Очень скучным ей тогда все это показалось! И Федор Ильич показался невыносимым занудой, хотя она и слова такого еще не знала.
– Ты всегда был невыносимым занудой, Царь, – повторила Саша, глядя сейчас в его глаза.
За сорок лет эти глаза, их спокойный взгляд не изменились ни на йоту.
– До того как женился на Кире, – сказал Федор, – я считал, что это мой безнадежный изъян.
– А после того как женился?
– Она убедила меня, что это всего лишь особенность характера. С которой можно жить.
Он каким-то непонятным образом уводил Сашины мысли от пропасти, в которую она только что заглянула. Она спрашивала его о чем-то, и спрашивала вроде бы машинально, но тут же понимала, что ей интересно услышать его ответ. Да, почти интересно. Почти интересно.
– Ты какая-то встревоженная, – сказал он. – Я могу тебе помочь?
Саша улыбнулась. Федька произнес это совсем по-американски, даже интонации такие же, с какими спросил бы здесь об этом любой прохожий, увидев, например, что старик, идя по улице, побледнел и прислонился к дереву. Но интонации не имели значения. Суть вопроса и, главное, суть того, что вывело этот вопрос из глубины Федькиной натуры, не изменились с его рождения, и перелет через Атлантику не имел решающего значения.
– Не обращай внимания, Федь, – сказала она. – Я же творческая личность. У нас все не как у людей. Просто настроение такое… Встревоженное. – И, чтобы ее слова показались ему убедительнее, объяснила: – Просто я не знаю, оставаться мне здесь или в Москву возвращаться.
– Оставайся сколько хочешь. – Он пожал плечами. – Ты нам не мешаешь. Ты гость необременительный.
– Радушный ты, Царь, прямо слеза прошибает, – усмехнулась Саша. – Но я не про гости. Я вообще не знаю, понимаешь? Вообще – возвращаться или нет.
Вообще она не знала, как дальше жить. Но обсуждать это с Федькой ей не хотелось. И не рассказывать же ему о том, что произошло у нее с Филиппом.
Это был слишком сильный удар, о таком не рассказывают даже самым близким людям.
– Да, это проблема, – кивнул Царь. – Мы с Кирой тоже не можем решить. То есть пока, конечно, здесь будем сидеть, тем более Тихон в колледж поступает. Но дальше, когда девочка подрастет…
– Ну да, Кирке на работу захочется, – кивнула Саша.
– Дело не в работе. Во всяком случае, не только в работе. С одной стороны, мир оказался не так уж велик, и вроде бы не так уж важно, где находится твое физическое тело. В любой момент переместишь его куда угодно и на какое угодно время. Но с другой стороны, именно когда нет внешних препятствий, то внутренние приобретают свое настоящее значение.
С этим Саша была согласна. Никогда она не считала значимыми препятствия внешние и всю свою жизнь выстроила так, чтобы в ней имели значение только внутренние мотивы и побуждения.
«Филипп сказал, что уже узнал все, что ему хотелось бы знать обо мне».
Эта мысль пришла невпопад, без всякой связи с тем, о чем они говорили сейчас с Царем. Наверное, так теперь и будет: всплывают в памяти слова, которые сказал ей Филипп, всплывают посреди любого разговора, времени, места – и задыхаешься, как будто в сердце тебя ударили кулаком. Да, так теперь всегда и будет. Придется к этому привыкнуть, как пришлось привыкнуть к тому, что пропал голос. Господи, да что ж все это случилось с ней сразу, подряд?!
Голос Федора отвлек Сашу от ее невеселых мыслей.
– Я анализирую, что не позволяет мне переехать в Америку совсем, – сказал Царь. – Точнее, что мешает мне считать, что живу я здесь, а в Москву только по мере необходимости приезжаю. Анализирую и не нахожу ни одной рациональной причины.
– Возраст, может быть, – сказала она.
– В моем случае – не может быть. Я провел здесь большую часть молодости. Я окончил Колумбийский университет. У меня в Нью-Йорке не меньше хороших знакомых, чем в Москве. У меня здесь дом, востребованная профессия и приличный доход. Вот ты говоришь, что я зануда…
– Да я не то чтобы…
– Но в данном случае всего моего занудства не хватает, чтобы сколько-нибудь разумно объяснить мое же собственное поведение.
