Плач по уехавшей учительнице рисования (сборник) - Майя Кучерская 16 стр.


После музея обед в кафе «Терем». Подают местные деликатесы: салатик свекольный в пиале, борщ со здешней свежей сметаной, говядину под сыром. Сто лет такого не ел. Все вытеснил проклятый «Сабвей». На десерт теплые булки с изюмом. Компот из сухофруктов. Каждый глоток – толчок туда. Он родился в похожем городе, он такие булки ел на полдник, он пил такой же компот в школе и пионерском ла.

Оказалось, на сегодня совсем всё, заседания кончились, после обеда снова экскурсия – он в программу-то и не заглянул, запомнил только, что ему выступать завтра, – и то со слов Сереги. Их погрузили в здешний уже, плохонький автобус, писатель оказался рядом с Серегой как раз. Покатили сквозь город, глазея на вывески. Галантерея «Малыш». Блинная «У Демьяна». Демьянова уха? Ха. «Хозяин». «Гименей», салон свадебный – «постоянным посетителям скидки».

Пока снова не раскрылся простор.

* * *

Тут же выяснилось: сообщения, вопросы к докладчикам, радостный гул, когда наконец всплывает всем доступная тема, – по краям, лепестки действительно, а теперь, как набрали скорость, запрыгали по ухабам… в расступившемся запылала ярко-желтая середина. И сейчас же из яично-желтой середки поперло, понесло – кисло, вонюче, с лошадиным храпом, мнуще душу до сладких болезненных слез – Русь. Писатель оперил это затертое слово, длинно, грязно выругавшись про себя. Куда несешься, …?

Мелькнул обрыв, озеро, «песчаник», как сообщила экскурсовод Ирина, писатель размолол языком и это слово, песочный сахарок заскрипел на зубах.

И в нависшем на миг небесном пустыре вырос вдруг громадный – не больше ль Исаакия? забеспокоились в автобусе питерцы – собор. Выше неба, шире земли. Даже сейчас среди по-явившихся каменных и высоких домов остался главным, изваянием жутковатым. В такой-то глуши. И ведь пустовал наверняка, даже в праздники, деревенек восемь требовалось, чтоб его заполнить, но тогдашнему хозяину здешних мест, мегаману, маньяку, любителю девичьей красы и танцев ночь напролет, три оркестра играли в две смены целые сутки – один он устали не ведал! – хозяину нравились вот такие размеры. Он был из потемкинских дружков.

– Проезжаем знаменитые леса, глухие, посмотрите направо-налево, а теперь точно прямо! – заклинала экскурсовод Ирина, она их уже околдовала, несмотря на провинциальный акцент, этими небылицами, и они верили ей, покорно вертели головами.

Разбойники залегли в кустах, наводят на купецкий обоз пищали, молись, купчина, прощайся с товаром и с жизнию!

Свинья катит в золоченой карете на свадьбу, тыкает пятачком в полную до краев тарелку расписного фарфорового сервиза, запивает заморскими винами, возвращается, сыто похрюкивая, на бархатных подушках, назад. Приезжает трое суток спустя, но уже с уставившимися в небо черными глазами, набитая по горло червонцами. Русь.

Женился барин и в третий раз, на этот раз на женщине удивительной, красавице, образованной, умной, это был союз равных – при двух первых живых женах… Все травила да травила байки экскурсовод.

Писатель кривится, смаргивает – он очень устал, но как же хорошо, что поехал. Все-таки – хорошо. И ведь оказался здесь совершенно случайно, один из организаторов, Серега, однокурсник бывший, а потом и поклонник (хы) позвал. И писатель, профессиональный бездельник, как многие, он знал, считают, многие и среди этих тоже, на три конференционных дня его попутчиков, от таких же бездельников, писателей, пусть и мертвых, между прочим, кормившихся. И никто из этих научников ведать не ведал: те, кем они занимаются, ничуть не лучше, чем нынешние… н-е-ет. И он, он никакой не бездельник – вот уж третью неделю писатель сидел в конторе, в офисе на Бакунинской, с голодухи, а как еще… Да, он тоже теперь работал.

