Нет, что касается жабьего яду, это была чистая правда. Только ни сушить, ни варить их для сего дела не приходилось.
Журавль или аист, который бродит по болоту или заилившейся речушке в поисках жаб, высоко подбрасывает их в воздух и ловит, разинув клюв, так, чтобы они прямиком попадали ему в горло, а оттуда в желудок. Боже упаси стиснуть жабью голову клювом! Упадет птица мертвая, словно подавилась. На самом же деле она не подавилась, а отравилась смертельным жабьим ядом.
Человек не птица, жабу ему в горло не запихнешь. В Англии Бомелий с наслаждением отведывал устриц, а во Франции, ходят слухи, люди и впрямь лягушек жрут, но русского человека эту погань в рот взять не заставишь. Да и ни к чему оно. Смерть, полагал Бомелий, должна быть сладкой на вкус и приятной на вид. Одно дело казнь публичная, и совсем другое – казнь тайная.
Уж конечно, не он сам отвозил царский принос обреченным. Среди этого приноса непременно была фляга с фряжским вином – чудесным, ароматным и сладким. В эту флягу и выдавливал дохтур Елисей отраву, взяв жабу за голову своими сильными пальцами и по каплям выжимая из ее заушин ядовитую белесо-зеленоватую жидкость. Конечно, не всякая жаба для сего годилась, а только одного особенного вида. Одной жабы обычно было мало – ну что же, запас квакающих отравительниц, устроенных на жительство в коробах, обмазанных глиной и устланных сырой травой, был у доктора весьма солидным (на зиму они переселялись в особые чаны с тинистой водою, где и засыпали, как положено у них, и находились под неусыпным наблюдением доктора или его доверенной прислуги). Потом вино взбалтывалось, запечатывалось, отправлялось по назначению – и оставалось только ждать, когда пронесется по Москве весть о внезапной тяжкой болезни того или иного боярина.
Если человек был крепок здоровьем, он мог промучиться день или даже дольше. Болезненный отдавал Богу душу спустя час, а то и раньше.
Все неудобство жабьего яду состояло в том, что он не мог долго храниться. Поэтому, отправляясь с царем в Александрову слободу, архиятер всегда имел при себе запас жаб в переносном коробке, однако лишь зимой: летом в округе было довольно прудов и болот. К тому же в Александровой слободе надобности в яде не случалось. Там людей обыкновенно подводили к смерти другими способами.
В один из дней на исходе августа 1569 года – все лето государь провел в Вологде по делам опричнины и заехал в слободу вместе со всей своей свитой лишь на неделю – Бомелий вдруг узнал, что из Москвы прибыла царица. Не видевший ее несколько месяцев архиятер счел необходимым поинтересоваться здоровьем ее величества и был поражен. Ей было уже за двадцать пять – для восточной женщины возраст начала увядания, однако никогда раньше Марья Темрюковна не выглядела так хорошо! Всегда бывшая редкостной красавицей, ныне она расцвела необычайно.
Бомелий удивился. Что произошло со взбалмошной, вечно всем недовольной царицей? Такое благостное выражение можно увидеть на лице женщины, которая долго мечтала стать матерью и наконец готова сделаться ею. Однако Марье Темрюковне это не грозило ни в коем случае – благодаря тайным попечениям все того же дохтура Елисея. В чем же тогда дело?
Как ни плохо служили ему соглядатаи и наушники, они все же донесли весть о том, что в царицыны покои чуть не каждый день хаживала какая-то старуха-знахарка: рано поутру, порою еще до завтрака, и поздно вечером, когда царица уже ложилась почивать. Оставалась наедине с государыней недолго; уходила поспешно, особенно вечером. И после ее посещений в покоях царицы было тихо-тихо: никаких шумных игрищ не затевали, и песен по ночам не пели, и плясок не плясали. Наверное, ворожейка навевала Марье Темрюковне спокойный и крепкий сон…
Прослышав про это, Бомелий задумался. Возможно, старуха обнадеживает доверчивую Кученей насчет возможного материнства? Дурачит ей голову, выманивает денежки и подарки? И царица снова возмечтала о троне, на котором вскоре окажется одна – или в обнимку с любимым братцем?
