Полдень XXI век 2009 № 03 - Романецкий Николай Михайлович 11 стр.


— Чё, голова болит?

— Суми… в смысле, простите, но сюда сейчас придет…

— Жорка-то? Не придет. В трудах.

— Нет, не Жора, а другой человек.

— Договоримся и с другим. Ты рис-то мети, остынет. Это ж тебе принесли, пока мечтал.

— Да? Не заметил.

— Да ты и меня не заметил.

— Отвлекся. Вас, вообще-то, не заметить трудно.

— Угу. Ну, и чё ты меня разглядывал?

— Я? Да… просто так, у вас такой колоритный облик.

— Чё, художник, что ли? Портреты рисуешь?

— Так, словами. Любительски.

— И похожи? Узнать-то можно?

— Да, разок узнали. А у вас, я смотрю, палочки эти, в смысле, хаси уже бывали в руках?

— У меня много чего в руках бывало. А вот скажи, художник на словах, может такое быть, что нарисовал портрет, а потом сам того, кого рисовал, узнать не можешь?

— Ну, не знаю. Но, в принципе, люди меняются, состояния разные, может и забыться.

— Во, дело говоришь. Ты вот, к примеру, меня срисовал, а выйдем — глядишь, и забыл. Потом встретимся, а ты меня уже и не узнаешь. Да?

— Ну, вас сразу не забудешь. А кстати, вот так зажать хаси в кулаке, как вы сейчас, — у японцев знак угрозы. Даже каким-то специальным словом называется. Жора знает.

— Спросим у Жорки. Угроза, да? А чё, натурально. Они палками много чего умеют. Так у тебя, значит, хорошая память, всё помнишь?

— Ну, склероза пока нет.

— А сидишь — и не видишь, что и кто перед тобой. Это не склероз? А что? Проблемы?

— Да нет, так. Мелочи.

— Да ты зеленый весь, и глаза стекленеют. «Мелочи». Я же это знаю всё. Ты думаешь, если здоровый, так меня не крутило? Пополам раздирало! Вот сейчас — я, а вот — уже не я, а непонятно кто. Похоже?

— …Похоже. Только уже понятно кто.

— Реально? Не бывает.

— Нарисовать портрет?

— А можешь?

— Да он себя в зеркало рассматривал, а я слушал. Рост чуть ниже среднего, сложение не крепкое, волосы прямые длинные, вроде как кукольные, нос немного висячий, черты нерезкие, на лице полуулыбка-полуиспуг, чуть заикается, когда нервничает.

— Тоже, небось, художник.



— Типа того. И эти его художества у меня вот здесь уже! Но я до него доберусь. Я его уже, практически, вычислил. У Владимирской, где-то под крышей, колокольня видна. Найду!

— Найти не проблема. Дальше что?

— Не знаю что. Но я это радио отключу! Любым способом!

— Миску расколешь. А что, у них так втыкать палки в рис — тоже как-нибудь называется? «Харакири миске»?

— Нет. Татэбаси. У них, вообще-то, так не положено: означает плохое предзнаменование, но мы еще не Япония. У них всё что-то означает — культура такая, бессловесная. И все всё без слов усекают.

— Ну, так и мы можем. Это, по жизни, правильно, не всё надо говорить. А всё лишнее надо забывать. Поймешь это — и проблемы твои решатся. Не поймешь — их станет больше. Усёк?

— Как говорят японцы, я подумаю об этом.

— Смотри. Тебе жить… Жорка! Запиши на меня. Ну, давай пять, японец. Тонкие у тебя косточки-то. Ешь больше риса: кальций!

