Губы Темрюковича снова поползли по шее Грушеньки, и та выдавила с усилием:
– Лучше в петлю, ей-богу! Мне лучше в петлю! Пусти, сударь! Отстань от меня! Я сама царю в ноги брошусь, умолять стану…
Темрюкович только усмехнулся:
– Ай, горячая! Люблю горячих девок. Не ерепенься, Грунька! Навлечешь на отца государев гнев, повесят его на воротах, как пса поганого, а тебя царь отдаст мне – только не в жены, а в подстилки. Хочешь ко мне в подстилки?
Грушенька встрепенулась, с силой вырвалась из наглых рук Темрюковича – и выговорила, стуча зубами от страха, почти не соображая, что говорит:
– А ну, прибери лапы, сударь. Не поняла я, что ты тут говорил, – слаба умишком. Попроси-ка госпожу мою, царицу, вновь мне сие повторить, заступиться за тебя, своего любимого брата!
У нее вновь подкосились ноги – на сей раз от собственной дерзости. И тут же вздохнула с облегчением: угроза подействовала! Не одной Грушенькой было замечено, что Темрюкович тискает сенных и горничных девок и тянет наглые лапы к молоденьким боярышням, лишь будучи уверенным, что слух об этом не дойдет до сестры. При одном же упоминании о ней Черкасский становился тише воды, ниже травы.
Вот и сейчас: полоснул Грушеньку ненавидящим взглядом и так толкнул ее, что девушка ударилась о стену и с трудом удержалась на ногах. А сам шибанул дверь и вошел в светлицу, откуда тотчас донесся разноголосый визг.
Едва Темрюкович оказался здесь, его угрюмость, навеянную строптивостью Грушеньки, словно ветром унесло. Сестра, одетая, по ее любимой привычке, в мужской черкесский костюм, сжимавшая в руке хлыст, стояла подбоченясь посреди стайки молоденьких боярышень, облаченных в одни только сорочки. Несмотря на скудость своих одеяний и видимые признаки смущения: девицы визжали, прятались по углам и прикрывались руками, – испуга и стыда на их пригожих лицах и в помине не было. Девки смело встречали взгляд похотливо вспыхнувших глаз царицына брата. Грушенька Федорова была одна такая дикарка среди этих смелых, дерзких девушек, которых Марья Темрюковна долго подбирала для своего окружения, отсеивая затворниц и праведниц и не обращая ни малейшего внимания на родовитость. Для парадных выходов и приличных приемов у нее имелось сколько угодно почтенных боярынь и боярышень, однако самыми ближними были вот эти пятеро. Если и ходили смутные слухи о скоромных, не всегда пристойных забавах, которым предается молодая государыня в своих покоях, то доподлинно, толком никто ничего не знал: девки Марьи Темрюковны горой стояли друг за дружку, а прежде всего за царицу, храня тайны своих игрищ. Грушеньке давно уже было бы отказано от двора, когда б не особое, изощренное удовольствие, которое испытывала царица при виде ее смущения. Кроме того, Кученей отменно владела восточным искусством плести козни и своевременно застращала Грушеньку: если распустит язык, начнет болтать лишнее, ее ославят на всю Москву так, что ни один добрый человек не присватается. Впрочем, Грушенька чаще проводила время в сенях, оберегая покой государыни, почти и не принимая участия в ее забавах.
При виде князя Черкасского Мария Темрюковна взмахом руки велела девушкам исчезнуть, что и было проделано незамедлительно. Потом она кинулась к брату и обвилась вокруг него, как змея вокруг коряги. Салтанкул был возбужден ничуть не меньше, но все же с усилием разомкнул ее руки:
– Нельзя, опомнись. Нельзя!
Он не позаботился понизить голос: ведь для русских черкесская речь была сущей тарабарской грамотой.
– Но здесь никого нет, – простонала царица, распахивая кафтанчик и изгибаясь, чтобы подставить соски его губам. – Все хоронят князя.