Саша уже давно сидела на скамеечке рядом с Федором. Как сидели они когда-то во дворе. Только теперь она не пыталась сбежать, да и рассказывал он ей не о скорости ветра и солнечного света, а о вещах более важных и насущных для них обоих.
Она присмотрелась – на щеке у Царя проступило красное пятно. Оно было заметно даже в неярком свете фонарика, прикрепленного к углу веранды. Каждому, кто знал Федьку так, как Саша, понятно было, что это пятно – знак сильного волнения.
– Меня недавно на телевидение зазвали, – сказал он. – В Москве. Какое-то ток-шоу, и нужен был экономический эксперт. Знал бы, что это такое, не пошел бы.
– А что это такое?
– Ну, что-то совсем уж… Необременительное для ума. Встретили, завели в комнату для гостей. Сидят люди, пьют чай, беседуют. Я слушаю – интересно же. Мы же с ними по разным орбитам вращаемся, даже если центр вращения у нас общий. Ну, слушаю. Женщина рассказывает, как восемь часов на морозе простояла, чтобы к поясу Богородицы приложиться. Из Греции его на неделю привозили, насколько я понял, и очередь к нему с ночи надо было занимать. Рассказывает со счастливым придыханием, как от холода сознание потеряла, как отогревали ее. А все на нее с таким восхищением смотрят, будто она лекарство от рака изобрела. Другая вдруг говорит: а зачем было восемь часов стоять, в Обыденском переулке в церкви точно такой кусочек пояса Богородицы есть, никуда его не увезут, пойди да приложись. Такая тишина повисла, будто она каждого лично оскорбила. Все на нее исподлобья смотрят, как на врага народа. Тут мужчина вступает в разговор, сурового такого, но вполне вроде бы вменяемого вида. Да, говорит, весь мир социализм строит, а мы, здрасьте-пожалте, капитализм. Государь нам, говорит, нужен, не можем мы без государя. – Федор покрутил головой, словно отгоняя наваждение. – Я думал, свихнусь сейчас. Что это, к чему это, какой государь, кто социализм строит, где он это видел, для чего сказал, можно все это хоть как-то объяснить? По-моему, нельзя.
– А зачем это объяснять? – пожала плечами Саша. – Зачем искать смысл в этих потоках невежества? Нет в них смысла, Федор Ильич, и не трать ты на это свой светлый разум. Киркина бабушка когда-то говорила, я отлично помню: эти существа произошли не от Адама. И что у них голова с двумя ушами, рот, нос, и с виду они на людей похожи – не имеет значения. Что с ними делать, непонятно. Остается только держаться от них подальше.
– Насчет Адама не знаю, я вообще с сомнением отношусь к этой теории, а что держаться подальше – безусловно, и с удовольствием бы я на пушечный выстрел к ним не приближался. Но то, с чем они связаны… Ведь и я с этим связан, Саша! Это даже названия не имеет. Нет таких слов, которые правильно это описывали бы.
Он замолчал. Саша молчала тоже. Небо было ясным, и мерцали на нем яркие звезды. Мир был тих и прекрасен, и можно было вечно сидеть в объятиях этого надежного мира.
Но покоя не было в душе. А почему? Саша не знала.
Глава 18
Она шла через луг, ей то и дело приходилось выпутывать ноги из ромашковых и колокольчиковых стеблей, и дважды она чуть не упала.
Саша с Киркой и Любой еще в детстве заметили, что каждый год кофельцевский луг сплошь покрывается либо ромашками, либо колокольчиками, и каждую весну спорили, что же вырастет нынешним летом.
А в этом году и колокольчиков, и ромашек – косой коси. Саша запыхалась и устала, хотя через луг-то пошла как раз для того, чтобы сократить путь от электрички к дачам.
Может быть, она не приехала бы сюда вовсе. Она сидела у Киры и Федьки в Нью-Джерси весь апрель, и май, и июнь, сидела как в зачарованном царстве, не замечала течения дней и не хотела замечать. Только какие-нибудь новые Маруськины улыбки и навыки мелькали перед нею, как верстовые столбы времени.
«Надо что-то делать, – иногда говорила она себе. – Ведь так нельзя».
И тут же себе же отвечала: «А зачем? Я делала, я всю жизнь что-то делала, я была энергична, настойчива, я не плыла по течению, я многого добилась. И что?»