Да-а, лапа с гидроусилителем. Если б сжал… Ну, что, долго еще сидеть-то? Человек — сам поток своего времени, и оно может совпадать с внешним, а может разойтись с ним. Известна же такая болезнь — ускоренное старение. А у летаргиков оно замедляется, не стареют по тридцать лет. А проснувшись, наверстывают за год, то есть оно после этого сверхускоряется. Но это всё — органика, скорость физико-химии, а есть и другое, нефизиологическое, как бы нефизическое время. Вот, эти регрессии в прошлые жизни — ведь это значит, что те прошлые времена существуют наряду с нашим, одновременно: они все сосуществуют здесь, где мы, в нас. Во всяком случае, в прошлое есть вход. Только в прошлое? Есть, есть что-то… что-то другое. Альб говорил о каком-то постоянно мерцающем ином, еще одном измерении. Но как-то он в него не рвался. И Шнитке «Фауст-кантату» писать боялся, а певицы потом боялись петь. А Леверкюн у Т.М. почему не боялся? Смелый-то смелый, но не глупый же. Черт знает…

— Натюрлих. Хотя можно было и не беспокоить: вопрос элементарный.

— Это ты?

— Ваш покорный слуга! Посущественней вопросы будут?

— …Да! Я не понимаю, зачем ты вообще к нему являлся.

— А я ему сказал. Столковаться об условиях договора.

— Но ведь договор уже был заключен и уже пять лет как действовал. О чем еще толковать?

— Ну, он же о договоре не знал, поначалу и верить не хотел. Надо было привести в известность. Иначе это не договор, а убийство из-за угла.

— Для темных сил неприемлемо?

— Вот вы всё «темные силы, темные силы», а мы, в отличие от многих ваших, работаем честно, в открытую. И твоего Леверюона мы даже предупредили: «Не влезай, убьет!» Ну, а полез — получай. И знай, что получил. Всё честно, по любым уложеньям.

— Лжешь, как всегда. Ни о чем вы уже не столковывались. Просто явился и объявил ему. Зачем?

— «Лжешь»! Ты, вообще-то, фильтруй немножко. Зачем. Затем! Чтоб знал, что срок отмерен. Что любви не будет. Что все счастье, какое позволено, — в труде. Чтоб жизнь медом не казалась, или, изящно выражаясь, для трагического мироощущения художника. А то всё норовят где-нибудь хапнуть и нажраться. И потом от них ни черта толку не добьешься. Извиняюсь за саморекламу, но у вас это сейчас принято.

— Следишь за рекламой?

— А мы всегда идем в ногу со временем. «Идущие вместе» — украдено у нас: это наше кредо. Так что кипящее масло и прочее варварство ваших средних веков всё там и осталось. Теперь у нас «тефаль» думает о тебе. И только у нас ты оценишь такое попечение по достоинству. С большим нетерпением жду авторов этой рекламы — как и всей прочей; это у нас последний крик: мы их употребляем тем, что они рекламировали. И, между нами говоря, просто понуждать их глотать собственный «креатив» и смотреть, во что они превращаются, — это восторг! Вот настоящая Исправительная колония. «Будь справедлив!» Только у нас и осталась справедливость.

— И микроволновки есть?

— У нас что, забегаловка? Нам спешить некуда. И мы не халтурим, как ваши художники. Все-таки почему они у вас так любят нажираться, а? И до того, что уже никакого от них толку. От зажравшихся — тем более.

— Ну, такие душу, наверное, дешевле продают.

— Да на кой черт мне такие души! До черта у меня таких душ. Извиняюсь. Достали уже. Не занимаюсь я скупкой вторсырья, не мой профиль, понятно?

— Что это у тебя, нервы? У тебя?

— И что ты так удивляешься? Я еще Ивану объяснял: «воплощаюсь, так и принимаю последствия». А с вами дела вести — какие нужны нервы? Ивана-то помнишь? Вроде как общий родственник — иль уже нет? Хотя все вы теперь родственники, Ивана не помнящие. Фаустов вам подавай. Да и сами хоть куда: ложку бросил и — Фауст!

— А зачем надо было писать эту кантату?

— Не по адресу вопрос. Я же говорил, мы ничего не пишем и не создаем. Творить — это дело других. Мы только открываем им слух. А уж они, творцы, слышат Слово и воплощают. Слово-то не наше, да только без нас не услышат. Ну, ладно, на сегодня закончим, у меня еще тьма вызовов. До скорого!

— Опять глючишь?

— A-а? Да. Ничего, теперь уже недолго.

— Так ты что же, заказал?

— Ничего я не заказывал, подсунули, даже не заметил когда.

