И Карюха послушно тронула. Скрипнул снег под полозьями, сдвинулся воз. Пелагея Ильинична сбоку бежала, понукала, хваталась за обводья в особо топком снегу и тоже тянула, напрягалась из последних сил. Так вдвоем они и вытянули воз на хорошо укатанную дорогу. Едва отдышавшись, Пелагея Ильинична сгрузила вторую половину леса и завернула Карюху за оставленными бревнами. Но тянуть из сугроба лесины оказалось куда как труднее, чем сваливать их с саней, и она, без толку подступившись несколько раз, бессильно опустилась на обводину.
Мороза она не чуяла, лишь догадывалась о нем по тому, как гулко потрескивали деревья в тайге да схватывалось дыхание стойким парком. А самой-то мерзнуть было некогда, от делянки-то таким вот макаром и тащились они с Карюхой. Где Карюха падала, а где и она — Пелагея Ильинична. И уже упрекала себя Пелагея Ильинична за то, что пожадовала сегодня, хотела вместо двух ходок — одной обернуться, да баньку успеть протопить, да Митьку хорошенько накупать, так как закашлял он что-то не по-хорошему. А там стирка приспела, картошка в подполе до сих пор не перебрана, в стайке черт ногу сломит — корова хребтиной потолок подпирает, да и мало ли дел по дому. Хорошо хоть сама за четыре года войны никакой хвори не знала, так бы и совсем погибель, хоть иди да в реку бросайся.
Задумалась Пелагея Ильинична и не заметила, как вывернулся из-за поворота на хорошей рыси пегий жеребчик, впряженный в легкую, из ивы плетенную, кошевку. И опомнилась, лишь когда Карюха прянула ушами и заржала легонько.
Жеребчик резко затормозил, оседая на задние ноги и всхрапывая от молодого азарта. Бросив вожжи, из кошевки тяжело вывалился Гараська Метелкин.
— Бог в помощь, Пелагеюшка,— поприветствовал ее Гараська, доставая кисет из ладного, хорошо сидящего на нем полушубка.
— На бога надейся, да сам не плошай,— нахмурилась Пелагея Ильинична,— он помогает, когда мужик в доме, а когда нет никого, так и бога не дозовешься.
— Плохо зовешь, значит,— Гараська присел рядом, попыхивая самокруткой в короткие пшеничные усы. От махорочного дыма, от всей ладной и крепкой Гараськиной фигуры пахнуло на Пелагею Ильиничну до боли знакомым, славным мужицким духом. Вот так- то и Сам присядет рядышком, смолит в потолок и помалкивает. А сердце-то и заходится от великой бабьей радости, от надежной силушки, на которую каждый миг опереться можно.
— Что воз-то развалила? — покосился на нее Гараська пустым бельмом левого глаза, и она вспомнила, как еще в детстве дразнила его за этот глаз бельмаком, и как уже в девках лупанула его этим словом, когда не стало прохода на вечерках.
— Не потянула Карюха, вот и развалила.
— Так меньше наваливать надо, а то наперла по самые уши.
— Сама знаю, что меньше. Хотела одной ходкой обойтись. Ну ладно, — поднялась Пелагея Ильинична,— посторонись, а то мы тут до вечера прокукуем.
Пелагея Ильинична взялась за вагу и со зла, что стоит Гараська и молча наблюдает за нею, махом вывернула самую здоровую комелину. Но когда поддела вершинку на прицепные сани, комель тяжело ухнул обратно в снег.
— Паразит,— не выдержала Пелагея Ильинична,— чтоб тебе пусто было.— И чуть не расплакалась снова, но сдержалась при Гараське, не хотела свою слабость при нем выказывать.
— Так и рожать не будешь,— усмехнулся Гараська, втаптывая катанком окурок в снег.
— А я вроде бы и не собиралась,— глянула она в единственный Гараськин глаз и сердито двинулась опять к комельку.
— Погодь,— Гараська быстро скинул полушубок и встал к комлям,— заходи к
вершинкам, а то и впрямь живота лишишься.
