– Ты, камень, унеси все зло, причиненное моей душе и моему телу. От первого ужасного опыта и до сегодняшнего дня, когда я сближаюсь с богатыми мужчинами и позволяю им делать с собою все, что им угодно, а потом плачу в три ручья. И все это ради их связей, ради денег, ради нарядов и прочего тлена. Сама творю эти ужасы, сама же ими терзаюсь.
– Вы так несчастливы? – еще сильнее удивился Астрюк. Прокатились, называется, на побережье приятно провести время…
Я все швыряла и швыряла камни и никак не могла остановиться, и ярость, которая мной овладела, поразила меня саму. Завтрашний день больше не был завтрашним днем, и настоящее не было настоящим, и я словно провалилась в выкопанный мною колодец, и от каждого моего движения он становился все глубже. Вокруг прогуливались люди, играли дети, чайки выписывали в небе странные фигуры, а море было куда безмятежнее, чем мне бы хотелось.
– Ты, камень, лети в мой огород! Зачем я все время ищу приятия и уважения? Я ничего никому не должна. Зачем я теряю время, зачем хлопочу, зачем потом раскаиваюсь и погружаюсь во тьму, которая порабощает меня, приковывает меня к скале, отдает на поживу хищным птицам?
Мне никак не удавалось заплакать. Камни шлепались в воду, быть может, на дне они сложатся и воссоздадут Маргарету Зелле. Но я не хотела снова стать ею, той женщиной, которая заглянула в глаза жены Андреаса и ясно там прочитала, что наша судьба расписана наперед до мельчайших подробностей: нам надлежит родиться, выучиться, найти себе мужа, связать с ним жизнь – пусть даже он будет худшим человеком на земле, лишь бы окружающие не решили, что нас никто не хочет, что мы никому не нужны, – родить ему детей, состариться и провести остаток дней на стульчике у дома, глазея на прохожих, притворяясь, будто мы все в этой жизни поняли и знаем, и не умея заставить замолчать сердце, которое твердит: «Ты могла бы хотя бы попытаться жить иначе».
Над нами раздался истошный вопль чайки. Птица пролетела так близко, что Астрюк невольно вскинул руку, защищая глаза. Ее крики вернули меня к действительности, я снова была знаменитостью, уверенной в себе и своей красоте.
– Я хочу покончить со всем этим. Мне не нравится эта жизнь. Сколько еще лет я могу танцевать и давать представления?
Астрюк был честен.
– Лет пять.
– Значит, решено. С меня хватит.
Он взял меня за руку:
– Это никак невозможно. Есть подписанные договоры, мне придется платить неустойку. Кроме этого, вам как-то нужно зарабатывать себе на жизнь. Вы же не хотите кончить свои дни в гнусном клоповнике, вроде того, где жили до нашего знакомства?
– Хорошо, вначале я выполню условия договоров. Вы были добры ко мне, и я не хочу, чтобы вам пришлось расплачиваться за мои мании – величия… или ничтожности. И не тревожьтесь обо мне, с голода не умру.
И вдруг я начала рассказывать ему свою жизнь, рассказывать, не задумывась, взахлеб, выкладывать все, что я прятала в себе, пока лгала всему свету. Вдруг хлынули слезы. Встревоженный Астрюк стал спрашивать, что со мной, попросил успокоиться, но я все говорила и говорила, и больше он меня не прерывал, а слушал молча и сочувственно.
Я думала, что окончательно утону в черном колодце отчаянья, но вдруг оказалось, что, когда говоришь о своих ранах, – тех, что зарубцевались, и тех, что до сих пор кровоточат, – становишься сильнее. Теперь слезы лились не из глаз, а откуда-то из самого глубокого и темного уголка моего сердца, и, словно обретя собственный голос, рассказывали историю, которую я и сама не знала по-настоящему. И вот я уже была не в колодце, а плыла на плоту в непроглядной тьме, но где-то вдалеке, на горизонте, слабо брезжил свет маяка, готового вывести меня на сушу. Если позволит бурное море, если еще не слишком поздно.
Никогда прежде со мною не происходило ничего подобного. Я думала, что, заговорив о своих обидах, я только растравлю их еще сильней, но происходило обратное – омытые слезами язвы тотчас же затягивались.
Я то и дело бессильно колотила кулаками по гальке, руки были уже ссажены до крови, но я не чувствовала боли, потому что в этот момент я исцелялась. Я поняла, почему католики ходят к исповеди, зная, что священники такие же грешники, как они сами, если не хуже. Неважно, кто примет твою исповедь, важно открыть свою душу, чтобы солнечный свет и жар очистил ее, а дождевые воды – омыли. Именно это я делала теперь, рассказывая о себе мужчине, которого никак не могла считать близким. И именно поэтому я говорила с ним так свободно.