– Я был на панихиде, – кивнул Темрюкович, с сожалением отстраняя сестру, но все-таки не удержался – лапнул ее, пощекотал родинку под левой грудью, больше похожую на третий сосок. – Там собралось много женщин на царицыной половине. Почему ты не пошла?
– Пожалела Юлианию, – усмехнулась Кученей, которую эта грубая ласка несколько приободрила. – Она меня видеть не может – как и я ее. Нынче ей и так тяжко, пусть хотя бы я не буду мозолить ей глаза.
– Юлиания – красивая женщина, – с пакостным выражением сказал Темрюкович. – Все еще красивая! Недаром государь так горячо выражал ей свое сочувствие.
Лицо Кученей исказилось:
– Знаю! Я знаю! Не будь она женой его родного брата, он давно бы затащил ее в постель!
– Что ты говоришь? – лицемерно удивился Темрюкович, который не раз замечал, какие взгляды бросал государь на свою скромную, с вечно потупленными глазами невестку. – А я думал, он тебе верен…
– Был верен в первую ночь, когда наслаждался моим девичеством. А потом… Он часто восходит на мое ложе, но с ним что-то сталось в последнее время. – Кученей опасливо оглянулась. – Я заметила… ему мало одной женщины. Бывает, я даже умоляю его оставить меня в покое. Я кричу от боли, а он снова и снова набрасывается на меня.
– Но ведь тебе нравится боль, – угрюмо пробормотал Темрюкович, которому было тяжело слушать откровения сестры – и не терзаться при этом ревностью.
Конечно, он знал, что жена должна покоряться мужу; к тому же своими многочисленными благами Черкасские были обязаны именно умению Кученей ублажить своего венценосного супруга. Однако Темрюкович ничего не мог с собой поделать. Ведь прежде они были неразлучны с сестрой, став любовниками в ранней юности, лишь только начала кипеть кровь в еще полудетских жилах. Но потом, когда Темрюк Айдарович Черкасский задумал перебраться в Россию, он призвал к себе самую старую знахарку, о которой было известно, что она мастерски превращает потаскух в невинных девиц, и велел ей зашить ложесну Кученей, да так, чтобы никто и заподозрить не мог, что она давненько утратила девство. Князь Черкасский, который был старше дочери всего на пятнадцать лет (его женили совсем мальчишкой), и сам не мог спокойно смотреть на ее поразительно красивое лицо, у него тоже горела кровь при мысли о ее волнующем теле, но он понимал, что может найти утешение у других женщин, в то время как прекрасная Кученей принесет ему нечто большее, чем мимолетное наслаждение: богатство и высокое положение. После этого он от души выпорол сына и дочь: Салтанкула – чтоб не смел больше трогать сестру, Кученей – чтоб покрепче сжимала свои стройные ножки перед мужчинами. Обоих унесли чуть живыми. Знахарке же полоснули по горлу лезвием, дабы не сболтнула где чего не надо, и Темрюк Айдарович начал готовиться к переезду в Московию.
За хлопотами он не заметил, что дети его усвоили тяжелый урок очень своеобразно: Салтанкул наряжал сестру в мужской наряд и забавлялся с ней противоестественным способом, словно с каким-нибудь пригожим мальчишкой из горного аула, среди которых находилось немало желающих доставить удовольствие молодому князю. Кученей же страстно полюбила боль, и чем сильнее охаживал ее плетью брат, тем более был уверен в ее наслаждении.
– Он изменился, – продолжала Кученей. – Он очень похудел – ты заметил? Так меняются люди после какой-то тяжелой болезни. А он ничем не болел, только когда-то давно, еще до меня. Иногда чудится, будто его сглазили, а может, опоили каким-то зельем.