Через полчаса воз был загружен и увязан веревками.
— Ну, спасибо тебе, Гарасий Васильевич,— поблагодарила Пелагея Ильинична,— теперь я и с банькой управиться поспею.
— Среди недели-то? — Гараська уже влез в полушубок и опять усмешливо смотрел на нее.
— Да Митька худо кашляет. Напарить хочу его.
— В таком разе жди и меня на парок,— Гараська умостился в кошеве и сдерживал мерина, остывшего на морозе.
— Приходи,— засмеялась Пелагея Ильинична,— я тебя кипятком враз-то и обогрею.— На том и разъехались...
Пока топилась баня, Пелагея Ильинична выворачивала навоз из стайки. Митька вертелся рядом, помогал матери, довольнехонький, что она сегодня с обеда дома осталась. Хотела Пелагея Ильинична его в избу загнать, да где там, такую слезу Митька пустил, что хоть в подол собирай. С февраля Митьке пошел четвертый годок и как-то заметно, на глазах потянулся он в рост. И Пелагея Ильинична была рада-радехонька, что не поддалась летом на уговоры, не сдала корову и теперь было чем Митькин рост поддержать. А уж досталась ей в эту зиму коровенка, слов нет: по ночам полянки обкашивала, при луне, и на ней же, на коровенке, сено в огород свезла. Спасибо, Самсониха помогла, стожок вместе завели и завершили.
До картошки в этот день у нее руки так и не дошли. Пока она вычистила стайку, банька уже поспела. Пелагея Ильинична выгребла угарные угли, вымыла пол, а в предбанник свежих еловых веток набросала.
— Ну, Дмитрий, пошли теперь париться,— сказала она сыну, собирая белье на стирку.
— А папка парился? — нахмурил белесые бровки Митька.
— Парился. Митя, парился. Да еще как, нам с тобой не чета.
— А братка?
— И братка парился.
— А городской братка тоже парился?
Вздохнула Пелагея Ильинична, погладила Митьку по голове и грустно сказала:
— И он парился, Митя. Мужики завсегда парятся, и ты ведь у меня мужик?
— Мужик,— подумав, твердо ответил Митька.— Я большой вырасту.
— Вот и хорошо. Будешь меня на лодке катать да песни распевать.
Управившись с Митькой и уложив его спать, Пелагея Ильинична и сама взялась попариться. Поддав парку, забралась на полок и вольно легла, чувствуя, как проникает тепло до самых косточек. Подслеповато светился в оконце каганец, потрескивали остывающие камни, и не заметила Пелагея Ильинична, как сморило ее, увело в сон. А когда открыла глаза, обомлела. Стоял над ней Гараська в чем мать родила и по-давешнему, как в лесу, усмехался. Может, думал, что и здесь он нужен, что и здесь она от его помощи не откажется.
— Не жалко парку, Пелагея? — спросил Гараська шепотом и потянулся к ней.
Опомнилась Пелагея Ильинична, вскочить хотела, но Гараська проворней оказался: придавил ее к полку и рукой по груди шарит, а что там шарить, когда все на виду. Ну, а потом просто было, двинула она его по мужскому месту, и скатился Гараська с полка, застонал, что тебе зверь какой-нибудь. Схватила Пелагея Ильинична чугунок с кипятком и окатила бы, да выскочил Гараська в предбанник. Потом уже и смех разобрал, когда он
одежку свою выпрашивал. А и дура была, что отдала, пусть бы голяком домой
топал да объяснил там, из каких таких гостей он вернулся.
А на другой-то день и накатилась беда на Пелагею Ильиничну с Митькой — пришла похоронка на Самого. Ох, век бы не помнить той минуты, когда принимала эту похоронку и уже по лицу почтаря знала, что за весточку он принес ей сегодня. Не знала только — который...
Хлопнула калитка на улице, и Пелагея Ильинична вздрогнула, очнулась от дум своих, прислушалась и узнала быстрые Любавины шаги.