Всегда она морщилась, слыша рассуждения о смысле жизни, всегда считала, что разговоры эти ведутся от праздности, от никчемности, и вдруг оказалось, что жизнь без смысла гораздо хуже и праздности, и никчемности, вместе взятых. А самое ужасное, что наполнить ее смыслом, как бочку водой, невозможно, он либо есть, либо нет, и причина его наличия или отсутствия непонятна.
Может, она долго еще не тронулась бы с места, обездвиженная унынием, если бы не позвонил папа и не сказал, что они с мамой приезжают в отпуск в Москву и хотят, конечно, ее видеть.
За всеми своими страстями, счастливыми и наоборот, Саша не то что позабыла о родителях, но они словно бы отошли на обочину ее сознания. А теперь никаких страстей не было, и она обрадовалась вестям от них, и если не очнулась от своего оцепенения, то все-таки встрепенулась и подумала, что поехать в Москву, чтобы увидеться с ними, конечно же, надо.
И вот шла она теперь через кофельцевский луг и дышала уже из-за этих цепких цветочков как усталая собака, разве что язык на плечо не свешивала.
Саша вспомнила про Кофельцы случайно и всего за день до приезда родителей. А ведь понятно же, что они захотят поехать на дачу!
Родители любили Кофельцы, да и Саша любила тоже. В детстве, может, любила даже больше, чем свой московский двор на углу Малой Бронной и Спиридоньевского, тем более что персонажи в дачном мире были те же самые, что и во дворе.
Дачный поселок построили сразу после войны для сотрудников академических институтов. Первые кофельцевские жители были историками, филологами, географами и этнографами. С тех пор все, конечно, переменилось, перемешалось, но людей совсем уж чужеродных здесь, как ни странно, почти не завелось.
Во всяком случае дом, в одной половине которого жили Тенета, а в другой Иваровские, за всю Сашину жизнь не изменился нисколько. Что-то в нем чинили и подновляли, но все так же скрипел он ночами от ветра, и так же обшит был простым тесом, и так же похож на каравеллу Колумба.
Саша не удосужилась съездить в Кофельцы с тех пор, как, потрясенная потерей голоса, перебралась из Вены в Москву, или не перебралась, а просто оказалась, или… Теперь это было уже неважно. Как бы там ни было, она сообразила, что перед родительским приездом неплохо бы взглянуть, что творится на даче. Может, крыша провалилась, наведались воры, из мебели остались только подоконники.
Она ехала в электричке и не чувствовала никакой радости от того, что окажется там, где прошли лучшие, может быть, дни ее детства и ранней юности. Пустота и равнодушие заполнили ее душу так всеобъемно, что даже не по себе становилось.
Чтобы как-то себя встряхнуть, Саша подумала о Филиппе – постаралась его представить. Может быть, эта жестокость по отношению к самой себе окажется для нее живительной?
Она попыталась увидеть перед собою его лицо – губы манящего изгиба, ярко блестящие черные глаза – и вдруг поняла, что настоящий его облик от нее ускользает. И внешний облик, и, главное, внутренний. Каким он был, этот мужчина, которого она вроде бы любила, – добрым, злым, веселым, печальным? Она старалась воспроизвести его силой своего воображения, но все, что было он, ускользало из ее сознания прежде, чем она успевала что-либо о нем понять. Он проходил сквозь нее бесследно, и Саша сознавала, что не знает о нем ничего, что помогло бы ей удержать его в памяти. Не знает даже обычных человеческих подробностей его жизни – был ли он женат, есть ли у него дети?
Когда они были вместе, это казалось ей неважным. А то, что казалось важным, оказалось иллюзией.
И надо ли в таком случае удивляться, что они расстались словно бы мимоходом?
Саша наконец перешла через луг и выбралась на дорогу. Это было не асфальтовое шоссе, а обыкновенный проселок, которым луг был прорезан насквозь. Идти стало легко, не приходилось пробиваться сквозь чересчур густое разнотравье.
Она остановилась, чтобы отдышаться.
Утро было теплое и пасмурное. Солнце коротко показывалось в разрывах туч; кажется, собирался дождь. Лето катилось к середине, луговые травы и древесные листья уже утратили яркость, но зелень их приобрела ту глубину, какая бывает только в июле.