Темрюкович пожал плечами. Пожалуй, немало в Москве, в России, в Ливонии людей, которые не прочь были бы отравить московского царя. А уж тех, кто сопровождал каждый его шаг недобрыми помыслами, и того больше! Вполне может статься, что и сглазили. Ведь Кученей права: за последние два года царь подурнел собой. Некогда красивый, плотный мужчина, он усох телом и ликом, вдобавок бреет голову, как татарин, и в свои тридцать три года выглядит на десяток лет старше.
– Он стал таким злым… – Кученей зябко обхватила руками плечи. – И все время боится, как бы его не отравили. Даже у меня ничего не ест – требует, чтобы на каждой трапезе присутствовал князь Вяземский. Тот пробует, только потом отведывает пищу царь.
– Я заметил, – кивнул Темрюкович. – На пирах теперь то же самое. Как бы он ни был пьян, всякое новое кушанье пробует сперва Вяземский. Царь верит ему да Малюте Скуратову, ну, еще Басмановым, а больше, кажется, никому.
– Больше всех он верит Бомелию, – усмехнулась Кученей. – С тех пор как лекарь выведал отравителей Анастасии, царь проникся к нему великим уважением. Смотрит ему в рот, ловит каждое слово. Когда не может уснуть, зовет Бомелия, и тот приносит ему какое-то питье, от которого государь почти сразу успокаивается.
– Вот об этом я и хотел поговорить с тобой, – встрепенулся Темрюкович. – Я тоже это заметил. Знаю, Бомелий частенько бывает здесь и веселит тебя своей болтовней. Этот человек может быть нам полезен.
– Чем? – распахнула его сестра свои прекрасные черные глаза.
– Именно тем безоглядным доверием, которое испытывает к нему твой супруг. Он ведь ничего не скрывает от лекаря, верно?
– Ты хочешь, чтобы я приручила Бомелия, это понятно. Но как? Сделать его моим любовником? Он красив, велеречив и, наверное, знает какие-нибудь иноземные любовные хитрости. Думаю, он хочет меня, но вряд ли решится залезть ко мне в постель. Слишком боится царя.
– Ты хочешь, чтобы я приручила Бомелия, это понятно. Но как? Сделать его моим любовником? Он красив, велеречив и, наверное, знает какие-нибудь иноземные любовные хитрости. Думаю, он хочет меня, но вряд ли решится залезть ко мне в постель. Слишком боится царя.
– Он? Боится царя?! Но ведь это царь должен его бояться. Его жизнь в руках лекаря. Бомелий может дать ему какое угодно успокоительное, а если через несколько дней у государя на охоте вдруг закружится голова, он свалится с коня и сломает себе шею – кто заподозрит лекаря?
– Как это? – нахмурилась, не понимая, Кученей. – Как это можно подгадать?
– Человек должен уметь управлять случайностями, если не хочет пасть их жертвой, – усмехнулся Темрюкович. – Так говорят мудрые люди.
– И что потом? Ну, после того, как Бомелий управится с царем? – Кученей по-детски нетерпеливо дернула брата за рукав. – Ты хочешь… о Аллах! – Она всплеснула руками и восторженно уставилась на Темрюковича. – Ты хочешь, чтобы я была царицей?!
Она бросилась к Салтанкулу и, подпрыгнув, обхватила коленями его бедра.
– Я буду царицей! – горячечно бормотала она, вжимаясь грудью в грудь брата и впиваясь в рот губами. – Я буду московской царицей! А ты, мой любимый, милый, ты, душа моя и сердце, днем ты будешь сидеть на царском троне рядом со мной, а ночью спать на моем ложе. О нет, ты не будешь спать! Я не дам тебе уснуть ни на миг!
Салтанкул мысленно помянул шайтана и сбросил сестру с груди, словно кошку.
С языка его рвались сотни бранных слов, но при виде ее разгоревшегося лица, при виде глаз, сиявших любовью, он так и не решился их выговорить.
– Кученей, ты – цветок моей души. Сердце мое разрывается от боли и ревности, но, чтобы сбылись наши мечты, тебе надо родить царю сына. Сына, звезда моя! И тогда, только тогда…
– Но у него уже есть сыновья, – она зло стиснула тонкие сильные пальцы. – Мой будет всего лишь третьим! Младшим! А какова судьба младшего сына, как не ждать, когда ему улыбнется случай?