— Да-а, не ожидал. Да еще и без оплаты — так, баш на баш. Крутой ты стал коммерсант.

— Ну, растем помаленьку… То есть в каком смысле без оплаты? Сам говорил: итадакимасу. Чего ты так смотришь?

— Да нет, ничего. Неужели так сильно достало?

— Не то слово. Даже этот толстый заметил. Во туша, да? Ну, так что, клиент-то твой не пришел? Чего я тогда сижу?

— Да не знаю, чего ты сидишь. Может, сделку обмыть хочешь.

— Какую сделку, ты чего? Жорка, ты, по-моему, переработался, как твои японцы. Давай-ка, мы всю эту сушь побоку и раздавим бутылочку хорошего красного — я заказываю, я тоже твой клиент. Только лучше бы не здесь, а там, у тебя, как в прошлый раз.

— Красного… ну, да, естественно. Нет, извини, дела. Извини. Пойду.

— Да ладно, я все понимаю: гири долга. Который платежом красен. Ну, как говорится, всё было прекрасно — гочисосама! Верно, сэнсэй?

— Да не совсем… не совсем.

Почему так расплодилась у нас всякая чертовщина, сказки, фэнтэзи, боевики с бредовым уклоном? «Примитивизация культурного ландшафта в теряющей свой смысл стране». А потом? Снова искать смысл? Ну, значит, у нас большое будущее, мы в начале долгого пути. Как это скучно, думать про долгий путь! А где же место подвигу? Оно еще есть? Как сказать… Вот, писали, швейцарец какой-то попал в наш городок, ужаснулся бедности и грязи, теперь клянчит везде деньги, кормит стариков, школяров, игрушки малышам привозит. Не банкир, не цюрихский гном, просто инженер. Увидел, что голодные дети, старики. Просто человек. Чокнутый, конечно, детей пожалел. А дети запомнят. Он, может быть, один такой в их жизни и будет — запомнят. Как Митя доктора с его фунтом орехов. И вот уже сто лет с лишним прошло после этих орехов — революции, речи, подвиги, свершения — а дети голодные и старики брошенные. Этот вот подкармливает, чокнутый, в лице что-то от Деточкина. «И теперь плачу, немец, и теперь плачу, божий ты человек!» Gott der heilige Geist…

— Севка, ну что там с Никой, не слышал?

— Была у него. Вышла в пятнах, но, вроде, не выгнал.

— Так, может, обошлось?

— Добрый день, для кого он добрый. Филипп, загляните ко мне через минутку.

— Йес, сэр!

— Вот сейчас и узнаешь.

— Что ты все каркаешь? Кассандр.

Застегнем пуговку.

— Можно?

— Садитесь, Филипп. Как вы помните, я обещал найти для вас время. Я его нашел. Вы узнаёте эту папку, не так ли? Это подготовленные вами материалы к договору, среди которых есть просто ни с чем не сравнимые. Позвольте, я вам зачитаю. «Я не знаю, зачем так устроено, но каждому нужна помощь — сочувствием, участием, любовью. Те, кому она не нужна, вычеркивают себя». Это весьма, весьма сентенциозно. И как трогательно!

— Исидор Кирилыч…

— Нет-нет, вы послушайте, это интересно. «Каждый приговорен к самому себе, и каждый сам приводит приговор в исполнение». Это, как вы, конечно, поняли, позиция «Холодильные шкафы». Но какая глубина!

— Исидор Кро… Ки… — апчхи!

— Не перебивайте меня, Филипп, это не в ваших интересах. Так вот, позиция «Витрины». Извольте: «До Бетховена плохих концов в музыке не было, потому что была вера и люди верили, что все кончится хорошо. Но вера — ив самом деле опиум, наркоз, страусиная политика. Ведь съедят — что хорошего? Хорошо то, что, когда тебя едят под наркозом, ты улыбаешься и строишь планы. Да и сама картина. Одиноко торчащая посреди пустыни высоко задранная… в перьях, обращенная к смертельному врагу. Это красиво!» Меня трудно удивить, Филипп, однако ваше многоточие в перьях просто стоит у меня перед глазами. Достаточно. Я не требую от вас объяснений и не приму их. Меня только интересует, должен ли я проверять теперь все документы, которые вы готовите и оформляете?