Серега дважды звонил и звал на эту конфу сбивчиво, но настойчиво, напомнил писателю о его педагогическо-гуманитарном образовании, помянул диплом, и писатель действительно вспомнил: а что? про связь Пушкина – Блока в двух стихотворениях никто еще, кажется, так и не сказал. Была не была, согласился – прогуляться, все лето ведь сиднем просидел в Москве. Даже что-то в выходные накануне накропал, для выступления. Поискал потом на всякий случай по Интернету. Вроде и правда никто за прошедшее с диплома время так и не повторил, не заметил. А все равно боязно было… Чужак. Хорошо, доклад только завтра, можно не думать пока.

Экскурсовод все блажила. Про башню с раздвижным полом, подземелья в пять аршин, в которых умучили сотни людей, едва набежала проверка – надо ж было замести следы, и не выпустили назад. Барин-то, захлебывалась Ирина, держал подпольный монетный завод и крепостной театр, а как же… охотно откликается она на чей-то сальный вопрос – с красавицами актрисками на десерт. В палатах его белокаменных тянулись длинные оранжереи, снежной русской зимой слепившие гостей вечной зеленью, – отсюда поставляли землянику и персики на Рождество Христово и к самым именинам в Петербург, благодетелю и покровителю, светлейшему Григорию Александрычу от раба покорного и преданного, не ведавшего управы, со скуки губившего проезжих купчишек, если только все это не полное вранье.

Русь, Русь.

* * *

Вечером писатель боится хватить лишнего, боится всего – он отвык, он не знает, как принято у научников, насколько. Вспоминает литературные посиделки, обычно после премий в каком-нибудь кабаке… иногда с мордобитием, хотя тоже не то, конечно, буйство, что было прежде, у Есенина например, – но нет, вряд ли здесь даже и эти подражания жалкие допустимы.

И тут он замечает ее. Во как, только сейчас. Или позже она приехала? А может, сидела в другой секции весь день? Но и в автобусе ее не было вроде? Неважно – новое лицо. Ничего особенного, только оттенок волос необычен – вроде русые, но с отливом в темную желтизну, или это разновидность рыжины? Вьющиеся, спадающие крупными кудрями – сто лет такого не видал – ожившая осень, осень с близким кризисом среднего возраста. Тонкие морщинки у глаз, замазанные неуловимым, бледно-телесным – крем такой специальный? С глазами темными, весело-печальными и – надо же, не успел он ничего сообразить, как сама подошла! И рассказывает что-то, расспрашивает, читала его последнюю книгу, всхлипывала под конец – так и льнет. Не грубо, но не маленькие ж, он берет ее как бы невзначай за ручку, она также невзначай возвращает руку обратно, он не удерживается и опрокидывает следующую. Пластмассовую рюмочку на ножке.

– Недавно вернулся из Норвегии, – рассказывает ей в ответ на ее восторги по поводу его книги, зная, что потом будет поздно, надо успеть хоть что-то вменяемое произнести, – встречи были с читателями, норвежцами.

Писатель и сам не знал, почему его позвали туда, на норвежский тексты его не переводились, не считая одного рассказика в пятилетней давности антологии, но возможно, все остальные просто отказались, сытые по горло этими разъездами, – не хотел никто вот так, всего-то на два дня. Полдня в столице, а потом в дальней провинции с названием, похожим на короткий выдох викинга, втыкающего нож в шею кабана.

Он не гордый, он согласился легко – в апреле, весна, красиво, общался с ясноглазыми обветренными норвегами, заливал им про современную русскую классику в этой деревушке-выдохе, а до этого встречался с соотечественниками в Осло. Якобы они его читали.