Утром и вечером… Старуха приходит утром и вечером, но уходит почти тотчас…
Бомелий нахмурился. Слишком смелая мелькнула у него догадка. Нет, хоть царица и осталась по сути своей все той же полудикой горской княжной, какой была прежде, она вряд ли вновь решится на такую неосторожность. Хотя ей же закон не писан! И всем известно: когда кота нет дома, мыши гуляют по столу.
Она что, влюблена?! Но в кого, Господи помилуй? Двор ее состоит почти исключительно из женщин, разве что несколько мальчиков не старше десяти лет прислуживают за столом. Изредка мелькают дьяки, подьячие, государевы посланные, стражи, но общение с ними так кратко, что и двумя словами некогда обменяться. Правда, Бомелий заметил один или два лукавых взгляда, брошенных царицею на боярина Федорова-Челяднина, который, по приказу государя, сопровождал Марью Темрюковну и прибыл вместе с ней в Александрову слободу, но не могла же в дороге завязаться меж ними любовная интрига! Федоров-Челяднин, конечно, видный, можно сказать, красивый, моложавый мужчина, но он же не самоубийца, чтобы осмелиться…
Нет, глупости. Причина блаженства Кученей в чем-то другом. Но вот в чем?!
Может быть, радуется, что увидит брата? Михаил Темрюкович прибыл сюда двумя-тремя днями раньше сестры, тоже довольнехонький. Ходят слухи, будто он намерен жениться. Следовало бы ожидать, что известие об этом приведет Кученей в ярость, а она цветет как мак. Или еще ничего не знает о грядущей свадьбе брата с дочерью Федорова? Впрочем, черт ли разберет этих азиатов!
Бомелий еще раз выразил царице восхищение ее необыкновенной красотой, сообщил, что состояние здоровья прекрасное, и покинул женские покои. Пришло время идти к государю: тот настаивал, чтобы архиятер непременно посетил его после того, как побывает у царицы. Государь также потребовал, чтобы Бомелий присутствовал нынче за ужином, и хотя тот не любил пьяных русских сборищ, вынужден был согласиться.
* * *– А что, Иван Петрович, – приветливо спросил государь, – хотел бы ты быть царем?
Федоров-Челяднин осторожно положил на блюдо утиную ножку, с которой обгладывал нежное, хорошо вываренное мясо, утер рот и пальцы вышитой шелковой ширинкою и только тогда привстал для ответа. Больно вопрос дурацкий, не знаешь, что и сказать! «Нет» – на смех подымут, потому что не бывает таких дурней, которые отказались бы от царской власти, «да» – опять же обсмеют: куда ты, мол, со свиным-то рылом! А еще хуже, воспримут это «да» как покушение на царский трон. Поэтому Федоров еще раз поелозил ширинкою по бороде, якобы смахивая последние крошки, и уклончиво молвил:
– А на что мне, батюшка, такими мыслями голову засорять, коли ты у нас есть? Ты на престоле сидишь – ты и царь!
Помещавшийся слева от Федорова князь Афанасий Вяземский хмыкнул: ловко вывернулся боярин! Сидевший справа Басманов-старший лукаво прищурился и снова принялся за еду. А государь разочарованно воскликнул:
– Что ж по-твоему: царь только тот, кто сидит на престоле? Не-ет, это было бы слишком просто! Ну вот поди сюда, Иван Петрович, сядь на мое место. Посиди, а потом расскажешь нам, почувствовал ли ты себя царем.