Любава вошла, раскрасневшаяся с мороза, белый заячий платочек на бок сбит, темная челочка на правую бровь высыпала. Круглое личико ее, все больше печалью обозначенное, теперь радостью светилось, а от ладной фигурки — в самом соку девка-то — так и веяло силой и статью русской, так что Пелагея Ильинична и залюбовалась невольно невесткой.
— Ты, дева, аль с новостями хорошими? — полюбопытствовала Пелагея Ильинична.
— Да как вам сказать, Пелагея Ильинична? — замялась Любава, скидывая шубейку и валенки.
— Да так и говори, как есть.
— На работу я устроилась,— Любава замерла у порога и смотрела выжидательно на Пелагею Ильиничну. Теперь уже в платье, сильно заталенном, с двумя клинышками по подолу и глубоким вырезом, так что начало матовой грудки видно было, Любава и того краше Пелагее Ильиничне показалась. «Ишь, девка, ровно засветилась вся,— обрадовалась Пелагея Ильинична,— может, и отойдет со временем, к дому привыкнет, а там уж и Митрия разглядит...»
— Вон как,— удивилась Пелагея Ильинична,— и куда же ты навострилась?
— В леспромхоз.
— А что делать-то?
— Десятницей зачислили. На нижний склад.
— Да ты че у порога-то встряла? — вдруг рассердилась Пелагея Ильинична, но глаза ее лучились усмешкой и любопытством. Никак она не ожидала от невестушки такой прыти.
— Там ведь, дева, на морозе надо день-деньской выстоять. Не боязно?
— Нет, Пелагея Ильинична,— весело откликнулась Любава,— не боязно.
11
Про Верхотинку в Макаровке говаривали: «По Верхотинке пойти — сапоги сносишь; лодкой проплыть— весла сточишь». Так оно и было. Петляла горная речка, словно заяц по кустам, а на каждой петле то завал из могучих деревьев, то порожек светлые воды разбивает. Но уж зато красотища здесь — неописуемая. Выбегают деревья на самые берега и в особенно узких местах чуть ли кронами над речкой не смыкаются. А там, где нет леса, стоят неприступные скалы, вразнобой покрытые кедровым стлаником да мхами. Сюда в летние месяцы выходят на отстой изюбры, спасаясь от гнуса.
Про Верхотинку в Макаровке говаривали: «По Верхотинке пойти — сапоги сносишь; лодкой проплыть— весла сточишь». Так оно и было. Петляла горная речка, словно заяц по кустам, а на каждой петле то завал из могучих деревьев, то порожек светлые воды разбивает. Но уж зато красотища здесь — неописуемая. Выбегают деревья на самые берега и в особенно узких местах чуть ли кронами над речкой не смыкаются. А там, где нет леса, стоят неприступные скалы, вразнобой покрытые кедровым стлаником да мхами. Сюда в летние месяцы выходят на отстой изюбры, спасаясь от гнуса.
И если кому доводилось видеть эту картину — на самой круче стоит одинокий красавец, гордо вскинув ветвистую голову,— то уж ввек не позабудется она. А в тех местах, где густо и пышно зацветает над берегами по весне черемуха, осенью не в
диковину повстречать гималайского медведя.
Струятся воды реки, стремительные и прозрачные, густо обсыпанные опавшими листьями. Выносятся на редкие плесы, завихриваются на крутых излучинах, взлетают на пороги, бьются в каменные скалы — и так до самого устья, где самую малость им вольготнее становится среди расступившихся гор Сихотэ-Алиня.
Сидя на корме, успевает Митька лодкой править, послушно выполнять все причудливые повороты и извивы Верхотинки, успевает и за берегом смотреть. Это только на первый взгляд мертвыми кажутся суровые берега, а если присмотреться, да со знанием дела присмотреться,— кипит жизнь, развивается по своим извечным законам, по мудро заведенным порядкам. Вот под нависшими над водой дернинами, между подмытыми корнями деревьев мелькнуло что-то темное, и Митька уже определил, что завела здесь гнездовье какая-то неизвестная ему выдра. Видимо, спустилась летом по течению, да и облюбовала местечко еще никем не занятое. «Пусть ее,— спокойно думает Митька,— потомства наплодит — веселее жить будет». И дальше несется лодка, обходя пороги и выворотки, разбивая светлые струи на две бурлящие дорожки.