– Соотечественников, – рассказывал писатель, снисходительно улыбаясь, – собралось человек двадцать пять, не так, в принципе, мало, кое-кто приехал даже из других, мелких городков. Специально поглядеть! Вот как надо скучать по родине.

Хотя никто ничего, конечно, из него не читал, кроме одной славистки из Ставангера с глазами, налитыми голубой фьордовской водой, – но тосковали, хотели перетереть о Путине – Медведеве, протестном движении, чтобы заново убедиться: родину они покинули совершенно правильно. И своевременно тож. После этой-то мутной встречи, на которой он от бессилия, скучая говорить о политике, в основном читал из своих рассказов, после нескольких вежливых вопросов и четырех подписанных книг (все-таки где-то раздобыли их чудом!), один соотечественник подошел к нему.

Писатель изобразил его желтоволосой, расправил плечи, величаво повел головой. Соотечественник был статен, волосы с проседью до плеч, сам похож на скандинава, викинга в отставке – нет, ну до чего быстро все мимикрируют, а? Минут десять соотечественник рассказывал, как удивительно и странно пишет свои рассказы Чехов. «Вроде и я так могу». Тяжелый, длинный вздох. «Вроде совсем просто, но нет… не могу, так – не могу». Писатель уже томился и ждал, чем же все это завершится. «Вы знаете, – раздумчиво говорил викинг, – с годами многим людям хочется что-то записать, рассказать о своей жизни, не с тем, чтобы опубликоваться, добиться славы или получить деньги, а чтобы предостеречь от ошибок других», – тут писатель окончательно уверился, что еще минута-другая, и из табакерки-портфельчика, подпертого викинговой ногой, выскочит рукопись на почит, и уже уронил веско: «Не предостережешь никого все равно». Но викинг ничего не слышал, он тихо брел по любимой тропе: тот гений, у него каждое слово – волшебство, а я… И все не мог выбраться. Медлил, кружил, пока наконец не вспомнил, что вообще-то собирался задать вопрос.

– Вот он мой вопрос, – цитировал писатель желтоволосой, делая паузу. – Как вы думаете… – снова молчок, – почему Чехов – еще передых, – почему Чехов… гений? Как ему это удалось? – почти с обидой закончил соотечественник, и желтоволосая благодарно засмеялась.

– Послушайте, где же я мог вас видеть? – галантно спрашивал писатель, глядя ей в самые глаза, она молчала, и он протянул руку к бутылке, освежить, поддать смелости, но тут перед ним вырос воронежский философ, по совместительству сосед.

– Ваш ход, сэр.

Философ протягивал писателю кий.

В центре комнаты, которую они сняли в гостинице для гулянки, стоял бильярдный стол, все били по очереди. Писатель чувствовал: рука уже не тверда, но все-таки нагнулся, прицелился, стукнул. И попал! Стремительно скользнув по зеленому сукну, шар прыгнул в крепкий нитяной гамачок. Желтоволосая захлопала в ладоши, даже привзвизгнула что-то. «Дуплетом желтого в середину!» – вот, кажется, что. Писатель не узнал цитаты и ощутил рвотный позыв. Он попал, и нужно было бить снова, но в глазах зарябило, шар показался зеленым карликовым арбузом, он промазал – и, отдавая кий, быстро выкатился на воздух, постоял, отдышался. Звезд не было. Небо заволокли тучки. Подумал рассеянно, что если б она не захлопала, не взвизгнула – можно было бы, но теперь… Стал лихорадочно соображать, как бы смыться, может, притворившись совсем пьяным, а может, сказать прямо, что визжать не стоило, но вместо этого, вернувшись – а она уже искала его, уже ела глазами дверь, – снова сжал ей руку, поцеловал пальчики, проговорил проникновенно: «Завтра у меня доклад, надо готовиться». Она понимающе и с облегчением (огромным!) кивнула – ни на что, значит, и не надеялась? Во дурень! Ни хрена не разберешь этих ученых дам.