Очень нескоро, когда слезы иссякли, а рокот прибоя сумел успокоить меня, Астрюк дружески подхватил меня под руку и сказал, что надо поспешить, если мы хотим успеть на последний поезд в Париж. По дороге он делился со мною последними сплетнями из артистического мира – кто с кем спит, кого откуда выгнали.
Я хохотала и просила новых подробностей. Мой импресарио и впрямь оказался и мудр, и чуток, он знал, что история моей жизни излилась слезами, ушла в песок, где и пребудет вечно.
– Страна переживает лучшее время в своей истории. В каком году ты сюда приехала?
– Во время Всемирной выставки, Париж в те дни был куда провинциальнее, хотя мне, конечно, показалось, будто я очутилась в центре мира.
Послеполуденное солнце заглядывало в окно баснословно дорогого номера в «Отель Элизе». На столе было все, чем славится Франция: шампанское, абсент, шоколад, сыры и духи с ароматом свежесрезанных цветов. За окном виднелась башня, носящая теперь имя своего создателя Эйфеля.
Он поглядел на огромную железную конструкцию.
– Не для того возвели этот кошмар, чтобы он и после выставки тут торчал. Надеюсь, его разберут на части как можно быстрее.
Я могла бы ему возразить – просто, чтобы дать ему возможность привести свои аргументы и выйти из спора победителем. Но промолчала, а он продолжал говорить о Прекрасной эпохе. Объемы промышленного производства выросли втрое, на помощь крестьянину пришли машины, способные в одиночку выполнять работу десятерых сильных мужчин, магазины ломились от товаров, и – этому я была особенно рада – совершенно изменилась мода, так что у меня теперь был повод обновлять свой гардероб по меньшей мере дважды в год.
– Ты заметила – даже еда стала вкусней?
Еще бы мне не заметить: я начала заметно полнеть, и это мне совершенно не нравилось.
– Президент республики сказал мне, что количество велосипедов с трехсот семидесяти пяти тысяч в конце прошлого века увеличилось до трех миллионов! В дома провели газ и воду, люди получили возможность уезжать из города на выходные. Потребление кофе увеличилось вчетверо, и у пекарен больше не выстраиваются очереди за хлебом.
Да что же он на конференции, что ли?! Пожалуй, стоит зевнуть и вернуться к амплуа «дурочки».
Некогда военный министр, а ныне депутат Национальной ассамблеи Адольф Мессими поднялся с постели и стал надевать парадный мундир со всеми регалиями. Ему предстояла сегодня встреча с бывшими однополчанами, и он не мог появиться в офицерском собрании в штатском.
– У англичан, конечно, ужасный вкус, но в одном правы: они скромнее нас и на фронте носят свою жуткую бурую форму. Мы же считаем, что и умирать следует элегантно, и ходим в красных штанах и кепи, которые буквально кричат противнику: «Эй, я тут, цельтесь сюда! Вы что, не видите меня?»
Он засмеялся собственной шутке, и я, чтобы сделать ему приятное, подхватила. Потом начала одеваться. Я давно избавилась от иллюзий и надежд, что кто-нибудь полюбит меня такой, как я есть, и теперь вместе с данью восхищения и цветами спокойно принимала деньги – это была плата за мое умение притворяться. Я была уверена, что окончу дни мои, так и не познав любви, но не все ли равно? Любовь и власть стали для меня неразличимы.
Но я, конечно, не была настолько беспечна, чтобы дать заметить это еще кому-нибудь. Подойдя к Мессими, я звонко поцеловала его в щеку. Лицо его было наполовину скрыто усами – такими же, какие носил мой неудачник-муж.
Он положил на стол пухлый конверт, набитый банкнотами в тысячу франков.
– Прошу тебя понять меня правильно. Раз уж мы говорим о прогрессе, я думаю, что мы все должны способствовать ему. Я получаю много, а трачу куда меньше. Расценивай это как мой посильный вклад в стимулирование потребления.
Мессими снова засмеялся своей шутке – он искренне был убежден, что я в восторге от его наград, усов и дружбы с президентом, о которой он не забывал упомянуть при каждой встрече.
Если бы он понял, что все это было с моей стороны сплошным притворством, что любовь – по крайней мере моя любовь – не подчиняется никаким правилам, он непременно бросил бы меня, и я же осталась бы виновата. Он посещал меня не столько ради постельных забав: ему хотелось чувствовать себя любимым, как если бы страсть женщины могла пробудить в нем ощущение собственной неимоверной значимости.
Да, любовь и власть – это одно и то же, и не только для меня.
Да, любовь и власть – это одно и то же, и не только для меня.
