Жены грозного царя [=Гарем Ивана Грозного] - Елена Арсеньева 13 стр.


Государь выехал в поле с большой и шумной свитой. Он был в золоченом терлике[10], в котором его поджарая стать смотрелась особенно привлекательно. Как никогда, Иван Васильевич сам напоминал хищную птицу, да и чувствовал он себя по-соколиному легко и свободно. В последние дни нестерпимо щемило тоской сердце, а нынче как-то все отошло-отлетело: и незабываемая потеря Анастасии, и позорная неудача с польским сватовством, и мучительные Бомелиевы откровения. Все забылось – осталось лишь это просторное поле, уже по-осеннему прилеглое, с промельками желтизны в траве, посвист ветра в вышине, разноцветные релки вдали, веселый людской гомон, нетерпеливая собачья разноголосица – да неподвижные птицы на «клетках» за плечами ловчих сокольников и на их рукавицах.

На одну из таких птиц и косился беспрестанно Иван Васильевич со смешанным чувством восхищения и досады. Птицей был белый кречет…

Кречетов царь полагал наилучшими из ловчих птиц. По стремительности, легкости полета и меткости броска с ними могли сравниться только ястребы, однако ястребы, как известно, сами бросаются на добычу, ими травят с руки, вдогон дичи, а кречетов надобно напускать. Именно это высокое, вдохновенное мастерство сокольего напуска и любил Иван Васильевич до сердечного стеснения, поэтому и предпочитал ястребам кречетов. Их отлавливали для царской охоты на берегах Печоры, на скалах, подманивая птиц на голубиное сладкое мясо, а потом обучали охотиться. Зная любовь царя к кречетам, все прочие старались иметь у себя именно этих крупных, порою чуть ли не в аршин ростом, серых, пестрых, бурых или красноватых птиц. Реже всех попадались и дороже всех ценились белые кречеты.

Белого кречета, облаченного в шитый разноцветными шелками, серебром и золотом клобучок, а также в украшенные жемчугом нагрудник и нахвостник, держал на рукавице сокольник недавно появившегося при дворе князя Темрюка Черкасского, сидевший на белом же скакуне и сам являвший собой зрелище не менее великолепное, чем редкостный кречет. Это был совсем еще мальчишка, юнец безусый, но до чего хорош, стервец!

Единственный сын Темрюка, Салтанкул, ехал с этим юнцом стремя в стремя, более напоминая телохранителя при царственной особе, чем княжича – рядом с ловчим.

Гости выжидательно смотрели на царя. Чьего сокола напустят первым? Или всех сразу?

Иван Васильевич благосклонно улыбнулся Черкасскому:

– Ну что, Темрюк Айдарович, пускай своего красавца!

Обрадованный и донельзя польщенный таким предпочтением, князь поклонился царю, приложив руку к сердцу, но не ломая косматой шапки (и он, и вся его свита постоянно были, по их обычаю, с покрытыми головами, как если бы шапки гвоздями были к ним прибиты), и что-то быстро приказал красавчику-сокольнику. Тот сверкнул ответной улыбкой, привычным движением распутал должик на ногах птицы и сдернул яркий клобучок.

– Айда! – Мальчишка вскинул тонкую, но сильную руку так резко, что на какое-то мгновение всем почудилось, будто он вылетит из седла вслед за подброшенным кречетом, который стремительно взмыл, в одно мгновение превратившись в маленькое, почти неразличимое пятнышко.

Царь свистнул – и тотчас началось…

Заливисто лая и размахивая пушистыми хвостами, борзые расстелились по полю, опоясали рощицу, гоня затаившихся зайцев. Трещали трещотки, били барабаны, гудели горны и свистели дудки. Шум стоял неимоверный!

И вот среди зелено-желтой травы мелькнула серая тень. Первый заяц! Все задрали головы – и увидели, как белый кречет камнем пал с небес, без промаха закогтив русака.