Федоров и ахнуть не успел, как набежали прислужники, и в одно мгновение на него были навьючены кожух золотой парчовый, бармы[21] тяжелые да еще и шуба соболья, крытая аксамитом[22]. Мгновенно взопрев (август выдался против обыкновения жарким, вдобавок в трапезной надышали), Федоров не устоял и от малейшего толчка в грудь плюхнулся на трон. Царь, вкрадчиво улыбаясь, стоял рядом.
– Теперь скуфеечку мою надень – и совсем как я будешь, – сказал он, снимая с головы и нахлобучивая на Федорова свою скуфью, не черную, какую носил обычно, а нарядную, плетенную из серебряных ниток и унизанную жемчугом. У государя она плотно охватывала макушку, а небольшая голова Федорова провалилась в скуфью до самых бровей.
Сидящие за столом захохотали, однако царь сурово цыкнул, и в трапезной воцарилась тишина.
Из-под нелепо сползавшей на глаза скуфьи Федоров оглядывался – и видел множество блестящих глаз, устремленных на него. Поерзал на троне, пытаясь устроиться поудобнее, но сидеть было твердо и как-то слишком высоко. Вдобавок ноги не доставали до полу. В одну руку ему сунули любимый царев посох, в другую – чарку с вином.
– Это тебе вместо державы и скипетра, – пояснил Иван Васильевич. – Я ведь их с собой не вожу, в Кремле оставляю, как и женку мою, которую ты, боярин… – Он запнулся, но тут же продолжил: – Которую ты, боярин, нынче сюда, в слободу, ко мне доставил.
Федоров напряженно ловил государев взгляд. Почему-то казалось, что Иван Васильевич намеревался сказать нечто совсем иное, но что?
В эту минуту царь обернулся к гостям, которые прислушивались к каждому его слову, и сердито махнул рукой:
– Ешьте! Пейте! Чего буркалы на нового государя выпялили? Успеете, наглядитесь еще! И ты, Федька, иди к столу, сиди там, пока не кликну.
– Ешьте! Пейте! Чего буркалы на нового государя выпялили? Успеете, наглядитесь еще! И ты, Федька, иди к столу, сиди там, пока не кликну.
Все преувеличенно старательно принялись есть. На место Федорова, между своим отцом и Вяземским, присел молодой Басманов: рассеянно крошил хлеб, а сам не сводил глаз с государя, словно боялся упустить миг, когда тому захочется испить вина. С другой стороны стола, заметил Федоров, на них так же пристально смотрел проклятущий и опаснейший человек – Малюта Скуратов.
Федоров отворотил лицо. Дело, впрочем, было не в Скуратове – с ним рядом помещался Михаил Темрюкович, а с некоторых пор…
– И какова хороша показалась тебе государыня? – внезапно спросил Иван Васильевич.
– То царский кус, не наш. Я на государыню и взора не поднял, ехал в своем возке позади, для охраны.
Это была чистая правда. Федоров присоединился к царицыну поезду лишь за московской заставою. Марья Темрюковна сидела в парадной повозке, окруженная своими постельницами, прикрыв лицо фатою. Они с Федоровым лишь беглым словом перемолвились. Голос ее, правда, звучал дивно приветливо, ну так и что?
Иван Васильевич облокотился на перильца трона, усмехнулся:
– Тут ко мне шурин из Москвы наезжал, в ножки кланялся, благодарил, что я тебя уломал в жены ему дочку отдать. Сказывал, свадьба совсем скоро.
Федоров закусил губу, метнул на Темрюковича острый взгляд. Да, скоро… Приданое Грушенькино давно было готово, да боярину показалось, что бывший Салтанкул взял бы его дочь и бесприданницею. Видно, крепко зацепила она черкеса за сердце, потому что, лишь посулив ему в жены Грушеньку, удалось Федорову выполнить странный царев наказ и проникнуть к загадочной блудной девке.