Мессими вышел, и я принялась неторопливо одеваться. Следующая встреча у меня была поздно вечером в пригороде. Я успевала надеть лучшее свое платье и отправиться в Нёйи, где самый верный возлюбленный купил на мое имя виллу. Я подумывала, не попросить ли у него машину с шофером, но побоялась, что он заподозрит меня в стяжательстве.
Конечно, я могла бы вести себя, скажем так, решительнее. Он был банкиром с безупречной репутацией, благополучно женатым, и мне достаточно было обронить намек, чтобы устроить настоящий праздник газетам! Они теперь интересовались исключительно моими «знаменитыми любовниками» и напрочь забыли о том, какой путь я прошла и чего мне это стоило.
На суде я узнала, что в тот день была не одна – некто сидел в вестибюле, делал вид, что читает газету, и дожидался меня. Как только я вышла, он поднялся и незаметно двинулся за мною.
Я же шла по бульварам прекраснейшего в мире города, смотрела на оживленных, день ото дня все более нарядных посетителей в кафе, на снующих вокруг прохожих, ловила звуки скрипки, доносящиеся из окон и дверей наиболее изысканных заведений, и думала, что, пожалуй, жизнь была добра ко мне. И не нужно никого шантажировать, достаточно умело вложить полученные подарки – и на будущее я обеспечена. К тому же достаточно мне отдать на растерзание газетам хотя бы одного из моих любовников, и все прочие немедленно станут сторониться из боязни, что их связь со мною тоже станет достоянием публики.
Мой банкир выстроил настоящий замок – чтобы, как он говорил, перебраться туда на склоне лет. Бедолага, он был уже довольно стар, но никак не желал признать это и смириться. Я собиралась поехать к нему, провести с ним дня два-три, катаясь на лошади, и к воскресенью вернуться в Париж, прямо на ипподром «Лоншан», чтобы продемонстрировать поклонникам и завистникам, что я по-прежнему прекрасная наездница.
Но пока не стемнело, отчего бы не выпить ромашкового чаю? Я села за столик на открытой веранде какого-то кафе, и люди тут же начали поглядывать на меня, потому что лицо мое и фигура красовались теперь на почтовых открытках, доступных в любом киоске. Я сделала вид, что погружена в свои мысли и что у меня есть занятия поинтересней, чем замечать всеобщее назойливое внимание.
Но не успела я спросить себе чашку чаю, как незнакомый мужчина приблизился ко мне и сделал комплимент моей красоте. Как обычно в таких ситуациях, я светски улыбнулась, поблагодарила и отвернулась, но мужчину это не смутило.
– Вам нужна добрая чашка кофе – и вы оживете. – Он говорил по-французски с заметным акцентом, голландским или немецким.
Я не ответила. Он сделал знак гарсону.
– Чашку ромашкового чаю, пожалуйста, – попросила я, когда тот подошел.
Он улыбнулся мне и прикоснулся к шляпе, словно откланиваясь, но оказалось, что это всего лишь приветствие. Спросил, нельзя ли на минуту присесть за мой столик. Я ответила, что мне хотелось бы побыть одной.
– Такой женщине, как Мата Хари, не пристало быть одной, – сказал незнакомец.
И то, что он узнал меня, затронуло во мне струнку, которая отзывается почти в каждом человеке – тщеславие.
– Вероятно, вы еще не нашли того, что ищете, – продолжил он. – Вы уже признаны самой элегантной женщиной Парижа, я своими глазами читал это недавно в каком-то журнале. И теперь вам почти не к чему стремиться и нечего хотеть, не правда ли? И жизнь ваша вот-вот станет невыразимо скучна.
Я знала, что от подобных поклонников так просто не отделаться. Но откуда ему известно, что пишут обо мне в дамских журналах? Может быть, стоит дать ему шанс? Тем более что ехать в Нёйи еще рано.
– Ну, так как, вам еще удается отыскать в своей жизни что-нибудь новое? – настаивал он.
– Разумеется. Я смотрю на себя и всякий раз открываюсь себе с новой стороны. Разве есть что-нибудь интересней этого?
Больше не спрашивая разрешения, он просто пододвинул стул и уселся за мой столик, и когда официант принес мне чай, заказал большую чашку кофе.
– Грядет кризис, – продолжил он. – Франции будет очень трудно справиться с ним.
Совсем недавно я выслушала противоположный прогноз. Похоже, в наши дни всякому мужчине есть что сказать по поводу экономики, а меня эта тема не интересует абсолютно.
Но я решила немного поиграть с ним в его игру. И слово в слово, будто попугай, повторила все, что Мессими говорил мне по поводу Прекрасной эпохи. Если мой собеседник и удивился, он никак себя не выдал.