А в одном месте успел заметить Митька коренастую, большеклювую фигуру птахи с коротким хвостом и обрадовался негаданной встрече с зимородком. Заметив приближающуюся лодку, зимородок порхнул с ветки и, сверкнув голубоватым пламенем, мгновенно пропал с глаз.
— Испортил рыбалку птахе,— пожалел Митька,— к отлету жирует. Да и пора. На старицах ледок по ночам занимается, скоро уже забереги и по Верхотинке пойдут».
Привольно Митьке, покойно в тайге. Все мысли горькие и дела суетные отступились от него, словно высвободив душу для просторной и вольной жизни. Да и как не зарадуешься, если это родовые их места. Спокон веков Сенотрусовы здесь промышляли. Отец по этим местам не один год хаживал, Петро здесь же зверовал, и память о них имеется — крепко рубленные, на добрую сотню лет, зимовья. И затеси еще сохранились, по которым к медвежьим берлогам выходили. Подзатянулисъ затеси-то, забурели от времени, не враз и углядишь. Но это смотря кто не углядит, а у Митьки они все на учете и рядом свежие оставлены, уже его затеси, может, и они потом кому сгодятся. Вот так и шли Сенотрусовы тайгой по затесям: отец по дедовым, он по отцовским, а там, смотришь, и у Митьки охотники появятся, по его затесям пойдут и свои оставят... Немудрено дело, а вечно, как вечны эта тайга и река эта, как вечны горы и мир над ними.
Отца своего Митька не запомнил. Не запомнил лица и походки, привычек и голоса, и теперь, когда пытался представить его, вспоминалось только чувство защищенности, какой-то большой надежности земли. И это чувство в нем жило до сих пор, особенно здесь, в тайге. Как это случилось, если Митьке и четырех лет не было, когда погиб отец, он не знал и объяснить себе не пытался. А просто было в нем это присутствие отца, глубинное чувство это, и с ним было легко...
Чем ближе к верховью, тем беспокойнее становилась Верхотинка. Бросалась она здесь во все стороны почем зря. Перед главными порогами Митька приткнулся к берегу. Сидел некоторое время неподвижно в лодке, отдыхал от руля, а потом быстро вздул костерок, поставил чайник и пошел глянуть на перекат. Двигался он по тайге хоть и медленно, но упористо, мягко ступая по стылой земле.
Перекат грохотал. В пенных брызгах, которые туманом вставали над главными порогами, утыканный каменными глыбами, поднимающимися над водой до полутора-двух метров, поток воды бешено несся под крутой уклон. Здесь дно переката было
выложено не мелкой галькой, а крупными валунами и обкатанным булыжником.
— Ну, привет, Буркан,— негромко и серьезно сказал Митька,— воюешь? Ишь, воду-то сбросил, хитрец.
Он еще постоял в раздумье и пошел назад, прислушиваясь, как постепенно стихает тревожный гул переката...
Прошлым летом пошел через Буркан Витька Острожный, к нему же, к Митьке, и пошел. Сговаривались они вместе элеутерококк добывать. Вот он и наладился к нему с
продуктами, через Верхотинские порожки. Все порожки прошел Витька, а вот Буркан не осилил. Осенью, когда спала вода, обнажились на плесе две доски от Витькиной лодки, вот и все, что оставил Буркан в память о человеке, который жил двадцать восемь лет и еще долго жить собирался.
Один раз и Митьки коснулся Буркан, только краем коснулся, вскользь, пожалел, видимо, как своего, а память о тех минутах на всю жизнь тревожным холодком под сердцем осталась. Это когда он вниз на моторе решил проскочить, судьбину свою попытать. И Митька лишь диву теперь давался: как пронесло его мимо Чертового рога? Стрелой пронесло, лишь царапнув о рог боком, но и эта царапина чуть не стоила ему жизни.