Ночь, проведенную с таинственной черкешенкой, он вспоминал часто – если уж совсем честно, ни на миг не забывал. Такое и в самом грешном сне не привидится, что с ним вытворяла соромница, и ушел от нее боярин почти с ужасом, ибо понял, что прежде не знал он женщин, хоть и прожил в законном супружестве четверть века, да и вообще брал баб где и когда вздумается. Нет, не знал! Оказывается, это не покорные подстилки, как мыслил он ранее, а истинно бесово орудие искусительное. Сказывали пленные татары, что в восточных странах иные люди приохочиваются к особенному дурманному зелью, которое навевает им разные блаженные картины. Вроде бы зелье вдыхают в себя дымом, и доходит до того, что человек без дыма жизни себе не мыслит. Не из-за вкуса его или запаха, а потому, что благодаря этому дыму он чувствует себя совсем иным: молодым, счастливым и всесильным. Ночь с той девкой стала чем-то вроде пресловутого дыма. Первое время Федоров вообще ходил как чумной; небось, будь помоложе, пошел бы в слуги верные к князю Черкасскому, чтобы хоть изредка, как награду, получать от него власть над этим телом.
Потом поуспокоился, пригасил жар в крови и начал размышлять: а зачем нужно было государю сводничать? Федоров ждал благодарности за то, что по его повелению валялся с той блудней, шарил под ее титьками, нащупывая третий сосочек. Ну, нащупал, доложил об том царю – и что с того? Тишина… Небось и это задание, и обещание дать ему власть над земщиной, сместив Мстиславского, – такая же насмешка над ним, как шутовское сидение на троне в наползающей на глаза царевой скуфейке. Ну почему же он был так глуп и труслив, почему сразу не разгадал, что над ним всего лишь насмехались? Небось Иван Васильевич вместе со своим шурином измыслили эту каверзу, чтобы вырвать у Федорова согласие на свадьбу Темрюковича и Грушеньки.
Нет, вырвать – это не то слово. Он просто-таки Христом-богом умолял поганого черкеса взять за себя дочь, в ногах у него, можно сказать, валялся! И ради чего? Чтобы опоганить плоть свою с распутной бабою… да еще и грезить потом о ней, лежа рядом с богоданною женою! Почему же он не разгадал издевки сразу? Почему надо было дойти до последней степени унижения?
Федоров подавил кривую ухмылку. Никто из тех, кто регочет сейчас над ним, не знает, какую фигу он держит в кармане. Никому не известно о письмах, полученных Федоровым-Челядниным из Польши, от Сигизмунда-Августа: о письмах, зовущих к измене жестокосердному государю, который не чтит своих верных шляхтичей, меняя их на какую-то песью кровь, на лайдаков[23], от коих нет и не будет проку. Уж неведомо, что там сулил велеречивый ляшский круль[24] другим боярам (не одному же Федорову он писал, конечно!), однако бывшего главу боярской думы он недвусмысленно пообещал сделать своим наместником в Московии.
Наместником короля! То есть властителем московским! Как бы царем!
Федоров, прочитав сие, почувствовал себя как медведь, справа от которого сот медовый, а слева – медовый сот. Что выбрать? Чьи посулы? Короля или царя? Сделаться наместником или главою земщины? Рассудив, что лучше синица в руке, чем журавль в небе, он медлил с ответом в Польшу: ждал царской милости. А теперь все жданки съел, даже объелся ими! Нынче же даст ответ с верным человеком… нет, завтра: нынче не поспеть небось в Москву воротиться.
– Ты небось думаешь, что царь у тебя неблагодарный, да? – послышался рядом вкрадчивый голос, и Федоров вздрогнул так, что чуть не выронил чарку и посох. – Ты мне, дескать, верную услугу оказал, а я молчком молчу? Нет, Иван Петрович, я добро помню. Вишь, на трон тебя посадил. Ты небось и не мнил о такой чести, а? Или мнил? Только ты ожидал сего от Сигизмунда, короля польского? Ну какой же разумный человек возьмется верить ляхам? На языке у них, конечно, мед, зато под языком – лед! Наместником тебя сделает, держи карман шире! Между нами: то же самое он князю Владимиру Андреевичу обещал. И, уверен, обманул бы и тебя, и его. Только я могу человека на трон посадить! Только я! И не тебя одного – но и царицу твою.