Писатель пошел в свой номер, из престижной гостиницы, где гуляли – по темноте, к общаге, добрел, сбросил брюки, но носки уже был не в силах, растянулся и… вспомнил. Первый раз за день. А что, продержался неплохо. Целый день, не так уж и мало, да?

Он пребывал в тяжком кризисе, эта поездка была способом если не разрешить, то уйти от проблем, вбок. Вот он и согласился с такой охотой побыть два выходных неведомо кем. Зализать этими днями все еще свежий разрыв с женой. В конце июня они разъехались, и лето пошло́ наперекосяк – в мелком ремонте, кошмарном делении книг, дисков, никак она не могла успокоиться – хотя ведь все, все ей оставил, только на книги да диски претендовал, но ей и их было жалко, хотя не слушала ж музыку никогда. Правда, читала. В конце концов оставил и книги, и диски – даже смешно, все ж теперь можно скачать, но кое-что было дорого ему как память, и некоторые книги были надписаны. Тоже ему лично. Жену это не смущало.

Самого его тошнило от собственного благородства. И ведь не только тем оно было вызвано, что квартиру им когда-то презентовал ее отец, а ему самому было куда съехать. Каморку в коммуналке, два года назад доставшуюся от его умершей бабки и все еще пустовавшую, сейчас же продали, купили для него однушку в Братееве. Подумаешь…

Зато природа. Парк зеленый. С дочкой будет гулять, а что? Дочку пока поделили поровну – хотя бы ее. Но не в том, не в дочке – даже злобно пакуясь и ненавидя жену за мелочность, дурость, он чувствовал, что все равно рад бы был жить с этой дурой и дальше, может, и до конца жизни, и не съезжать ни в какое в Братеево.

Душевные страдания, вопреки всем мифам, не заострили зрения и творческих озарений не принесли – наоборот, и сейчас, как и предыдущие два года, он не представлял, куда двигаться дальше. Во многом это-то и послужило причиной разъезда.

Жена заявила, что его молчаливой музой, любовницей, прислугой и кормилицей в одном лице больше быть не намерена, что пока он под предлогом размышлений о плане романа – сидит дома, и ладно бы сидел, так ведь лежит! и лежа тюкает что-то в компьютере, уложив его на живот, – а уж что он там тюкает, Бог один знает, несколько раз жена, увы, заставала его за разными невинными играми, тетрисом и пасьянсами, даже с Варей не подымется погулять, хоть бы в зоопарк сходил с девочкой или в театр Образцова, пока мать пашет на всех фронтах. Ни роман придумать, ни принести копейку в дом.

Забивала свои гвозди в него последнее время каждый день вообще.

Ну а премия? Премия? почти беззвучно напоминал писатель, и то только в случаях, когда неприлично было уже молчать. Действительно, за предыдущую и третью по счету свою книгу полтора года назад, теперь уже два почти, писатель получил довольно известную премию, пусть и не «Букер», и не «БигБук», – а все-таки кое-что. Для тридцатичетырехлетнего, то есть совсем молодого, автора и вовсе отлично. Но нет, это оказалось ничто! Потому что премиальные десять тысяч долларов кончились еще зимой – до копейки. Его колонка для мужского глянца, которую раз в месяц он вымучивал из себя, – тоже была не в счет. Семь тысяч рэ – несерьезно. Ты проедаешь больше – мелко выговаривала жена.