— Да нет, там везде нормально, это только тут.

— К сожалению, у меня есть основания усомниться и в этом. Когда у вас отпуск?

— Ну, в конце мая. Я исправлю сегодня же.

— Пойдете с понедельника. Заодно и простуду подлечите. Приведите в порядок дела, горячие передайте Севе, остальные заморозьте.

— Так договор же.

— Надеюсь, вы понимаете, что доверить вам теперь такой договор я не могу.

— Но ведь я же всё сделал, подготовил…

— Молодой человек, любите бизнес в себе, а не себя в бизнесе. И не делайте из договора культа, я займусь им сам. Вам до отпуска дела хватит. Обсуждение закончено. Вы свободны.

Всё. Всё накрылось. Всё, что делал, все планы, расчеты. И всё из-за этого юродивого. Идиот проклятый, радиолюбитель!

— Ну, узнал?.. Ты в порядке?

— Отобрал «Грош».

— Чего и следовало ожидать. Ты какой-то наивный, Филя. Ты же простой манагер — ну кто тебе даст заключать миллионные сделки? Это же не твой уровень. С тобой разговаривали, потому что у нас еще много бизнесменов от сохи. А еще больше — от прилавка на рынке. Ну, прикинь: если ты директор по продажам, и тебе старший манагер приносит в клюве одну у.е., а простой — десять, что ты подумаешь? Что твой старший только клювом щелкает, а сам не может ни у.я. И на у.я. ему тогда столько платить? И если этот старший подал тебе, директору, такие сведения, значит, он в самом деле дурак. Но Крокодилыч не дурак, так что этот договор он бы у тебя забрал по-любому. Ну, и чего теперь?

— Дела я тебе передать должен.

— Чего — вообще? Ни хрена себе!

— Да не радуйся. В отпуск иду. С понедельника.

— A-а, ну, это другое дело. Чего мне радоваться? У меня своих хватает. Теперь еще твои волочь. Ну, давай, чего там.

— Некогда сейчас. Ухожу. Завтра.

— Так меня завтра не будет: на точках. А ты куда намылился?

— Значит, послезавтра. На опознание.

— A-а, да, ты же у нас главный ментоскоп. Ну, не промахнись, Ассунта. А то опознаешь не того — они посадят, им без разницы.

— Не промахнусь.


Цветомузыка форм — вот самый доступный язык природы, и художники переводят с него на языки музыки и пластики, учить которые нам тоже лень. Мы упрощаем их — типа короче, блин! — до примитивного «похоже — не похоже», по существу возвращая их природе, и возвращаемся сами. Типа руссоисты, блин. Типа критик, блин. Что еще там?..

— Да, Юрий, что случилось? Юра, я в машине, еду по делам, давай быстрей. Откуда ты знаешь, куда я еду? Какой дяденька, зачем ты разговариваешь на улицах с незна… В школе? У вас же там охрана. Что — срочно папе? Ну, читай. «Не огорчай меня, Хладомор»?! Где ты сейчас? Сиди с учительницей, пока не приедет мама, слышишь! Ни с кем больше не разговаривай и никуда не уходи, ты понял? Всё, жди.

Этого еще не хватало.

— Елена, ты где? Всё это не важно, сейчас поедешь и заберешь Юрку. Прямо сейчас! Да, случилось. Не спускай с него глаз ни на минуту. Ты меня слушай! Потом сразу домой, и никуда сегодня, ты слышишь? И никому не открывай! Приеду — объясню. Да, и можешь начать собираться, я с понедельника в отпуске. Ну, полетим по горящей. А он пусть учится, нечего дергать. Короче, никуда и никому, ты поняла? Всё.

Только этого еще не хватало. Только этого.