Саша вспомнила вдруг, как ехали однажды по этому проселку на машине, которую Царь взял у отца, чтобы отвезти всю их честную компанию в Шахматово. Когда это было-то? Двадцать лет назад! Саша поняла: сегодня, сейчас ей кажется, что это происходило вчера. От такого понимания ей стало страшно.
Поездку в Шахматово затеяла тогда именно она. И удивительно не то, что затеяла, а то, что раньше никто из них не сообразил туда съездить: блоковская усадьба находилась всего в тридцати километрах от Кофелец.
В машину еле втиснулись, потому что к их компании прибавился в тот день еще Сашин консерваторский однокурсник с роскошным именем Александр Остерман-Серебряный. Всю дорогу они с этим Саней пели на два голоса про стежки-дорожки, которые позарастали мохом-травою, где мы гуляли, милый, с тобою, и их голоса вырывались в открытые окна машины, пронизывали воздух, сливались с голосами птиц, перелетающих с ветки на ветку, и птицы-певуньи эти, и стежки-дорожки в лесу были точно такие, как в песне.
И все здесь было точно такое, как… Саша не сразу поняла, что поразило ее, когда вошла она в пределы шахматовской усадьбы, где со времен Блока не сохранилось ни единого строения. Не было ни дома с витражным окном в мезонине, ни калитки, ведущей в сад, – ничего, ничего блоковского здесь уже не было. Но лес, через который они ехали сюда, и поляны, и проселок, и утренний туман, это все было то самое, что Блок так завораживающе перечислил.
Леса, поляны, и проселки, и шоссе, наша русская дорога, наши русские туманы, наши шелесты в овсе – все это находилось в сорока минутах от Москвы на электричке и прямо рядом с дачей, на которой Саша выросла, на которой они все выросли – Кира, Люба, Федор Ильич.
Эта простая догадка так ее поразила, что она даже не смогла объяснить ее суть, и Кирка, конечно, подняла ее на смех: «А ты думала, Шахматово в Сибири, что ли?» – и только Саня Остерман-Серебряный, кажется, понял, о чем она говорит, не зря же они так слаженно пели с ним про то, как бедное сердце плачет-страдает…
Погрузившись в воспоминания, Саша не заметила, что не идет по направлению к дачам, а стоит посреди проселка по щиколотки в пыли. Как пронзителен оказался в ее памяти тот день! Может, потому, что только теперь она поняла, как прихотливо отнеслась судьба к ним ко всем – неожиданно, непредсказуемо соединила Кирку с Царем, Любу с Саней Остерманом, хотя никто из них в тот день и представить себе не мог эти будущие соединения.
Даже то, что сама она шла сегодняшним утром и по проселку этому, и по жизни одна, – даже это не отозвалось сейчас в ее сердце болью. Все равно он был, тот день, и леса, поляны, и проселки, и шоссе, и эта вот проселочная пыль с необыкновенным, ни на что не похожим запахом…
Пыль вдруг взвихрилась бурунчиками. Саша встрепенулась. Пока она размышляла о невыразимых материях, начался дождь, давно уже собиравшийся в тучах. Саша побежала по проселку.
Капли становились все крупнее, все чаще, через пять минут дождь обрушился на землю сплошной стеной, а дачи еще даже не показались за поворотом.
Зато она увидела за этим проселочным поворотом церковь. И как забыла только? Церковь была старая, невысокая и какая-то широкая, с маленькой луковкой, выкрашенной в темно-коричневый цвет.
Во времена Сашиного детства эта церковь стояла заброшенная и заколоченная, но потом ее восстановили, и теперь она, к счастью, была открыта.
Саша взбежала на крыльцо, изо всех сил потянула за кольцо, закрепленное на тяжелой двери, и вошла вовнутрь.
Ее отношение к церкви было двойственным. Что в жизни есть высший смысл и высшая воля, от человека скрытая, не вызывало у нее сомнений. И библейская история представлялась ей убедительной, тем более что огоньками этой истории было подсвечено искусство. И красоту церковного пения невозможно было не чувствовать. Но все это стояло в ее сознании отдельно от служб, обрядов и особенно от такой непонятной штуки, как посты, которые, по ее наблюдениям, для большинства людей являлись только удобным способом посидеть на разгрузочной диете, чувствуя себя при этом праведными без особенных усилий и с пользой для здоровья.