– Ка… – тихо, сдавленно каркнул Федоров, хотевший спросить: «Какую царицу?!» – и голос его пресекся, когда он увидел входившую в трапезную Марью Темрюковну.
Вся в белом, мерцая многочисленными жемчугами, она была так ослепительно хороша, что у мужчин, редко видевших государыню, захватило дух. Держась необычайно прямо, нисколько не дичась восторженных взглядов, направленных на нее со всех сторон, она подошла к трону – и несколько оторопела, увидав на царевом месте, в царевом облачении не своего мужа, а другого человека.
– Что стала, Марьюшка? – насмешливо спросил Иван Васильевич. – Не признала нового государя? Ну что же ты, на дворе ведь не ночь, когда все кошки серы… Это боярин Федоров-Челяднин – помнишь его? Нынче моей волею он царь всея Руси. Кланяйся государю в ножки, благодари его за милость.
– Какую еще милость? – высокомерно спросила Марья Темрюковна своим гортанным голосом.
– Ну как же! – воскликнул Иван Васильевич веселым голосом. – Как же ты забыла, любушка моя? Ведь он, великий царь, тебя, рабу свою, удостоил великой милости: сюда из Москвы привез, а кроме того… – И, подойдя к жене, он что-то быстро шепнул ей на ухо.
Кученей изумленно воззрилась на мужа, и смугло-румяное лицо ее, только что цветшее и сияющее, вмиг сделалось мертвенно-бледным. Она покачнулась, схватилась за сердце…
– Эй, Михайла! – гаркнул царь, успевший поддержать жену. – Прими-ка сестру, неси ее в покои. И ты, Елисей, пойди с ними, дай ей питья того целебного, что приготовил давеча. Да вино возьми послаще.
Появился Бомелий; скользнул непроницаемым взором по лицу государя, но не обмолвился и словом. Поклонился покорно и проследовал за Михаилом Темрюковичем, который легко, как перышко, нес обеспамятевшую сестру.
Федоров все это время сидел ни жив ни мертв. Он едва ли слышал хоть слово, едва ли замечал происходящее. Перед глазами мельтешили огненные колеса, в голове билось молотом: «Знает! Он все знает про польские письма! Пропала моя голова!»
Царь махнул рукой. Федька Басманов подскочил к нему с чаркою, и Иван Васильевич жадно глотнул вина.
– Экая незадача, – сказал он, покачав головою. – Хотел рядом с тобою на трон свою царицу посадить, а она, вишь ты, сомлела. Но ты не горюй, великий государь! Найдем для тебя другую. Ничего, что будет она малость постарее да покривее. Зато такая не вовлечет почтенного человека в блудный грех.
Царь хлопнул в ладоши; по этому знаку распахнулись двери, и в них стремительно, словно ее изо всех сил толкнули в спину, влетела женщина в богатом боярском наряде, в жемчугом низанной кике и золоченой душегрее, отороченной соболем. Пирующие засмеялись над ее неловкостью; только Малюта Скуратов смотрел недовольно, угрюмо. На трясущиеся, щедро нарумяненные щеки гостьи поползли слезы. Впрочем, лицо ее тотчас озарилось радостью.
– Батюшка мой, Иван Петрович! – вскрикнула она, всплеснув руками, но испуганно замерла, только сейчас разглядев, где и в каком виде восседает Федоров.
Боярин оторопело уставился на свою жену.
Откуда она взялась? Уезжая в слободу, он оставил семью в Москве. Неужто и Грушеньку привезли? Что все это значит?