Как было объяснить ей, что он не виноват. Что кончилось и то, и другое, и третье время писательского благополучия. Но что если он пойдет работать, писать будет совсем уж невозможно, потому что литература требует покоя душевного, это – как монашество, надо жить в тишине, во внутреннем затворе, иначе не расслышишь. Надо терпеть и ждать, чтобы понять не только про что – это он, казалось, даже и понял, и собирался писать роман о 1990-х, – но чтобы услышать как . И едва это как дастся в руки – тогда только можно запрягать и… Но так необходимого ему «как» он все не мог дождаться – все было не то, сделав несколько самостоятельных шагов, он погружался в болото самоповтора. Резко поворачивал руль, но сейчас же срывался в подражание – то внезапно Достоевскому (хотя не любил же его, но интонация!), то еще неожиданней Ремизову – с прискоком. Образования ему не хватало, вот что – и он бросился читать, читал запоем, подряд, всех-всех, Манна-Белля-Тургенева-Толстого-Добычина, но нет, они только напрасно сбивали его, эти чужие голоса. Можно было, конечно, поступить, как поступали многие, – попытаться повторить прежний успех, написать тем же напористым, метафоричным стилем, а-ля весь Серебряный вместе взятый век, еще один роман про ровесников своих. Но он не хотел. И книгу, за которую его наградили, теперь ему до стыдного пота страшно было открывать. Под его обложкой корчилось совсем не то! Только молодая наглость и звон – вот за это, видать, и вручили пластиковую карточку с круглой суммой. С тех пор он написал всего два рассказа, оба давно были опубликованы, в правильных местах, но за копейки.

И от жены все-таки пришлось съехать. Вымолив (унижения невспоминаемые!) не развод, пока только разъезд. На год. Ровно год. В московский угол. За это время можно было написать нетленку, не надо роман – уже не надо, повестушку б листа на три—четыре…

Но как раз над ним делали ремонт, перфоратор включался с самого утра – какая уж тут повестушка! И в холодильник никто ничего не сгружал вечерами. Так он и перешел на питание в «Бургер-кинге», а после какого-нибудь очередного случайного гонорара шиковал в «Сабвее» – их большого бутерброда хватало на день. Утром-вечером – пил кефир, плюс хлеб, иногда картошка, макароны – ничего, терпеть можно, хотя довольно голодно. Через месяц он не вынес – и все тот же Серега пристроил его в контору – на другой конец города, счета-фактуры, платежки, факсы, тоска…

Писатель забылся мертвым сном. Среди ночи проснулся – только что желтоволосая ухмылялась ему нетрезво, передний зуб у нее был выбит… «Так вот почему улыбалась вчера все больше с закрытым ртом», – соображал во сне писатель. Зеленые глаза ее светились похотью.

Он замотал головой, не-е-ет, врешь, ты не такая совсем, перевернулся на другой бок – снова нырнул в зыбкую черноту. Закричал кому-то в бородатое лицо, кажется Жрецу: всех вас вставлю в сатиру. В ответ Жрец склонился к самому его уху и просвистел доверительно: «У вас другой дар, юноша! Вы же лирик! Запомните, лирик». «Я?! Юноша? Лирик? Значит, вы – дьявол!» – писатель хотел закричать, но из горла вырвался только сиплый скрежет. Он открыл глаза. Вот наслушался-то вчера про романтическое! Во рту было сухо.

Окна карябал рассвет. Писатель встал и пил, пил подозрительную, с ржавчиной воду из-под крана – сдохну, тем лучше! Снова лег, но уснуть больше не мог.

Быстро светлело, рядом спал философ, лежал кротко сопящей горой. Писатель снова поднялся, выглянул в окно – вид был не ахти какой. Снизу торчала крыша подъезда общаги, выше пол-обзора загораживала серая неловкая новостройка, восьмиэтажный дом – правда, поодаль, на другой стороне улицы все-таки стояли два «настоящих», неказистых домика-брата, одноэтажных и приятных уже тем, что старые, построены давно. Каждый – с маленькими окошками в белых наличниках, с чердаком, треугольником-крышей. Один темно-зеленый с узорным крыльцом, другой кирпичного цвета, совсем простак, хотя наличники были кружевными. При виде этих домишек у писателя потеплело на сердце.

Назад Дальше