– Я говорю не только об экономике, но об общем упадке, о личностном распаде, о кризисе духовных ценностей. Как вам кажется, люди уже привыкли к этой штуке для бесед на расстоянии, которую американцы притащили на парижскую выставку и которая уже заполонила Европу? Миллионы лет человек говорил только с теми, кого мог увидеть. Внезапно, за какие-то десять лет, ему разделяют «видеть» и «говорить». Нам кажется, будто мы легко осваиваем новинки, но мы не замечаем, какое огромное влияние они оказывают на нас. Наше тело не успевает к ним привыкнуть. В результате, когда мы говорим по телефону, мы впадаем в состояние, схожее с религиозным трансом, мы слышим и видим удивительные вещи о нас самих.
Подошел официант со счетом. Мой собеседник умолк, ожидая, пока тот не отойдет на некоторое расстояние.
– Я уверен, что вас огорчает обилие афишек, где всякая вульгарная голая танцорка называет себя преемницей великой Маты Хари. И так во всем – никто не желает понимать. Еще греческие философы… Простите, я не утомил вас?
Я качнула головой, и он продолжал:
– Оставим греческих философов грекам. Все, что они говорили тысячи лет назад, верно до сих пор. Нигде не происходит ничего нового. На самом деле я хотел бы сделать вам одно предложение.
«Еще один», – меланхолично подумал я.
– Поскольку здесь к вам уже не относятся с тем почтением, какого вы заслуживаете, быть может, вы не отказались бы предстать перед публикой в городе, где ваше имя уже прогремело и где вас считают одной из величайших балерин современности? Я имею в виду город, откуда я приехал – Берлин.
Это было чрезвычайно заманчивое предложение.
– Если хотите, я могу представить вас своему импресарио…
Но мой собеседник перебил меня.
– Я предпочел бы договариваться напрямую. Ваш импресарио… мы, немцы, да, впрочем, как и ваши французы, не особенно любим иметь дело с этой нацией.
Я никогда не понимала, как можно испытывать к людям неприязнь из-за их религии. Я видела, как относились к евреям, а в бытность мою на Яве мне рассказали о страшной резне, устроенной людьми, молившимися богу без лица – они поклонялись священной книге, утверждая, будто книгу эту какому-то их пророку, чьего имени я тоже не запомнила, продиктовал ангел. А однажды мне подарили книгу под названием Коран – просто, чтобы я могла полюбоваться арабской каллиграфией. Но мой муж, обнаружив подарок, попросту приказал прислуге сжечь его в печи.
– Я и мои партнеры будем рады должным образом отблагодарить вас, – сказал мой собеседник и назвал сумму. Я спросила, сколько это будет во франках, и услышанное меня почти испугало. Подмывало немедленно сказать «да», но даме не следует так быстро соглашаться.
– В Берлине вам воздадут все почести, которых вы лишены здесь. Париж всегда был жесток к своим детям, в особенности к тем, кто уже приелся ему.
Сам того не желая, он попал в больное место. Эти самые мысли крутились у меня в голове, пока я шла по бульварам. Я вспомнила день у моря и Габриеля Астрюка. Неприятно, конечно, что этот договор будет заключен в обход моего импресарио. Но теперь главное – постараться не спугнуть удачу.
– Я подумаю, – сухо бросила я.
Прощаясь, он назвал мне гостиницу, в которой остановился, и сказал, что будет ждать моего ответа до завтра, а потом вернется в Берлин. Из кафе я отправилась прямиком к Астрюку. Действительно, афишки и листовки с именами людей, только-только пришедших к славе, повергали меня в глубокую печаль. Но что было делать, я не могла повернуть время вспять.
Астрюк принял меня со своей обычной галантностью, словно для него я была важней всех прочих клиентов. Я пересказала ему беседу в кафе и добавила, что вне зависимости от того, как все обернется в Берлине, он свои комиссионные получит.
Он спросил только:
– Что, прямо сейчас?
Я не вполне поняла, что он имел в виду. Мне показалось, что он как-то непривычно сух со мною.
– Да, прямо сейчас. Пока у меня еще есть, что показать публике.
Астрюк кивнул, соглашаясь с этим доводом, и пожелал мне счастья. Потом сказал, что ему не нужно никаких комиссионных и что, возможно, для меня пришла пора начинать откладывать деньги, да и на тряпки тратить поменьше.
Я сказала, что он прав, и вышла. Мне подумалось, что, наверное, он еще не совсем пришел в себя после провала его театрального проекта. Должно быть, он был на грани банкротства. Но как Астрюк мог не понимать, что, поставив «Весну священную» с плагиатором Нижинским в главной партии, он сам накликал бурю, которая в щепы разнесет построенный им корабль?