим».

Когда Алена вошла в полутемный, огромный пустой бочонок храма, у нее быстро забилось сердце. Будто она опять была на войне, в окопах, и снаряды вокруг рвались.

«Что это я, что это со мной. Это ж моя обычная работа. Привычная. Я на своем посту. Что ж так сердце-то колошматит?»

Одинокая свеча горела у иконы Богородицы. Алена, с ведром, полным воды, и со щеткой в руке, подошла к иконе ближе.

– Какая же Ты красавица! – тихо прошептала, восторженно. – Господи, какая красавица…

Над челом Богородицы будто сияла, распуская золотые, усыпанные мелкими алмазиками огромные лучи в разные стороны, большая звезда. Глаза Ее улыбались, тоже огромные, чуть раскосо приподнятые к вискам; губы были готовы к поцелую, к признанию в любви – два нежных лепестка прозрачного, подснежного цветка. В лице тихо переливался тайный свет, заставлял розово, золотисто сиять щеки, выпуклый, как полукруглый храмовый купол, лоб. Высокая, слишком длинная шея лебедино, скорбно гнулась вниз; глаза двумя серебряными, синими рыбами плыли мимо каждой души, что застывала перед иконой, и – незаметно вплывали в душу, и вот уже плескались в ней, две святые рыбы, рыбы Вифлеемские, рыбы Иерусалимские, Голгофские.

А руки…

Алена бессознательно повторила этот жест.

Руки Богородицы нежно, осторожно прижаты к груди – это жест молитвы.

Она за всех молилась.

За всех чад, разумных и неразумных. За всех детей, мудрых и немудрых. За всех праведных – и за всех преступников. За всех младенцев – и за всех стариков.

Алена только потом узнала, что Богородице этой имя – «Умиление».

– Милая, – умиленно сказала Алена, – нежная моя…

Перекрестилась. Наклонилась. Взяла щетку в руки. Живо навертела на нее мокрую тряпку. Поглядела миг на каменные, старые плиты.

«Сколько ног здесь хаживало. Сколько слез пролито. Сколько тут народу на коленях стояло, прося. И снова, в который раз – чистить, мыть. Слизывать грязь. Смывать ее не только с лика Божьего – с земли, с камней. Каждый человек – образ Бога. Значит, сам Бог здесь, в храме, босиком ходит каждый день».

Она взмахнула щеткой. Стала тереть щербатые плиты. Ей казалось – в темных, просвеченных лучами солнца, как пронзенных золотыми копьями, церковных притворах звучит тихая музыка.

Алена приходила убираться в храм каждый день, ближе к вечеру, перед началом вечерней службы; или же вечером поздно, по окончании литургии или всенощного бдения. Иной раз она сама отстаивала службу – и поражалась каждый раз, какая разная служба: то печальная, то праздничная; то нежно-тихая, то торжествующе-гремящая; как по-разному, будто жемчуг, рубины и сапфиры в окладе иконы, ложатся одно к другому древние слова – и вот она уже начинала понимать вязь древней, ушедшей во мрак веков речи, уже свободно плыла в ее потоке, как деревянная лодка-долбленка.

А старухи-смотрительницы, что усердно следили за свечками горящими, жадно выдергивали их, еще не догоревшие, из подсвечников, вытирали застекленные драгоценные иконы маслеными тряпицами, – те невзлюбили Алену, ворчали на нее: и сыро-то вымыла, и мусор в углу не заметила, и локтем икону зацепила… и всякое такое батюшке на нее наговаривали.

А ей – вслух – в лицо – не могли.

Лишь за ее спиной шушукались: у, гордыней одержима, баба эта мрачная, бес в ней… бес.

И крестились мелко-мелко, будто солили себе сморщенные лица, корявые шеи.

Храмовые иконы Алена уже все знала наперечет.

И Богородицу «Умиление» уже ото всех отличала.

И Божию Матерь Смоленскую, защитницу Отечества, как ей батюшка о Ней рассказал.

И красавицу, в роскошной тяжелой короне, украшенной крупными, как совиные глаза, серыми и синими камнями – священник сказал, что это звездчатый древний сапфир и горный хрусталь, – Богородицу Тихвинскую; это был список с петербургской иконы, привезенный сюда давно, два века назад, именно для этого храма.

И святителя Николая, чудотворца, – у этой иконы, так же как у икон всех Богородиц, висели на леске связки золотых колец, дорогих ожерелий, серег с алмазами и жемчугами: это были искренние, почти детские дары, что приносили им люди. Помогла Богородица в беде – ну разве жалко материнское, дареное, наследное кольцо? Да возьми, Мать вечная, все, что хочешь… Услышал молитву святитель Николай, Никола великий Угодник – что, пожалею свадебное ожерелье свое?! Да ему радость, ему – награда!

Самое дорогое приносили, отдавали, на нитки, на лески, как рыбку на кукан, навешивали.

«А может, отдаривали что… грехи замаливали, – подумала однажды Алена, отскребая с плит свежую грязь и пыль. – Может, и мне принести жертву свою? Бескровную… Дар свой. За все, все, что я сделала, – отдариться…»

У нее никогда не было никаких драгоценностей.

И Алена только яростнее стала тереть щеткой пол.

Она возила мокрой тряпкой, щеткой по квадратным, сколотым, как льдины, плитам, и от плит шел холод, и ей казалось – она вправду стоит на льдинах, и ледоход идет, и льдины плывут по реке, и она, еле удерживаясь на ледяной плахе, плывет вместе с ними – в резкую синь, в белый простор, в иную, счастливую жизнь.

А смерть, как темная вода, омутами, водоворотами ледяными бурлит под ногами.

И вот однажды шла она, после работы, из церкви.

Думала так: Иван, должно быть, дома уже и сам себе ужин приготовил. Спасибо Ивану, терпеливый сынок у меня. Терпит мамку безумную.

Ну что ж, не выучилась, мать; не удалось тебе стать кем-то важным, заиметь профессию и дело большое в руках. А вот в руках твоих – тряпка да щетка.

Ну и что? Любой труд угоден Господу, так и батюшка говорит. И она сама знает это.

Шла, брела. Остановилась вдруг. Закрыла глаза.

И перед глазами ее встал во всей красе ее храм родной, куда она каждый день убираться ходила.

И вдруг, внезапно, почудилось ей, что – не здесь, не внутри этого торжественного, праздничного святого дворца, с богатыми, золотом да киноварью написанными, за стеклом сохраняемыми, ухоженными иконами громадными, царственно-роскошными, не под этим пугающе-высоким, уходящим в небо куполом Бог живет. Что совсем не это Его дом.

Что она моет, убирает вовсе не Его дом, а что-то такое роскошное, да, красивое, позолоченное, витое, самоцветами щедро усыпанное, – но совсем, совсем не дом Его истинный, родной, светлый!

Поразилась мысли своей. Открыла глаза.

Ночная улица молчаньем, шумом ветра, бесшумными шагами редких прохожих призрачно текла перед ней, вдаль утекала. И Алена спросила себя вслух, изумленно:

Назад Дальше