Облаяли. Огромная, черная, полтротуара занимала. Ничего не делал, не задел, просто мимо прошел. Проснулась, взвыла, залаяла, замигала спереди и сзади: такая оказалась нервная противоугонная система. Какое-то идет замещение живого неживым. Птицы подражают мобильникам. Тамагучи придумали — протезы души. Видел вот тоже как-то вечером: мужичок идет, шатаясь, и натыкается на стоящие в ряд машины. А они его по очереди облаивают разными голосами, как собаки в деревне. И он уже прошел давно, а они всё не успокоятся. И на мгновение стало не по себе, словно мир уже умер, а ты — в плохой сказке… Сжимается шагреневая кожа языка. Аффторам из паутины настоятельно рекомендуют выпить йаду. Идет вычитание слова. Слово уже не нужно. И вторая сигнальная теперь тоже — только от угона. А? Да еду, еду, сам ты Шумахер. И поворот проскочил. Заснул опять, черт. А язык музыки? Да, но он своеобразный: нельзя сказать, «о чем» она, но бывает слышно, что играют «не про то». Да, можно передавать и без слов, как Чаплин, Полунин. И Мурнау в немом «Последнем человеке» передал звук трубы смазанным — как сквозь слезы — бликом света на ободке. А Врубель тонкими уходящими вверх березками нарисовал голос Забелы и, кажется, вознес за нее молитву в предчувствии недалекой уже разлуки. Услышан, разумеется, не был… Но музыка как язык гармонии остается? Красота остается? Ну, куда ж она денется, ей еще мир спасать. А справится?

— Я в двенадцатый, меня на четыр…

— Свидетель? Документы. Проходите.

— …Можно? Я свидетель, меня на четыр…

— Симаков! Иди сюда. Проведешь опознание, составишь протокол. Чтоб всё по форме.

— Так я же никогда…

— А чему тебя там учат? Вот и применяй. Бланки в папке.

— А эти… понятые?

— Что, маленький, что ли? Никифорыч, баб куда отвели, в восьмой? Ну, приведи ему двух. Всё, я на выезде.

Тоже Крокодилыч. Везде свои Крокодилычи. Ну, давай, студент.

— Так, «предъявление лица для опознания… при естественном освещении в присутствии…» Мишка, ну где там Никифорыч? Вы свидетель? Паспорт. Значит, «в соответствии с частями первой, второй, четвертой, седьмой и девятой статьи сто девяносто три УПэКа РэФэ…», выйдите пока в коридорчик.

— Я?

— Вы опознающий? Вот и выйдите, когда надо будет, вас позовут.

Стулья хоть поставили, прогресс. Ну, что, в ногах правды нет. Сказать про наезд? Кому? Студенту?

— А куда вы нас ведете-то?

— Куда надо.

— А чего мы сделали-то?

— Иди давай, там узнаешь.

Это понятые. И им тоже не все понятно.

— Мишка, стулья тащи, сажать куда?

— Сколько надо? Сейчас найдем. Так, стульчик освободите-ка!

Ну, вот и правда. И прогресс, два в одном. А. Ш. как-то сказал: «Я, кажется, начал писать красивую музыку, какой позор!» Почему он так сказал? Пошутил? Но танго в кантате действительно дьявольски красивое. Бес попутал?

— Мину-уточку! Не надо голословных обвинений. Я и так вами крутом оклеветан. Давай разберемся.

— Подслушивал, как всегда?

— Ближе к телу! И к тексту. Вот, вы пишете: «Божественная красота антипода Творца скрывает его истинное лицо и помогает врагу рода человеческого обольщать людей». Вы хоть иногда читаете, что вы пишете? Откуда красота-то? А она от Творца, да-с. Это Его, это божественная красота. Так, перед тем как морализировать, уразумейте: «враг» и «антипод» обольщает истинной божественной красотой — не обманной, не фальшивой, а истинной, Богом данной, Бог-то давал не фальшивую, без обмана. Хуже не стала — потому и обольстительна. И не поддаться этому «обольщению» может только последняя неблагодарная тварь, забывшая, убившая в себе образ своего творца. Так кто, спрашивается, «попутал»? Теперь валяй, морализируй. Жвачки дать?

— Софист и лжец, как всегда. Дьявольская красота мнимая и обманчивая, и она, как известно, исчезает с первым криком петуха.

Назад Дальше