Ух, какой поднялся крик, вой! Теперь все уже наперегонки напускали своих соколов, потому что курцы выгоняли на поле все больше зайцев. Иной раз на охоте затравливали до трех сотен штук, и нынешний день обещал быть удачным. Хорошее начало полдела откачало!

Иван Васильевич, заразившийся общим азартом, бросил случайный взгляд на пригожего сокольника – и ахнул. Видимо, конь его испугался рева трубы и понес, а мальчишка, как раз в эту минуту наклонившийся, чтобы отнять добычу у белого кречета и взять его на руку, выронил повод, а может, подпруга ослабела, но он едва не свалился с седла – и не успел выправиться. Так, висящего боком, и понес его обезумевший конь.

Не думая, что делает, Иван Васильевич с силой ударил пятками своего вороного и погнал следом.

Едва вывернувшись за релку, он увидал, что сокольник, обладавший, как и положено черкесу, невероятным мастерством наездника, сумел-таки забросить тело в седло и теперь пытается справиться с конем. Он вцепился в поводья двумя руками и натягивал их изо всех сил, заламывая голову скакуна набок, осаживая его на задние ноги и направляя к деревьям. Тут конь невольно сбавил скорость, и сокольник чуть не на скаку соскользнул на землю. Споткнулся, с трудом устояв на ногах, и с такой силой огрел коня кулаком по носу, что тот остолбенел, как бы лишившись на миг сознания. Воспользовавшись этим, сокольник проворно обмотал повод вокруг ближней березки, прикрутив морду коня почти вплотную к стволу, а потом выхватил из-за пояса длинную плеть и с размаху огрел скакуна по голове.

Мгновенно очнувшись, тот взбрыкнул было, но все, что он мог, это бить по воздуху задними ногами да коротко, мучительно ржать, потому что дерево не давало увернуться от ударов, и оно было слишком крепким для того, чтобы конь, даже обезумев от боли, мог его сломать.

Оторопев, Иван Васильевич какое-то время тупо смотрел на это истязание. Шея, голова, бока коня уже были покрыты кровавыми полосами, один глаз затекал кровью, а маленький черкес прыгал вокруг как бес, с непостижимой ловкостью уворачиваясь от бешено машущих копыт, и продолжал наносить удар за ударом, что-то бессвязно крича.

И конь страшно, мучительно, почти человеческим голосом кричал от боли…

Это было невозможно, кровь ударила в голову! Слетев с коня, царь набежал на мальчишку сзади и, перехватив занесенную руку, так выкрутил ее, что сокольник выронил плеть. Иван Васильевич, выхватив из-за пояса хлыст, с силой вытянул дикаря поперек груди.

Мальчишка рухнул на колени, перегибаясь назад и закидывая голову, да так и замер в странной, изломанной позе, лишь руки, обтянутые тонкой перчаточной кожей, скребли землю.

Застучали рядом копыта. Царь обернулся – и едва успел отпрянуть, чтобы бешено несущийся всадник не стоптал его конем. Это был Салтанкул Черкасский.

Он прыгнул с седла и припал к обеспамятевшему сокольнику. Подхватил его под тонкий стан, попытался вздернуть на ноги, суматошно выкрикивая:

– Аллах! Кученей! Аллах!

«Кученей? Что такое? – изумился царь. – Имя? Но ведь это женское имя! Нет, быть того не может!»

Ноги сокольника подламывались, руки висли, голова запрокидывалась. И вдруг косматая шапка соскользнула, а из нее… Иван Васильевич даже отпрянул испуганно: почудилось, клубок черных змей из той шапки вывалился. Но нет – это поползли, змеясь, черные скользкие косы. Девичьи косы.

Девка? Эти черкесы выдавали за сокольника девку?!