– О-о, любимая… – тонко улыбнулся Темрюкович. – Вот для этого нам и понадобится Бомелий. Он ведь лечит не только государя, но и его сыновей. Они еще дети, а дети вянут как цветы и мрут как мухи.
4. Новая жизнь
Не напрасно ревниво щурилась Кученей при одном только упоминании княгини Юлиании: государь Иван Васильевич стоял перед невесткой на коленях и слезно молил ее не хоронить себя заживо в монастыре.
– Ты еще молода, – твердил он, глядя снизу вверх в ее потупленное, бледное, спокойное лицо, – твоя жизнь еще может измениться!
Юлиания мучительно сглотнула комок слез, ставший в горле. Останься у нее сын от князя Юрия Васильевича, хотя бы столь же увечный, как отец… о, положение ее было бы совсем иным, чем сейчас! Вдова при сыне – матерая вдова и уважаемая, полноправная женщина. Вдова без сына – сирота, она что дерево без корня, она равна с сиротами, убогими и калеками, а те все поступают под покровительство церкви, причисляются к людям богадельным. Ей некуда деваться, кроме как в монастырь.
Немилосердна и завистлива к ней судьба, наслаждается ее горем и злорадно усмехается. Когда умерла Анастасия, был еще жив князь Юрий Васильевич, а теперь он отпустил наконец на волю свою страдалицу-жену – однако единственный мужчина, которого Юлиания тайно любила всю жизнь, уже не свободен.
Как ни крепилась она, как ни сдерживала слезы, они все же пролились. В ту же минуту царь вскочил на ноги и оказался рядом. Прижал к себе горестно сгорбившуюся фигурку, откинул ей голову и жадно поцеловал в неумелые, слабо приоткрывшиеся губы.
Сквозь пелену слез Юлиания изумленно смотрела на него. Говорили, Иван Васильевич дурен стал собой в последнее время, однако молодая княгиня не замечала ни морщин на его лице, ни набрякших подглазий, ни исхудалого тела. Даже его черных одежд – после смерти Анастасии Иван Васильевич так и не снимал скорбных одеяний – не видела. Перед Юлианией был тот же красавец и молодец, при одном взгляде на которого у нее всю жизнь заходилось сердце: в голубом, шитом серебряными травами кафтане, в серебряной шапочке с жемчужной опояской. В ухе качается золотая серьга, серые озорные глаза светятся близко-близко…
Вот и награждена она за любовь, вот и сбылись мечты: первый раз обнимают ее руки любимого, первый раз губы его касаются ее губ, а горячечный шепот сводит с ума:
– Я не отпущу тебя. Ты должна подождать, слышишь? Ты должна подождать! Бомелий говорил мне, что Кученей, то есть Марья, нездорова, долго не протянет. Скоро я буду свободен, и тогда… если я посватаюсь к вдове моего брата, никто не посмеет меня осудить. И даже если посмеют, мне наплевать на этот суд! Что мне люди, если у меня есть ты!
Он толкал Юлианию к лавке, а когда ноги ее подкосились, подхватил на руки и понес. Опустил, навис над ней, лихорадочно шаря руками по телу, не в силах справиться с застежками и добраться до вожделенной нагой плоти, потому что был слишком увлечен своими словами:
– Если б у тебя был сын или будь ты хотя бы брюхата… Кто, какая бабка сможет определить, зачала ты нынче – или неделю тому назад, когда еще брат мой был жив? А вдруг перед смертью в нем проснулись силы и он спал с тобою, как муж с женой? Ты останешься в своем дворце до разрешения от бремени. Моя жена не может родить, Бомелий сказал мне, что она бесплодна, а ты родишь мне еще сыновей. А потом, потом умрет Кученей, и мы…
Княгиня пыталась что-то сказать, но его губы не давали. А руки снова и снова искали дорогу к ее телу.