Легчайший синий дымок вился над костром, выпекались угли сизоватым жаром, а над тайгой стояла осенняя чуткая тишина. Пробежал по гнилой валежине бурундучок, скрылся в дупле и тут же вновь объявился, с любопытством уставившись на Митьку. Или плохо ему видно было, или еще почему, но метнулся зверек к листвянке, взлетел на нижнюю ветку и оттуда, свесив вниз голову, безбоязно смотрел на человека. Митька усмехнулся зверьку и бросил в него подвернувшуюся гнилушку. Вскинув хвост столбиком, бурундук быстро забегал по ветке, что-то сердито урча и бросая на Митьку быстрые, уничтожающие взгляды.
— И не спится тебе? — заговорил Митька.— Путевые-то бурундуки давно залегли, а ты, чай, лето прострекотал, а теперь запасаться на зиму взялся. Вот и лютуешь.
Словно поняв, что он разоблачен человеком, бурундучок легко стрельнул на соседнее дерево, махнул еще раз и пошел частить по тайге, по своим беспокойным делам. Поднялся и Митька. До зимовья оставалось еще верст двенадцать...
12
Долго держались крепкие морозы, а потом воздух вдруг обмяк, потянул теплый ветер и с крыши вагончика закапало. А над самым входом в вагончик снег выело солнцем и ветром окончательно, и теперь там зияла черная толевая заплата. Но уже на следующий день ветер переменился, зашел с низовий, и сразу же в нем почувствовалась леденящая прохлада далеких северных морей. Капель мгновенно свернулась в серебряные трубочки сосулек, но и те не долго продержались, сбитые крепчающим ветром, и рассыпались на тоненькие, хрупкие кристаллики, которые понесло и понесло по настному снегу.
А перед обедом сыпануло вдруг мелкой снежной крупой, больно ударило Любаву в лицо и понесло, и завертело.
Приняли Любаву на нижнем складе хорошо. Лишь Галка Метелкина, в первый же день подойдя к ней, усмешливо спросила:
— Так что, говоришь, сбрындила у нас женишка?
У нее были красивые черные глаза, в которых не то злость угадывалась, не то шалость
бесшабашная — в первый раз Любава так и не разобралась и на Галкин вопрос не
ответила. А Галка отступила на шаг и рассматривала ее, словно диво заморское. А потом совсем уже неожиданно, смутив Любаву, удивленно сказала:
— А и красивая же ты, зараза. И потрогать есть что, и глазу порадоваться...
Вдруг резко повернулась и пошла к своему вагончику, высоко и гордо неся голову. И больше не обращала на нее внимания, словно и не было Любавы здесь. Но вот сегодня, сразу же после обеда, когда Любава подсчитывала вывезенную шоферами древесину, влетела Галка в ее вагончик. Обмела голиком валенки у порога и села на топчан у
железной печурки. Долго молчала, а потом вдруг и бухнула:
— Ты как к нам попала?
Любава растерялась, но ответ нашла быстро, словно готовилась к этому странному вопросу:
— Митю захотелось у тебя отбить, вот и попала.
— Ишь ты,— усмехнулась Галка и долго смотрела на нее, что-то решая про себя, а потом отвернулась и равнодушно сказала: — Да ведь не любишь ты его, Митю-то.
И тут Любава не выдержала, потому что коснулись того, о чем она и себе запрещала думать, но о чем думала, однако же, постоянно. Самого больного в ней коснулись, и эта боль прорвалась при Галке с такой силой и горечью, что уже та, в свою очередь, растерялась. А Любава плакала, по-детски захлебываясь слезами, и пусто и потерянно смотрела в окно на разбушевавшуюся непогодь. Ничего не сказала Галка, молча вышла из вагончика, а Любава, уронив руки на стол, долго еще всхлипывала, чувствуя в себе пугающую пустоту. Словно бы вынули из нее все, чем она жила и болела, и только тревожный холодок остался под сердцем.