Ярость на собственную глупость, на наглость этих дикарей, посмевших посмеяться над хозяином – да на кем, над самим государем, оказавшим им такую честь, пригласив на царскую охоту! – лишила Ивана Васильевича разума. Сцепив кулаки, он обрушил такой удар на затылок Салтанкула, что и потом, спустя многое время, дивился, как это не перешиб шею будущему шурину. Но крепка оказалась черкесская башка: Темрюкович только крякнул – и ссунулся носом в землю, уронив девку.

Царь подскочил к ней и, все еще не веря, разорвал на груди бешмет и шелковую, под горло сорочку.

Ох ты, как ударило по глазам, какие белые голуби выпорхнули на волю, ранее туго сдавленные одеждой! Они были невелики, но редкостно упруги, и алые соски напоминали рябиновые ягодки, до времени вызревшие среди пышно цветущей кисти. Бросилась в глаза родинка под левой грудью, большая, выпуклая, похожая на третий сосок, и царь стиснул зубы в приступе желания.

Так вот почему Салтанкул беспрестанно льнул к этому «сокольнику». Он притащил на царскую охоту свою любовницу!

Иван Васильевич нашарил в траве ту же плеть, которой эта тварь терзала коня, и от всей души опоясал тонким кровавым следом ее тело.

Девка выгнулась дугой, испустила хриплый крик и открыла глаза. Ни следа от тумана беспамятства! Этот взгляд ожег царя, и какое-то мгновение он стоял недвижимо, не веря тому, что прочел в этих раскосых черных очах. Не страх, не ненависть. Отчаянный призыв и страсть!

Испугавшись чего-то, он снова ударил – на сей раз слабее, потому что руки не слушались. Девка взвилась, будто змея, ставшая на хвост, и так же, по-змеиному, обвилась вокруг царя всем телом. Он выронил плеть, стиснул ее – даже захрустели косточки стройного тела! Впился в губы. Холодные, тугие, они отвечали так, что подкашивались ноги. Чудилось, в жизни не бушевало в груди такого темного, мрачного пламени, как сейчас, когда полуголое, избитое тело льнуло к нему!

– Еще, еще… – прохрипела она прямо в его целующий рот, и Иван Васильевич с трудом сообразил, что девка просит ударить ее снова.

Плеть валялась где-то в траве, поэтому он не ударил, а защемил пальцами кожу на груди и с оттягом, с вывертом потянул. Девка вновь переломилась в поясе, выставила красные соски, которые он щипал и кусал, оставляя влажные полукружья зубов, а она билась в его руках, хрипела от наслаждения, терзая пальцами его плечи… И вдруг затихла, зажмурилась, сглотнула, и ее лицо, только что искаженное страстью, приобрело довольное, сытое выражение.

Иван Васильевич от изумления ослабил хватку, и девка вывалилась из его рук. Села, принялась оправлять на себе одежду, не обращая на него внимания, словно он был не мужчиной, а какой-то прислужницей, которой можно не стыдиться. И вдруг он понял, что эта змея по имени Кученей уже получила от него то, чего жаждало ее тело. Эти побои, щипки и укусы заменяли ей мужскую ласку! А он, значит, остался с носом?!

Иван Васильевич рухнул на нее и попытался растолкать ноги коленями, однако Кученей сопротивлялась люто, стискивала зубы, вывертывалась с такой гибкостью, словно избитое тело ее и впрямь поросло вдруг скользкой змеиной кожею. Но где ей было противостоять разохотившемуся, распаленному мужчине! Навалился, прижал к земле, уже, считай, одолел, как вдруг она гибко вытянула руку – чудилось, та даже удлинилась на какое-то мгновение! – и вцепилась в его же собственный отброшенный кинжал. Прижала к своему горлу, лицо вмиг стало строгим, отрешенным:

– Пусти, не то зарежусь!