Тело налилось блаженной тяжестью. Чудилось, Юлиания умирает, но смерть была желанной. Ангельские крылья трепетали поблизости, изредка касаясь ее тела, пели небесные хоры. Нет, это легкие, теплые пальцы любимого друга ласкают ее, и слаще ангельских труб звучит его шепот – сказка о невозможной любви:
– Анастасия…
Она обмерла. Тело враз стало каменным, бесчувственным.
Так вот оно что!
Сдавленное рыдание сотрясло ей грудь.
Царь, сам испуганный этим именем, которое невзначай сорвалось с губ, привстал, вглядываясь в смятое горем женское лицо. С тоской ощутил, как уходит из плоти желание… словно вода в песок, невозвратно. Ушло и дарованное судьбою мгновение, когда можно было поймать за хвост самосветную птицу-удачу, свалять куделю небесным пряхам и спутать им нити. Ничего больше он не мог и ничего не хотел.
Спустя месяц Юлиания постриглась в Новодевичьем монастыре под именем инокини Александры.
* * *Вскоре после ухода Юлиании царя постиг новый удар: стало известно, что из Литвы не вернется Курбский. Он открыто заявил о том, что порвал все связи с Московией и сделался подданным польского короля.
Этого давно надо было ожидать, и слухи о том, что князь Андрей Михайлович замыслил измену, носились в воздухе. Царь незамедлительно отправил на плаху его жену и сына. А что? Курбский ведь прекрасно знал, какая участь их ждет как родню изменника. Заботился бы о них – загодя вывез бы из Москвы. Сам-то ведь уже который год носа туда не казал, прекрасно понимая, что сразу угодит в застенок! В письмах честит государя зверем и убийцею, а сам, предатель, немало успел посодействовать тому, что наши дела в Ливонии снова пошли из рук вон плохо!
Боярство затаилось. Уже привыкли, что государь воспринимает их как некое единое существо. Когда говорил, точно вырыкивал: «Боя-ррре!..» – чудилось, поминает силу нечистую, имя которой – легион. Согрешил, выступил из воли царской кто-то один, а пороть будут всех. Со дня на день ждали новых гонений, очередного передела вотчин, а то и еще чего хуже.
Под Рождество 64-го года государь собрался в свою любимую Александрову слободу. Московское боярство потихонечку переводило дух: ну, хоть на святой праздник можно будет не опасаться за свои головы и отдохнуть от беспокойного, озлобленного царя, от коего теперь и не знаешь, чего ждать. Некоторых, правда, настораживало, с чего это царь собрался таким большим поездом. Он взял сыновей и царицу, прихватил иконы и кресты, украшенные золотом и дорогими каменьями, золотые и серебряные сосуды, все парадное платье, казну. Те бояре, дворяне и приказные люди, которые ехали с ним, также повезли, исполняя волю государеву, своих жен и детей. Служилые дворяне и дети боярские следовали со своими людьми, конницей и всем служебным порядком.
Едва царь покинул Москву, как ударила оттепель. Сделалось мокро и слякотно. Непогода и дурные дороги задержали царев поезд на две недели в Коломенском. Как реки вновь встали, государь поехал в село Тайнинское, оттуда – в Троицу, затем – в Александрову слободу.
И настала тишина. Ни известий от государя, когда намерен воротиться, ни приказов каких, ни вообще вести о том, жив ли он еще на свете. Прежнее облегчение постепенно сменялось растерянностью и обеспокоенностью.
* * *А в слободе Иван Васильевич, словно начисто позабыв о своем царстве, жил тихой, смиренной жизнью. Ни свет ни заря шел с детьми звонить в колокол, молился с необыкновенным усердием, остатками трапезы щедро наделял нищих, которые во множестве собрались в слободе. В опочивальню уходил рано, и часто бывало, что слепые на ночь сказывали ему сказки.