Голос звучал так по-девчоночьи отчаянно, русские слова выговаривались так смешно, что у Ивана Васильевича мгновенно остыло все в теле. То ли от нового изумления, то ли от злости, то ли от жалости… Но он ей почему-то поверил, поверил сразу. Зарежется, как Бог свят зарежется!

Полежал еще, придавливая ее своим телом и пристально вглядываясь в глаза, потом поднялся на ноги. Она тотчас вскочила, ожгла огненным взором – и кинулась к Салтанкулу. Затрясла, затормошила. Иван Васильевич думал, она пытается привести княжича в сознание, однако ему, видно, суждено было в этот день изумляться снова и снова: Кученей просто вытряхнула бесчувственное тело из бешмета и торопливо напялила его, скрыв свои лохмотья.

Иван Васильевич нахмурился, спросил, уже почти уверенный в ответе:

– Он тебе кто?

– Брат родной.

– А ты, значит, дочка князя Темрюка?

Она кивнула, глядя исподлобья.

– Тебе с косами больше пристало, чем в шапке, – буркнул царь, смущаясь вновь проснувшегося желания. Вот же ведьма, околдовала она его своими холодными, скользкими губами, что ли?!

Девушка потупилась. Так они стояли какое-то время друг против друга, не зная, что делать и что говорить. Потом Кученей подобрала с травы свою косматую шапку, встряхнула ее и нахлобучила, заботливо скрыв под ней косы. Подошла к коню брата и вскочила в седло, не заботясь более ни о своем привязанном, избитом белом скакуне, ни о Салтанкуле, который начинал слабо постанывать – верно, приходил в себя.

Иван Васильевич погнал коня следом, а перед глазами все трепетали ее белые груди… трепетали, словно крылья белого кречета.

3. Новая жена

Когда государь объявил о своем решении взять в жены дочь Темрюка Черкасского, княжну Кученей, иные бояре чуть не за кинжалища хватались – тут же, на царском дворе, горло себе от великого позора перерезать. Царь изменился неузнаваемо. Отроду ангелом не был, а тут и подлинно вселился бес в него – нет, бесы, целое сонмище бесов!

Адашева семья, брат его Данила Федорович с сыном Тархом и тестем своим Туровым, родственники жены Алексея – Сатины, близкий ему человек Шишкин с детьми и предполагаемая отравительница, тайная католичка и еретичка Магдалена с сыновьями – это были только первые ласточки! С откровенной радостью встретив известие о смерти Сильвестра, а потом и Адашева, царь дал всем понять: больше он не потерпит никаких вмешательств в свою жизнь, никаких попыток исправления себя, давления на себя, и любые нравоучительные, а тем паче – осудительные речи будут обречены на провал. И они впрямь не только отскакивали от него, будто стрелы от брони, но и незамедлительно поражали самих стрелявших!

Но напрасно бояре надеялись, что немилости монаршие уменьшатся со вступлением в новый брак. Сыграли свадьбу со всей пышностью, денно и нощно царь канителил молодую горячую жену, а едва восставши с ложа, сыпал новыми и новыми указами, направленными против старинных родов. К примеру, ограничены были права князей на родовые вотчины: если который-то князь помирал, не оставив детей мужеского пола, вотчины его отходили к государю. Желаешь завещать брату или племяннику – спроси позволения государя, а даст ли он сие позволение? Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы сразу угадать: нипочем не даст! И не давал…

Более того: вотчины у многих бояр были переменены. Чуть не первым пострадал князь Владимир Андреевич. Отныне он уже не звался Старицким и Верейским: получил в надел Дмитров, потом, вместо Дмитрова, Боровск и Звенигород; прежний «двор» его был разобран в царскую службу и заменен новыми людьми, назначенными Малютой Скуратовым. Княгине Ефросинье приказано было немедля постричься в монахини, чтоб не мозолить более глаза государю, а сам Владимир Андреевич загремел воеводою в Нижний Новгород со всем прочим семейством, плача по утраченному положению и в то же время благодаря Бога, что не сложил голову или не попал в монастырь. Вот когда аукнулось Старицким старинное честолюбие и жажда воссесть на престол!

Снова зачесали бояре в затылках. Все, кто в свое время не решался присягать царевичу Дмитрию, теперь затаились, выжидая гонений. Однако на некоторое время в Кремле наступило затишье: осенью 1563 года умер царев брат – князь Юрий Васильевич.

* * *

Михаила Темрюковича всегда пропускали в царицыны покои беспрепятственно. Царь, хоть и недолюбливал шурина, остерегался противоречить своенравной жене, которая, чуть что не по ней, хваталась за нож либо лезла в петлю, поэтому новоиспеченный боярин и окольничий Михаил Темрюкович Черкасский бывал у царицы и среди дня, и в полночь-заполночь, не уставая выражать ей свою благодарность.

Нынче дворец был почти пуст: все, кто мог, стояли на панихиде. Темрюкович еще из сеней услыхал гортанный хохот, доносившийся из светлицы, и усмехнулся: веселилась его сестра.

На стороже у дверей стояла пригожая боярышня с милым полудетским личиком: ей было не более четырнадцати лет. Увидав черную тень, внезапно и бесшумно возникшую рядом – Темрюкович не ходил, а летал, едва касаясь ногами пола, – девушка схватилась за горло, охнула испуганно, а узнав брата царицы, чудилось, перепугалась еще больше. Согнулась было в поясном поклоне, едва не коснувшись узорчатым кокошником пола, но тотчас спохватилась, зачем поставлена, метнулась к двери – предупредить о госте. Однако Темрюкович успел раньше: перехватил девушку за похолодевшую руку и так дернул к себе, что она оказалась против воли прижатой к его мускулистому, поджарому телу.

Он усмехнулся, касаясь губами маленького, с продетой в него жемчужной сережкою, ушка:

– Грушенька, ай, здравствуй! Что ж ты так от меня шарахаешься? Я ведь тебе не чужой, почти жених…

Девушка громко сглотнула, потеряв дар речи от страха и от того странного чувства, которое порождали в ней влажные губы Темрюковича, щекочущее прикосновение его холеных усиков. Чудилось, змея ползла по шее, обессиливая страхом… С тех пор как отец ее, боярин Федоров-Челяднин, отказался даже говорить о сватовстве царского шурина к дочери, ссылаясь на ее молодость и нездоровье, даже намеков на то слушать не захотел, разумнее было бы ей отсиживаться дома, в тереме, не искушая судьбу, однако отцово тщеславие вынуждало ее чуть не каждый день появляться во дворце, исполняя свои обязанности ближней царицыной боярышни, и всякая встреча с отвергнутым женихом превращалась в пытку. Ладно, если встреча сия происходила на людях, а если один на один, как сейчас? И ведь говорила же, сколько же раз говорила батюшке!..

– Ты не горюй, сладкая, отец твой мне не указ, скоро зашлю-таки сватов к тебе, – усмехнулся Темрюкович, бесстыдно шаря по тяжело вздымающейся груди девушки.

Грушенька, приходя в себя, рванулась было, но железные пальцы Темрюковича впились ей в ребра.

– Отцу так и скажи: пусть снова меня ждет. Попрошу, чтобы сам государь сватом был. Поглядим тогда, как он посмеет отказать!

У Грушеньки подкосились ноги. Отец ненавидит выскочек Черкасских, но если сам царь придет просить… Так же ведь было и у Сицких, когда отдавали Варвару за Федьку Басманова. Разве откажешь государю, особенно теперь, когда над боярскими головами начинают собираться тучи?

Губы Темрюковича снова поползли по шее Грушеньки, и та выдавила с усилием:

– Лучше в петлю, ей-богу! Мне лучше в петлю! Пусти, сударь! Отстань от меня! Я сама царю в ноги брошусь, умолять стану…

Назад Дальше